Филэллин (с разделением на главы) — страница 25 из 54

Всё, в чем неделю назад я его подозревал, тут же показалось плодом моей фантазии. Я не понимал, как эта чушь могла прийти мне в голову. Мы пожелали друг другу спокойной ночи, и я пошел писать о случившемся Аракчееву. Один из наших фельдъегерей завтра поскачет с бумагами в Петербург и отвезет ему мое письмо. Пусть Тюфяев докладывает патрону подробности, а я напишу только, что отставной штабс-капитан Мосцепанов умер и свою тайну унес с собой в могилу.

Государю я решил ничего не говорить, а то с него станется обвинить в этой смерти себя самого. В том, что Тюфяев с Барановым тоже предпочтут оставить его в неведении, я не сомневался.


Пишу на отдельных листах в конце тетради. Потом вырву их и сожгу, но не могу это не записать, иначе не разберусь в своих чувствах. Я из тех, кто способен размышлять лишь с пером или карандашом в руке, а в остальное время живет сердцем.

Наутро после смерти Мосцепанова камердинер государя шепнул мне, что вчера к нему в спальню приводили какую-то девицу. Такое случается нечасто, но бывало и на моей памяти. Я всегда относился к этому равнодушно, ни одна из его мимолетных пассий не могла претендовать на то место у него в душе, которое по праву принадлежит мне. После одного-двух визитов все они исчезали как дым, как утренний туман. По словам камердинера, вчерашняя особа пробыла у государя не более часа и уехала с ожидавшим ее отцом. Это говорило, что ей уготована та же участь.

Предысторию свидания камердинер не знал, имя и фамилию девицы – тоже. Первое так и осталось тайной, а второе открылось немного позже, когда государь продиктовал мне письмо к Аракчееву с просьбой перевести в гвардию поручика Драверта из пермского гарнизонного батальона. Я понял, что это брат его ночной визитерши.

В этот день он рано лег спать. С утра нам предстояло выехать из Перми в Вятку, ему хотелось выспаться перед дорогой. Государь занимал верхний этаж в доме берг-инспектора Булгакова; Дибичу, Тарасову и мне отвели по комнате в нижнем этаже, а прочую свиту поселили в соседних домах. Перед сном я вышел прогуляться. У ворот горел один из немногих в городе фонарей, под ним стояла запряженная единственной лошадью коляска с кучером на козлах. В ней сидели господин в чиновничьей шинели и барышня в салопе и теплом капоре. В сентябре на Урале ночи холодные.

Я дошел до Спасо-Преображенского собора, пару минут постоял у обрыва над Камой. Невидимая, она угадывалась внизу по лунному блеску на воде, по внезапной полноте дыхания, возможной только над водным простором, и чувству беспредельности жизни, возвращающему нас во времена молодости. Иногда нечто подобное происходит со мной в присутствии государя.

На обратном пути я увидел перед домом Булгакова ту же коляску с теми же седоками. Оба постарались не встречаться со мной взглядом. Свет фонаря падал им на спины, оставляя лица в тени, но я уже догадался, чего ждут эти двое, хотя не понимал, как могут они не понимать, что второго свидания не будет. В покоях государя на втором этаже все окна безжизненно темнели, показывая, что хозяин почивает. Наутро, как он всегда требует в таких случаях, нам предстояло выехать с рассветом, без завтрака.

У себя в комнате я совершил вечерний туалет и, предварительно потушив свечу, чтобы не застить обзор своим же отражением в стекле, поглядел в окошко. Коляска была на месте.

Дальнейшее произошло само собой. Никаких размышлений, которые этому предшествовали, я не помню, значит, их, скорее всего, и не было, как не было ни стыда, ни страха перед возможными последствиями моей, будем называть вещи своими именами, авантюры.

Через пять минут я снова был на улице. Сердце готово было выпрыгнуть из груди. После ясного дня ночь выдалась звездная, машинально я стал выискивать знакомые созвездия – вот Орион, тут же Гончие Псы, чуть подальше Кассиопея, и вдруг с пронзительным чувством, словно раньше этого не знал, подумал, что эти волшебные имена ничего, собственно, не обозначают, за ними – пустота, ледяной мрак. С их помощью мы лишь защищаемся от бездонного и безымянного ужаса, оплетаем его гирляндами слов, подвешиваем к нему цветные фонарики.

Я подошел к коляске и спросил, не ошибаюсь ли, полагая, что говорю с господином Дравертом.

Он обрадовался: “Да-да, это я!”.

“Государь ждет, – сказал я, пьянея от своей дерзости. – Мне приказано проводить вашу дочь к нему”.

Он чмокнул ее в щечку со словами: “С богом, Лизанька”.

Я помог ей вылезти из коляски и по дороге к дому называл ее уже не иначе как Елизаветой Ивановной. Имя этой барышни стало известно мне только что, а отчество, разумеется, было то же, что у брата, о котором я под диктовку государя писал Аракчееву.

Подъезд находился во дворе. Елизавета Ивановна двинулась к воротам, но я подхватил ее под руку и повел в другую сторону. Там находилась еще одна входная дверь. Она вела в коридор рядом с отведенной мне комнатой. Часового у ворот не было, государь не позволяет выставлять караул возле мест его ночевок, но провести мою спутницу через ворота и главный вход я не мог из-за сидевшего в вестибюле дежурного флигель-адъютанта.

Если бы кто-то потом взялся допрашивать меня о случившемся, у него не возникло бы ни малейших сомнений, что я действовал по заранее обдуманному плану. На самом деле идея зародилась во мне в момент ее исполнения, а вопрос, для чего я это затеял, не имеет удовлетворительного ответа. Для любящего нет ничего более естественного, чем совершить что-то во имя любви, рискуя при этом ее потерять.

Никем не замеченные, мы вошли в мою комнату. Я опустил портьеру, зажег свечи и смог наконец рассмотреть мою гостью. Она была небольшого роста, с личиком кукольным, но осмысленным. Куклы с такими лицами предназначаются не самым маленьким девочкам, а тем, что постарше.

“В спальне у государя засорился дымоход. Государь велел проводить вас сюда”, – объяснился я.

В этот момент мной двигало вдохновение той степени накала, при котором созданные нашей фантазией картины кажутся не ложью, а одной из возможностей жизни, случайно оставшейся за ее пределами.

Печь у меня была протоплена. Елизавета Ивановна сняла салоп, капор и повесила их на вешалку. Под ними оказался наряд тирольской пастушки, в каких ходят работницы царскосельской фермы, смотрящие за той же породы коровами. Видимо, кто-то подсказал папаше, в каком платье дочь будет иметь успех. Чего стоило им в этой глуши за день соорудить его из подручных материалов, я не мог себе представить.

Меня колотила дрожь. Я боялся выдать ее голосом, поэтому шепотом, без участия голосовых связок, сказал Елизавете Ивановне, чтобы раздевалась и ложилась в постель, я пойду за государем.

В коридоре немного потопал, изображая удаляющиеся шаги, и затаился под дверью. Выждав минут пять, сделал то же самое, но уже с нарастающей силой, после чего вернулся в комнату.

Моя пастушка лежала в постели, из-под одеяла выставлялась одна головка, но сложенные на кресле предметы ее туалета дали мне понять, что на ней ничего нет.

“Государь просит извинить его, – сказал я. – После ужина он дурно себя почувствовал и прийти не сможет. В память о нем мне приказано передать вам вот это…”

Она выпростала руку из-под одеяла и взяла мою собственную серебряную табакерку с изображенными на ней рыбаками, в сети которым попалось несколько рыбок, одна – с глазом из рубина. Вверху гравер по моей просьбе золотом врезал вензель государя. Табак я не нюхаю, и вожу с собой эту вещицу, чтобы при случае щегольнуть в разговоре, как бы рассеянно вертя ее в пальцах или подбрасывая на ладони.

Мне показалось, что Елизавета Ивановна не только не убита принесенным мной известием, но и не особо огорчена. Не вылезая из постели, она принялась изучать подарок. Открыла крышку, понюхала, снова закрыла, перевернулась на бок, не заботясь о том, что под сползшим одеялом видна грудь, и попросила меня что-нибудь ей рассказать.

“Что?” – удивился я.

“Что хотите, всё равно, – отвечала она. – Мне нужно побыть здесь еще хотя бы полчасика, а то отец не поверит, что я была с государем. Я должна сказать ему, что была”.

Я начал было рассказывать про обычаи оренбургских киргизов, но она меня перебила и все полчаса говорила сама. Я узнал о ее кошке, любимых цветах, любимом сорте варенья, брате-поручике, другом брате, старшей сестре, младшей сестре, однако обстоятельства, приведшие ее в спальню государя, остались тайной за семью печатями. Не вышел из тени и тот умник, что посоветовал господину Драверту одеть дочь в тирольский костюм. Эта кукла умела держать язык за зубами.

Я нагнулся и запечатал ей рот поцелуем. Не вкус этого плода, а чувства того, кто надкусил его до меня, являлись моей целью, но достичь ее не удалось. Елизавета Ивановна беззлобно шлепнула меня по губам и вылезла из постели. Просьбы отвернуться я не услышал. Нисколько меня не стыдясь, она принялась разбирать свои вещи. Глазами государя я смотрел на отнюдь не кукольные груди, на широкие бедра с темневшим между ними не треугольником, а бесформенным волосяным гнездом, непропорционально крупным по сравнению с ее ростом. Меня не так поражало, как угнетало это бесхитростное бесстыдство. Четыре года я не видел обнаженной женщины, но в тот момент испытывал не похоть, а рвущую мне сердце жалость к государю. Теперь я знал всю меру его одиночества. Только оно могло соединить его с хозяйкой этих грубых прелестей.

Одевшись, она сунула под салоп мою табакерку, и мы с ней тем же путем вышли на улицу, но не на ту, где ждал ее отец, а на поперечную. Ни одна душа нас не заметила. Не доходя до угла дома, когда свет фонаря упал нам под ноги, но коляску еще не было видно, она остановилась и сказала: “Подойдите ближе, что-то скажу”.

Я повиновался и получил даже не пощечину, а самую настоящую оплеуху, от которой у меня слетела фуражка. Елизавета Ивановна исчезла в темноте. Я не ожидал, что дело кончится таким образом, но понимал, что опасаться мне нечего: не в ее интересах болтать о случившемся.

Я подобрал свою фуражку, затем осторожно выглянул из-за угла. Вправо, к заставе и Загородному саду, и влево, к кафедральному собору и Каме, тянулась главная в городе Сибирская улица, такая же немощеная и застроенная такими же деревянными домиками, как соседние. При дневном свете она отличалась от них разве что отсутствием куриного помета в канавах по обочинам. Криднер, готовясь к прибытию государя, особым ордонансом запретил обывателям выпускать на нее кур.