Филэллин (с разделением на главы) — страница 30 из 54

ие и фатализм ближе друг к другу, чем принято думать.

Мои советы пропускались мимо ушей. Иностранцам здесь не доверяют, ни один филэллин не получил назначения даже на низшую офицерскую должность. Мне не раз намекали, что если я хочу командовать греками, то должен принять их веру. Попытки объяснить, что я – атеист, производят такое же впечатление, как если бы я объявил себя выходцем с того света.

Кто-то из филэллинов не вытерпел унижений и уехал, другие доказывают свою храбрость рядовыми. Сначала я предлагал правительству сформировать регулярный полк, потом – батальон, но не добился и этого. Под моим началом шестьдесят филэллинов – и ни одного грека, не считая поваров и переводчика. Мы неплохо зарекомендовали себя в походах, что не мешает грекам презирать нас за плохое знание их языка, за скромное платье, за ружья без украшений, за попытки дать им понятие о строе и отучить от привычки при виде неприятеля орать во всё горло и палить из мушкетов кто во что горазд. Их былые победы объясняются тем, что турки воюют еще хуже, и постоянно испытывают нужду то в провианте и фураже, то в свинце и порохе. Всё это расхищается турецкими военачальниками, которые еще худшие воры, чем греческие.

В Навплионе жизнь текла своим чередом и после того, как Ибрагим-паша десантировал в Модоне две пехотных дивизии. Они подготовили плацдарм для вторжения, а остальной корпус высадился там месяц спустя. Весь этот месяц греки пребывали в полной безмятежности. Тщетно я убеждал их отбить Модону до прибытия главных сил Ибрагим-паши. Министерские чиновники заверяли меня, что грязные арабы уберутся в свой Египет, как только завидят храбрых арматолов с их мушкетами, а пока пьянствовали, делили должности, ссорились из-за денег и женщин.

Диктатура Колокотрониса пала, верные ему морейские клефты ушли в горы. Президентом стал Кондуриотис, соответственно, на всех прибыльных должностях очутились его земляки-гидриоты, и львиная доля взятого в Англии займа в два миллиона фунтов досталась, с одной стороны, самим же англичанам, с другой – клану судовладельцев с Гидры. Правительство втридорога закупило у них старые парусники якобы с целью усилить наш флот, а на деле – отблагодарить тех, кто усадил Кондуриотиса в президентское кресло.

В то время как Ибрагим-паша высаживался в Модоне, новый президент въехал в Навплион, приветствуемый двухчасовой пальбой из всего, что способно стрелять. Он хвастал, будто у него тридцать тысяч солдат, но бо́льшую их часть никто в глаза не видел, а прочие числились солдатами на том основании, что шлялись по городу с ножами и ружьями. Когда Ибрагим-паша из Модоны двинулся к Наварину, Кондуриотису удалось собрать не более семи тысяч, из них половина – православные албанцы-сулиоты, болгары и валахи. С этим войском, со своим штабом, состоящим из знаменосцев и писарей, со свитой из секретарей, грумов, носильщиков, телохранителей и хранителей его кальянов, которые он курит с перерывами лишь на еду и на сон, президент с варварской пышностью выступил из городских ворот, а через четыре дня вернулся назад, объявив, что трусливые арабы побоялись встретиться с ним на поле боя.

Командование принял его заместитель. Он попробовал остановить египтян под Кромиди, но первая штыковая атака, которой греки никогда не видали и даже не слыхали, что такое бывает, смела их с позиций. Они бежали, оставив за собой полтысячи трупов, а Ибрагим-паша подступил к Наварину, блокировал его с моря и предложил гарнизону капитулировать. Сложившим оружие он своим честным словом гарантировал жизнь, свободу и возможность уплыть в Навплион на судах с нейтральной Псары.

Осажденные заколебались. С египтянами к Наварину явились отцы, братья и сыновья тех мусульман, что три года назад погибли в устроенной здесь греками резне. Имелись опасения, что они не дадут убийцам их близких выйти из города живыми. Безвыходность ситуации заставила положиться на слово Ибрагим-паши, и он его сдержал. Египетские солдаты проводили защитников Наварина до порта, оберегая их от разъяренной толпы.

Несколько храбрецов предпочли умереть, но не сдаться. Среди них – мой друг, пьемонтский полковник Санта Роза. Греки милостиво позволили ему воевать за их свободу простым волонтером.

Узнав о его смерти, я черным вестником пришел к гречанке Харе, с которой он жил и на которой собирался жениться. Мне трудно было сообщить ей о гибели возлюбленного, но она выслушала меня с улыбкой. Пораженный, я обвинил ее в бесчувственности, тогда Хара, в свою очередь удивившись, сказала: “Ты что, не знаешь? Миаулис сжег «Азию»”.

Это лучший египетский фрегат, на нем Ибрагим-паша всю зиму просидел на Крите. Минувшей ночью он был подожжен брандерами Миаулиса. Его обгорелый остов и сейчас торчит в гавани Наварина. Хара не могла оплакивать свою утрату в такой день, но позднее я узнал, что у нее имелась и менее патриотичная причина для радости. На оставленные ей Санта Розой деньги она выкупила пай в одной из бильярдных на набережной.

В сущности, его смерть была самоубийством. Больший идеалист, чем я, он не смирился с всевластием Кондуриотиса и министра внутренних дел Григориоса Дикайоса. Оба, в особенности последний, Санта Розе были ненавистны, и то, что Греция покорилась этих двоим, в его глазах выглядело так, словно он защищал любимую женщину от насильников, а она у него за спиной отдалась богатому негодяю.

По-гречески дикайос значит справедливый. Пышный псевдоним и духовный сан не мешали ему содержать гарем из пленных турчанок и вести запрещенную его же указами бесконтрольную и беспошлинную торговлю древностями. По слухам, на его счетах в лондонских банках скопились умопомрачительные суммы. Я разделял отношение к нему Санта Розы, но мне в очередной раз пришлось убедиться, что у каждого грека есть две души: с одной он живет, с другой – умирает.

В мае Ибрагим-паша двинулся из Наварина к Навплиону. Греки преградили ему дорогу в Мани, на склонах горы Малия, и опять, как под Кромиди, при виде стройно надвигающихся на них египетских батальонов в панике бежали – все, кроме тысячи человек во главе с Дикайосом. Этот развратный поп и продажный министр воодушевил их речью о том, что они, подобно спартанцам царя Леонида, падут в бою, зато народ сложит о них песни. Я не слыхал народных песен о сражении в Фермопильском ущелье и не уверен, что они существуют, но о Дикайосе запели через неделю после его гибели.

Я слышал, как Хара поет о нем в своей бильярдной, но жизнь фантастичнее его песенных подвигов. Мне говорили, что после боя арабы нашли безголовое, изуродованное тело Дикайоса и принесли его Ибрагим-паше. Тот велел разыскать голову, а когда после долгих поисков она была найдена, ее приставили на место, тело стоймя привязали к столбу, и египетский вождь отдал воинские почести мертвому герою.

Меня не было на Малии. Незадолго до того правительство доверило мне сформировать пехотный полк, чего я добивался два года, между тем Ибрагим-паша приближался к Навплиону и легко мог бы им овладеть, как вдруг повернул к Триполису. Греки приписывают это помощи какой-то чудотворной иконы, хотя чудо объясняется просто: англичане пригрозили Ибрагим-паше бомбардировкой с моря, если он решится на штурм столицы.

Кондуриотис – человек Лондона. Его победа над Колокотронисом, напрасно обещавшим нам помощь императора Александра, означает усиление английской партии и ослабление русской, а поскольку слова греки и тайна несовместимы, я, чтобы избегнуть опасных в моем новом положении вопросов о получаемых мной депешах из Петербурга, прекратил переписку с Костандисом. Два его последних письма ко мне остались без ответа.

Игнатий Еловский. Журнал камер-секретаря императора Александра IСентябрь 1825 г

К осени здоровье императрицы Елизаветы Алексеевны ухудшилось, доктор Вилье настоятельно рекомендовал ей провести зиму во Франции, Италии или на юге России. Государь выбрал не Крым, а Таганрог, и объявил, что не отпустит ее туда одну. Весной они впервые за двадцать лет начали встречаться на вечерних прогулках, а в половине июня произошло полное примирение, чего не ожидал никто из посвященных в историю их брака. Она простила ему Марию Нарышкину, он ей – красавца-кавалергарда Охотникова, давно мертвого. Впрочем, и раньше он не считал свою честь пострадавшей от того, что покинутая им супруга нашла утешение в объятьях другого мужчины, и винил в этом не ее и не Охотникова, а себя. Как император, он не должен был попустительствовать этой связи, чтобы не ослабить основы олицетворяемого им государства, – но человек в нем всегда брал верх над монархом.

Мы, мужчины, не так естественно, как женщины, относимся к телесной любви, и сильнее ревнуем их к их прошлому, чем они нас – к нашему. Полагаю, это чувство не чуждо было и государю, но он сумел над ним возвыситься. Супруги вновь сблизились, и оказалось, что жизнь, прожитая порознь, у обоих пришла к одному и тому же. Раньше они каждый по отдельности навещали могилу их общей дочери, сейчас побывали на ней вдвоем, также вместе посетили могилы Софьи Нарышкиной и той девочки, которую императрица родила от Охотникова. Ее отец погребен рядом с ней, над ними один памятник в виде расщепленного молнией дуба с младенцем между корнями.

Государь решил быть в Таганроге раньше жены и лично приготовить дом к ее приезду, чтобы она с первых дней ни в чем не терпела неудобств. Все восхищались его заботливостью, хотя этот поспешный отъезд выглядел попыткой побега от чего-то такого, что он обречен носить с собой. Государя сопровождали только камердинер, двое слуг, доктор Вилье и я. Свита, в том числе Тарасов с Костандисом, должна была выехать позже, вместе с Елизаветой Алексеевной и ее фрейлинами.

Утром 1 сентября, отстояв раннюю службу в соборе Александро-Невской лавры, государь покинул столицу. У заставы он велел Илье остановиться, встал в коляске и долго смотрел на затянутый осенней утренней дымкой город. Не скажу, что уже тогда мне пришла мысль, что он прощается с ним навсегда, но иначе я не могу объяснить читавшееся у него на лице выражение бесконечной печали. Было ли то предчувствие близкой смерти, или в нем зрело решение сложить с себя бремя власти, и он знал, что никогда больше не вернется в Петербург? Не знаю, и никто не знает, но, если верно второе, не последнюю роль сыграл тут греческий вопрос. Государь предпочел оставить его на совести младшего брата. Он устал и не хотел ничего, кроме покоя.