Филэллин — страница 49 из 54

йду в него – скоро засыпаю, а сейчас по полночи маюсь без сна. Мысли не текут – скачут как блохи, голова от них пухнет. А раньше из любого места, хоть из тюрьмы, уходил на ту гору и бывал счастлив. Одно хорошо: Костандис говорит, у греков, как у жидов, есть своя почта – греческие моряки на кораблях возят письма во все порты, а оттуда, посуху, другие греки друг через дружку передают их нужному лицу. За год с лишком я тебе одиннадцать писем написал, это двенадцатое. Костандис мне обещает, что, когда из осады выйдем, все будут доставлены тебе не с казенной почтой, никто их не переимет. А за ними, глядишь, сам приеду. У нас тут слух прошел, что государь Николай Павлович хочет воевать с султаном за греков. Молю Бога, чтобы так и было. Греки тогда расскажут ему обо мне, и он на мне явит свою монаршью милость – простит самовольное отлучение в иностранное государство.

Константин Костандис. Записки странствующего лекаря
Январь 1827 г

Мосцепанова ранил кто-то из находившихся при Ибрагим-паше французов или австрийцев. Пуля попала ему в левый бок и при небольшой ударной силе застряла между ребрами, по счастью не задев ни сердце, ни легкое. Пинцетом я извлек ее, промыл, прижег и перевязал рану. Мосцепанов пару дней отлеживался в казарме, потом стал ходить, заверив меня, что совершенно здоров.

Поначалу солдаты в память о его подвиге откладывали для него лучшие куски и терпеливо выслушивали всякую ересь, которую он им с важным видом проповедовал. На своем мучительном для моего уха греческом, с добавлением скорбных гримас и патетических жестов, он перед разной публикой исполнял один и тот же номер – рассказывал, как увидел наведенный ему в грудь пистолет, и от страха сердце сжалось так сильно, что пуля прошла рядом с ним, а должна была угодить точнехонько в него, если бы секундой раньше оно не уменьшилось в размерах.

“Храброму воину и страх во благо дается”, – такой фразой он завершал свою историю.

Без этого резюме она осталась бы просто анекдотом, а так превращалась в философскую притчу на примере из жизни рассказчика.

Другой темой его выступлений был греческий огонь: он будто бы разгадал секрет этого легендарного оружия и намерен раскрыть его грекам. Солдаты, простые деревенские парни, особенно поражались тому, что такой огонь нельзя залить водой.

Однажды я с глазу на глаз спросил у него, почему он сам или через Фабье не обратился с этим проектом в военное министерство.

“Здесь его делать не из чего, – объяснил Мосцепанов. – Нафту – и ту не добудешь, не говоря обо всём прочем. Не то пустили бы из сифонов и пожгли эту египетскую саранчу к чертовой матери”.

В тот день до вечера лил дождь, одежда и обувь отсырели. Высушить их не было возможности. Дрова мы израсходовали, пищу ели холодной. Мосцепанов, без того страдавший из-за отсутствия чая, не мог даже заменить его кипятком с какой-нибудь заваренной в нем подзаборной травой.

Впридачу ко всем этим несчастьям у него закончился табак, который здесь ценится даже не на вес золота, а выше. Купить новый не было денег, выменять – не на что, а даром ему уже никто ничего не давал. Его подвиг забылся, всех одолевали свои заботы.

Скорбно посасывая пустую трубку, Мосцепанов дал мне понять, что жалеет о своей некстати проявленной отваге: известно, дескать, Ибрагим-паша держит слово, и чем сидеть тут под ядрами, в холоде, без табака и чая, лучше бы сдались и уплыли в Ливорно. Оттуда до Флоренции сотня верст всего. Из Ливорно он пошел бы во Флоренцию, ему как раз туда нужно.

На вопрос, какие у него во Флоренции дела, ответ был, что граф Демидов состоит там посланником при герцоге Тосканском; Мосцепанов хотел доложить ему о творящихся в его уральских вотчинах безобразиях. Он начал рассказывать, в чем они состоят, но на воспоминании о какой-то синей каше и о том, что ученики в заводском училище подчищают написанное куском булки, а не гумэластиком, как положено, я перестал его слушать.

Рана у него уже почти зажила, как вдруг, ближе к Рождеству, загноилась, позже начался жар. Я присоединил его к остальным раненым, доверив заботу о нем моим помощницам из числа овдовевших за время осады женщин. Турки освободили их от обязанности заботиться о собственных мужьях, и они стали добрыми феями для чужих.

За неимением на Акрополе другого врача я принял на себя попечение обо всех раненых и больных. Лазарет разместился в бывшей османской канцелярии, разоренной до голых стен и не приспособленной под госпитальные нужды. Для защиты от ветра, в зимние месяцы на такой высоте почти не стихающего, и для безопасности при артиллерийских обстрелах окна заложены обломками колонн и мраморных плит; дневной свет проникает в помещение, если вынуть один из элементов этой кладки, строго определенный, иначе может обрушиться она вся. Глиняная плошка с плавающим в жиру веревочным фитилем считается роскошью. Днем, особенно в солнечную погоду, воздух внутри слегка нагревается, но ночами холодно, как в подземелье. Топливо приходится экономить, печь протапливают раз в сутки, вечером, и сжигают три-четыре деревяшки различного происхождения и объема. Вместе они дают столько тепла, как одно березовое полено. Ни одеял, ни матрасов нет, раненые лежат на земляном полу, подстелив под себя то, что удалось раздобыть их товарищам или женам, и укрываются тряпьем, которое защитники Акрополя продают друг другу по стоимости шелка и бархата. Овчина в денежном выражении вообще не имеет цены.

Рана ослабила организм Мосцепанова. Нагноение вызвано было грязью, но затем, в постоянном холоде, у него развилось воспаление легких. По его дыханию я и прежде слышал, что легкие у него слабые. При отсутствии лекарств и плохом питании надежда была только на хороший уход, и она оправдалась: афинянка Криса, вдова погибшего еще в сентябре, при первом штурме, торговца морскими губками, уделяет Мосцепанову больше внимания, чем другим раненым. Он для нее – герой, о котором в Аттике и Морее слагают песни. Ее отношение к нему не меняется даже от того, что этот храбрец абсолютно не способен терпеть боль. При перевязках она держит его за руку, нашептывает ему что-то ласковое, а он стонет, кричит или ругается дикими словами, каких в России я не слыхал даже от кучеров и солдат. Криса сносит это с ангельской кротостью.

Однажды я подслушал, как он излагает ей свое мнение об Ибрагим-паше. Оно было противоположно тому, что прежде высказывалось мне.

“Они, – говорил Мосцепанов, подразумевая мусульман, – когда на Коране клянутся, в конце клятвы произносят иншалла. Если, значит, угодно будет Аллаху. А не будет угодно, то есть будет им не выгодно, – исполнять клятву не обязательно. А уж честное слово для них – тьфу, плюнуть и растереть. Слава богу, хватило храбрости пальнуть в этого ирода. Помолился и выстрелил, не то бы они с Кюхин-пашой всех нас, как Данилиса с Митросом Леккасом, вам в назидание рассадили бы на кольях вокруг Акрополя. Глядела бы со стены, как я на колу кончаюсь”.

Криса охала, ужасалась, но не переставала кормить его с ложки бульоном из солонины. Она раздобыла соломы ему на подстилку, укутывает собственными юбками, кофтами. Мосцепанов лежит под ними, как больной ребенок под ворохом материнской одежды.

Сегодня я проходил мимо него; он удержал меня за штанину, вынудил сесть и с трудом выговорил сквозь кашель: “Цикуриса убили – а я мое жалованье отдал ему на хранение. Все мои деньги были при нем. Скажите Фабье, пускай возместит мне убыток из полковой казны”.

Это означало, что зря я надеялся на Крису. Такие требования обычны для умирающих. Мозг у них воспален, логические связи нарушаются, они чувствуют близость конца, – но не отдают себе в этом отчет и свое состояние объясняют какими-то фантастическими причинами, по устранении которых всё якобы тут же наладится.

Я притворно обещал исполнить его просьбу и хотел уйти, но Мосцепанов не дал. Слабость рук при цепкости пальцев – тоже характерная черта тех, кто стоит на краю могилы.

“У вас, у греков, – спросил он, – если родимых пятен на теле много, тоже считается – к счастью?”

Я этого не знал, но ответил утвердительно. Понятно было, что ему хочется видеть тут не национальный предрассудок, а общее для всех народов и, значит, верное наблюдение над человеческой природой.

“Бань у вас нет, – продолжил он, – толком не помоешься. В Навплионе два месяца голым себя не видел. Холодно, спал в одежде, а когда вы меня первый раз перевязывали, разделся на свету, смотрю – боже ты мой! Всю грудь обсыпало как гречкой. Родинки мелкие, но одна к одной, а всю жизнь ни одной не было. Что же это получается? Был несчастлив, стану счастлив?”

Эти внезапно явившиеся родинки, которых я на нем не замечал, стояли в одном ряду с пропавшими деньгами – то и другое было рождено его меркнущим сознанием.

“Помереть без мучений – вот оно, мое счастье”, – сказал Мосцепанов так просто, что мне стало не по себе.

Я утешающе положил ладонь ему на плечо, в ответ ожидая чего угодно, но не того, что он сделал. Как моя мать в последние недели перед смертью – когда уже не вставала с постели, а все слова давно были произнесены, и я, чтобы без слов выразить свою любовь, так же клал руку ей на плечо, – Мосцепанов по-детски склонил голову набок и потерся щекой о мою кисть.

Я невольно отдернул руку.

Сильнее сострадания к нему был стыд, что на его безмолвную жалобу я не могу ответить соразмерным по силе чувством.

Майор Борис Чихачев. Памятные записи
Ноябрь 1827 г

Вчера в батальон не ходил из-за сильной простуды, лежал дома. К обеду Феденька вернулся из Горного училища и по приказанию матери, отданному таким грозным шепотом, что я услышал через дверь, зашел ко мне справиться о моем здоровье.

Обычно он со мной напряжен, а тут выпил чаю с малиной, размяк с мороза и говорит: “Представьте, есть у вас шнурок. Не то чтобы в кармане лежал, но когда подумаете о нем, он откуда-то к вам свесится. К примеру, вы простыли, а если за него дернуть – р-раз, и неделя прошла, горло не болит, не кашляете. Или на службу идти неохота – дернете, и вот уже вечер, вы с мамой ужинаете, а в батальоне все дела переделаны. Хотели бы иметь такой шнурок?”