Кучер разворачивал коляску, чтобы ехать в обратную сторону. Елизавета Ивановна не сидела в ней, а стояла, властно опершись на плечо отца. В ней не осталось ничего от тирольской пастушки с кукольным личиком. Капор – в руке, голова откинута назад, глаза полуприкрыты, будто мчатся во весь лошадиный мах не на этой бородатой кобылке, а на каких-то чудо-конях, и она с наслаждением подставляет разгоряченный лоб сгущенному бешеной скачкой холодному воздуху. Салоп ниспадал с нее благородными тяжкими складками, подобно плащу на греческой статуе. Она стояла в коляске, как триумфаторша на своей колеснице, простоволосая, с победительным нездешним лицом языческой богини, несущей горе непокорным, но милость – всем признавшим над собой ее державную руку. Отец забросил сети в житейское море, и счастливица-дочь вытянула из него исполняющую желания волшебную рыбку с рубиновым глазом. Безмолвный город лежал у ее ног.
В Вятке нас нагнал курьер от Тюфяева.
Губернатор прислал с ним письмо, испрашивая высочайшего позволения установить в Перми, там, где государь присутствовал при разводе гарнизонного батальона, скромный памятник с надписью, изображающей время его пребывания в Пермской губернии.
Мне велено было ответить Тюфяеву следующее:
“Государь ценит вашу преданность его особе, но он принял за правило не позволять ставить себе нигде никаких памятников, желая видеть их единственно в сердцах подданных, в которых укрепляется любовь к монарху и благодарные чувствования к его стремлению устроить благоденствие Богом вверенного ему и возлюбленного им народа”.
Печать
Константин Костандис. Записки странствующего лекаряНоябрь 1824 г
Невидимый оркестр, прошедший по улицам Александрии в ночь ее гибели, устроил в Петербурге первую репетицию. Я имею в виду наводнение 7 ноября. Лейб-кучер Илья Байков рассказал, что, когда вода спа́ла и он перевез государя через Тучков мост, на Каменноостровском проспекте, перегораживая его, стоял громадный галиот, а у Троицкой церкви – две угольные барки, почти равные ей по высоте. Государю пришлось выйти из дрожек и пойти пешком.
Повсюду видны ужасные картины разрушения. Берега Невы покрыты таким множеством дров из размытых поленниц, что невозможно шагу ступить. Утонуло больше пятисот человек, но тел не найдено и половины. Остальных Нева унесла в море.
Панихида прошла в Казанском соборе. Я на ней присутствовал и слышал, как государь, глядя на заполнившие храм ряды гробов, сказал Дибичу: “Я видел покрытые трупами поля сражений, слышал стоны умирающих, но это неизбежный жребий войны. А тут…”
В глазах у него блеснули слёзы.
Думаю, причина их еще и та, что в смерти этих несчастных народ винит его самого. В буйстве стихий видят кару небес за нежелание помочь единоверным грекам.
Тем не менее он твердо гнет свою линию – очередной конгресс Священного Союза, который в ноябре должен был собраться во Флоренции для обсуждения греческого вопроса, не состоится; вместо него решено провести конференции в Петербурге. Ибрагим-паша с 20-тысячным экспедиционным корпусом отплыл из Александрии в Морею, но стоящие на краю пропасти греки сочтены достойными не конгресса, а всего лишь конференций. На них государь выдвинет свою новую программу разрешения греческого вопроса. Если англичане соглашаются дать свободу только Морее, то он, как выболтал мне Еловский, готов пойти дальше и предложит разделить наши земли на три княжества: первое – Восточная Греция в составе Беотии, Фессалии и Аттики; второе – Западная, куда войдут Навплион с Венецианским берегом, Эпир и Акарнания; третье – Морея. Все три и крупнейшие из островов получат самоуправление под властью султана, но под совместным контролем России и Англии. Проще говоря, овцам предоставят почетное право самим решать, какая из них пойдет волку на обед, какая – на ужин, а контролеры будут следить, чтобы их серый брат не лопнул от обжорства.
Государь исходит из того, что Порта не смирится с нашей свободой, а мы – с тем положением, которое существовало до восстания; нужен, значит, средний вариант. Его мания – везде искать среднюю линию. Еловский усматривает в этом проявление мудрости, я – усталость от жизни. Когда и султан, и Англия, и наше правительство в Навплионе отвергнут его проект, он сочтет себя оскорбленным в лучших намерениях, демонстративно умоет руки и с чистой совестью продолжит выращивать землянику, молиться по три часа кряду, штудировать “О подражании Христу” Фомы Кемпийского или обустраивать заведенную для него в Царском Селе образцовую ферму с тирольскими коровами. Его сердце принадлежит этим мирным животным. Двуногие и безрогие ему надоели.
Говорят, голова у него увенчана таким же украшением, как у его фавориток. Вначале ему наставила рога императрица – в отместку за то, что он отлучил ее от ложа, позднее – Мария Нарышкина, которую он на это ложе увлек. Разочарование в женщинах ведет его к аскетизму, а присущая ему в последнее время забота о чистоте души ничего хорошего нам не сулит. Его мания – никому не быть судьей; война вызывает в нем отвращение. В позапрошлом августе исполнилось десять лет со дня битвы при Бородине, вся Россия отмечала эту годовщину, в церквах служили молебны, в каждом доме оплакивали погибших, – но государь остался безучастен к чувствам подданных и не изменил обычного распорядка дня. Многие ему этого не простили.
Он воспитан в православии, но наши обряды и предания волнуют его не больше, чем деятельного мужчину – воспоминания детства. Еще совсем недавно сильное влияние на него имела баронесса Криднер, мечтающая о соединении христианских церквей, – и, хотя единство нашей с ним веры ему небезразлично, не этим определяются его поступки. Рассудительность – не добродетель, а чувства в нем угасли. Правда, как христианин он не полностью разделяет те принципы, которыми руководствуется как царствующий монарх, а подобная раздвоенность души чревата телесными недугами. Это единственное, на что можно надеяться. Детей у него нет, наследником является великий князь Константин Павлович, но едва ли в ближайшее время мы увидим его на троне.
Государь любит похвалиться своей выносливостью, охотно рассказывает, как на Крещенье, при 16 градусах мороза, принимал парад в одном мундире, а зимой 1812 года проехал в открытых санях из Петербурга в Вильну, – но его здоровье не так крепко, как ему хочется думать. Хотя оно и не настолько плохо, чтобы ожидать резкого ухудшения.
Мы, врачи, знаем: не болезнь влечет за собой смерть, напротив – смерть высылает впереди себя болезнь как вестника своего скорого прихода. Пока что я не вижу такого гонца среди досаждающих государю мелких недугов. Загадочная рожа у него на голени бесследно исчезла по дороге от Перми до Москвы.
Я регулярно доношу в Навплион о состоянии его здоровья, но сомневаюсь, чтобы мои отчеты кому-то пригодились. За последние полтора года власть там сменилась неоднократно, на всех должностях – другие люди. Фабье перестал отвечать на мои письма, а те, кто теперь читает их вместо него, если только сразу не выбрасывают, не очень понимают, кто я и для чего нахожусь в Петербурге. Ни один из них меня сюда не посылал, соответственно, никто не дает мне никаких поручений. Все мои обязательства – перед самим собой.
Прежние инструкции потеряли смысл, новых я не получаю и чувствую себя как мореплаватель, из кругосветного плавания пишущий письма оставшейся дома невесте, которая давно вышла замуж за другого. Плевать ей на его описания туземных обычаев и заморской фауны.
Разговор Натальи Бажиной с Григорием МосцепановымДекабрь 1824 г
Казенные письма быстро ходят, да их долго пишут. Брату вашему из Перми не скоро отписали про вашу смерть, но с того дня, как его письмо из Казани ко мне пришло, дня не было, чтобы я с вами не разговаривала. Вечером, прежде чем лечь, в темноте встану перед картиной, которую вы корневатиком обрамили, лучину к ней поднесу, повожу ею из стороны в сторону, посмотрю, как крепость на горе в тенях и в пламени плывет, а после, в постели, закрыв глаза, воображаю, что вот поднимаюсь наверх, вхожу в ворота. Думала, душа моя, отлетев во сне, с вами там повстречается. Сновидения и те края, где вы пребываете, Господь ткет из одной пряжи, одно перетекает в другое, но город ваш не раз во сне видела, а вас в нем – нет. Потом уж подумала, что душе вашей летать туда стало незачем. Это она из юдоли земной воспаряла на ту гору, а у престола Господня ей без того хорошо.
А теперь всё переменилось.
Осенью еще, в самые грязи, приезжал ко мне майор Чихачев с поручиком Перевозчиковым и двумя горными солдатами, но я тогда не поняла, для чего. В дому всё обыскали, в стайку ходили, в подпол лазили, в старой и новой бане смотрели, – а что ищут, не сказали. Спросила, так ответ был, что меня не касается. О смерти вашей я тогда не знала и решила, что хотят найти против вас какую-то улику, вещь или бумагу, про которую Чихачев думает, будто вы ее у меня в дому или на дворе спрятали.
А сегодня один приехал, без солдат. Велел Феденьку с бабкой удалить, дверь за ними закрыл, крючок накинул.
“Жаль мне тебя, – говорит. – Хочу тебе что-то сказать”.
Я его пригласила присесть к столу, но он не захотел. Снял с божницы образ Пречистыя Богородицы и приказал целовать его на том, что никому не скажу, что он сейчас мне скажет.
Сам хмурится – а у меня на сердце вдруг весело стало, как в мои молодые годы. Беру икону и улыбаюсь.
Чихачев, как в Перми, когда мы с ним с гауптвахты выходили, спрашивает: “Чему радуешься?”
“Вас, доброго человека, видеть”, – отвечаю.
Повторила за ним его слова, приложилась к иконе, поставила ее на место и стою, жду.
Он говорит: “Не умер твой Григорий Максимович”.
Я, словно того и ожидала, не удивилась нисколько.
Говорю: “И где он?”
“Не знаю”, – отвечает.
“Кто ж знает?” – спрашиваю.
А он: “Если ты не знаешь, то никто”.