Филэллин (с разделением на главы) — страница 21 из 54

Как я потом узнала, Софи, обеспокоенная моим затянувшимся отсутствием, с фонарем отправилась на берег и нашла меня распростертой без чувств у самой кромки пенного кружева, оставляемого прибоем на прибрежной гальке. Подол платья намок, ботинки были полны воды. Если бы ветер усилился, а к тому шло, меня могло волной смыть в море.

Софи оттащила меня подальше от воды и сбегала за слугами. Я очнулась у них на руках. Не обращая внимания на мою слабость, даже не поцеловав меня, она тут же набросилась на меня с попреками: “Горе мое! Это просто чудо, что ты упала головой назад, а не вперед, не то захлебнулась бы. Ты как малое дитя! Куда тебя понесло?”

Я рассказала ей, как увидела перед собой дорогу и пошла по ней, но она со своей обычной безаппеляционностью заявила, что это была лунная дорожка на воде.

“Всё небо в тучах. Где ты видишь луну?” – спросила я, но моя дочь, если это в ее интересах, умеет не замечать очевидного.

Дома они с княгиней начали меня раздевать, чтобы переодеть в сухое, и с удивлением обнаружили, что под моим дорожным платьем, с утра бывшим на мне в тот день, поддето еще одно – бумазейное, белое, с высокой талией, поясом под грудью и оторочкой из квадратного греческого орнамента на подоле. Увидев его, я сама удивилась. Мне оно было незнакомо.

“Вот почему вы сегодня весь день обливались потом!” – сказала княгиня с таким видом, словно узнала обо мне что-то, что я от них скрывала, а на мой ответ, что днем я страдала от жары не более, чем всегда, лишь многозначительно улыбнулась.

Я попыталась довести до ее сведения, что не надевала второго платья и впервые его вижу. Откуда оно на мне, я не знала, но затем вспомнила ощущение холода, поблекшую траву на склонах, – и догадалась, почему в Афинах стояла зима, тогда как в Крыму – лето.

Пережитое мной не было похоже на те видения, которые бывали у меня во время болезни. С совершеннейшей ясностью, исключающей ложное толкование пережитого мною, я осознала, что не только моя душа там побывала, нет! Я была раздвоена во плоти, вот в чем разгадка появления на мне этого платья. Одна из двух моих сущностей чудесным образом перенеслась в будущее и увидела тот Парфенон, каким он когда-нибудь станет.

Я объяснила моим слушательницам, как надо понимать случившееся со мной, и сказала, что у Бога все времена рядом лежат на ладони; тому, кого Он на нее поставит, легко перейти из одного времени в другое. Белое платье было на мне там и осталось после того, как обе мои сущности вновь слились воедино.

“А там оно откуда взялось?” – спросила Софи.

Я ответила, что с такими вопросами обращаться нужно не ко мне, и она прикусила язычок.

Меня била дрожь. Я попила чаю и съела персик. Видя, что мне уже лучше, Софи с княгиней успокоились и начали меня поддразнивать, говоря, будто платье a la туника я по рассеянности надела утром вместо нижней сорочки, оно – мое. Софи пошла еще дальше, уверяя, что мне его пошили в Риге перед отъездом в Крым, и назвала имя портнихи, которого я в жизни не слыхала. Чтобы вконец меня уничтожить, она призвала служанку и велела ей засвидетельствовать, что это платье прибыло в моем багаже из Риги, но та ловко виляла между Софи и мной, по малодушию не желая ни признать мою правоту, ни опровергнуть ее.

Когда она ушла, я спросила у своих мучительниц: “По-вашему, я не знаю своего гардероба?”

Княгиня покатилась со смеху и стала припоминать, где и когда я раньше бывала в этом платье. Софи ей поддакивала, в результате им удалось довести меня до истерики. Я топала на них ногами, кричала, что я стара, но из ума пока не выжила, у меня никогда не было такого платья, никто не шил мне его в Риге, пусть оставят дурацкие шутки или убираются вон, я в них не нуждаюсь. Они притихли и стали во всём со мной соглашаться, что было еще хуже. Я выгнала их и заперлась на крюк.

Минут через десять та и другая то вдвоем, то по очереди принялись стучать ко мне и просить прощения. В конце концов я простила их через дверь, но открыть ее отказалась.

Княгиня этим удовлетворилась и пошла спать, а Софи умоляла впустить ее, плакала, говорила, будто припадки беспамятства случались у меня и раньше, значит, улучшение было временным, болезнь вернулась. Она довела меня до того, что я перестала ей отвечать.

В Риге врачи определили у меня cancer в легких, но я им не верю. Софи верит, а я – нет. Она верит всем, кроме матери. Я знаю, это не cancer, а чахотка в начальной стадии. Тоже хорошего мало, но у моей матери эту болезнь нашли в том же возрасте, в каком я сейчас, после чего она стала пить кумыс и дожила до глубокой старости. Если мне станет хуже, придется прибегнуть к кумысолечению. Такая лечебница недавно открылась в Карасубазаре, а поскольку где кумыс, там и магометане, мне решительно всё равно, проповедовать ли татарам-садоводам, как здесь, или кочевникам-ногайцам, как там.

К тревогам дочери я отношусь критически. Она преувеличивает всё плохое, и я понимаю, почему. Отчасти это делается из страха перед жизнью, которая к ней не слишком добра, отчасти – из желания выглядеть персоной более важной, чем есть на самом деле. Софи ревнует меня к княгине Голицыной и навязчивой заботой о моем здоровье старается обратить мое внимание на себя. Природа не обделила ее умом, но воздержание в неудачном замужестве лишает его гибкости. Она мнит себя большой интриганкой, хотя я вижу ее насквозь.

Мое беспамятство – не более чем созданный ею миф. Она распространяет его, чтобы вернее прибрать меня к рукам, но этот номер у нее не пройдет. Меня слушались коронованные особы, так уж ее-то я как-нибудь заставлю с собой считаться.

К письму прилагаю рисунок. На нем – тот храм, который я видела вчера. Я изобразила его со всеми архитектурными и скульптурными деталями. Они должны убедить тебя, что это не плод моей фантазии, а срисовано с натуры. Вернее, по свежим следам скопировано с того, что сохранилось у меня в памяти и не могло быть рождено воображением. Оно дает нам лишь общий абрис предметов, без частностей.

Я недурно пишу маслом, и хотя карандаш – не мой любимый инструмент, навыки рисовальщицы мне пока не изменили. Как и память. Я, к примеру, помню о твоем Мосцепанове и очень сожалею, что ты с ним не встретился. Его тайна не идет у меня из головы.

Пермь

Майор Борис Чихачев. Памятные записиСентябрь 1824 г

Ввиду предстоящего приезда государя берг-инспектор Булгаков вытребовал меня в Пермь с ротой моего Верхнеуральского горного батальона. Мне отвели квартиру в городе, а солдат поставили в казарме на одном дворе с гарнизонной гауптвахтой. Здесь содержится мой старый знакомец, Мосцепанов. Он приговорен к Сибири, но до сенатской конфирмации содержится не в тюремном замке, а на гауптвахте. По двору ему ходить разрешено, я регулярно с ним вижусь и в первый же день не удержался, чтобы не спросить про Змея Горыныча с черной кровью. Он лишь рукой махнул, показывая, что это всё в прошлом. Я настаивал, тогда он предложил мне пойти в гимназию, взять там Журнал Министерства народного просвещения за 1819 год и почитать: мол, сам пойму. Мосцепанов назвал и номер выпуска, но я его забыл. Сказано было таким тоном, что трудиться искать этот выпуск явно не имело смысла.

В разговорах он постоянно ругает Сигова и якобы подкупленных им судей. Я как мог объяснил ему, что его кляузы пагубны, даже если частью справедливы. Нижнетагильские заводы работают на рудах Высоцкого рудника, железо из них – наилучшее в целом свете. Нет равных ему по ковкости. Здесь его льют, куют, катают, формуют, выделывают железо листовое, прутовое, кубовое, обручевое, изготовляют котлы скипидарные, салотопенные и для паровых машин, замки, косы литовские и горбуши, подковы обыкновенные и с заварными шипами, крюки воротные, дверные и чуланные, колясочные ходы, печные заслонки, надымники, мотыги бухарские, лопаты, вилы, топоры, тазы, таганы, якоря четверорогие и двурогие, цепи всех размеров, гвозди всех видов – барочные, прислонные, двутесные, однотесные, лубяные, сундучные.

“Механизм, производящий всё разнообразие этих и многих других вещей, чрезвычайно сложен и хрупок, – закончил я свой монолог. – Сам граф Демидов весьма осторожно вмешивается в его работу. Вам-то и вовсе не следовало сюда соваться”.

“Справедливость вы цените дешевле бухарских мотыг?” – упрекнул меня Мосцепанов.

“Да, мир несправедлив, – признал я, – и самое печальное не в том, что он таков, а что таким и должен быть, чтобы не погибнуть”.

Он не сумел достойно мне возразить и сказал только: “Эх майор, майор!”.

Переписка у него отнята. Из жалости к нему я сдал на почту его письмо к брату в Казань, а с почты принес ему два номера “Русского инвалида”. В одном из них сообщалось, что лорд Байрон умер в Мисолонги от болотной лихорадки. Я ожидал от Мосцепанова изъявлений пусть не горя, но естественного сожаления о безвременно покинувшем нас великом человеке; он, однако, ни единым добрым словом не помянув умершего, заявил, что не доверяет англичанам.

“Отчего они у вас в немилости?” – спросил я.

“Самая лицемерная нация, – был ответ. – Вот пример: лорд Странгфорд, британский посланник при турецком дворе, принял в дар от султана коллекцию медалей, ранее принадлежавшую Хаджиери”.

Это имя было мне неизвестно.

“Знатный грек, драгоман нашего посольства в Константинополе, – пояснил Мосцепанов, довольно грубо дав понять, что изумлен моим невежеством. – Убит по тайному приказу султана. Странгфорд об этом знал, но не постыдился принять от него такой подарок”.

Посланники, драгоманы, лорды, медали – а сам седой щетиной оброс, и всё-то на нем потерто, засалено, каблуки кривы, рукава и полы с махрой. Солдат Ажауров из моей команды хлеба краюхой или табаком его угостит, он и тому рад. Этот Ажауров у меня самый убогий солдатик, все его цукают, так ведь нашел, кого и ему можно пожалеть.

Мосцепанов и так-то всегда мрачен, но вконец приуныл, узнав от меня, что из-за опасности холеры государь объедет Пермь стороной. В расписании мест, которые он должен был осмотреть в Перми, гауптвахта не значилась; я раньше говорил об этом Мосцепанову, тем не менее он, видимо, связывал с высочайшим визитом какие-то надежды.