Я начал искать встречи с Колокотронисом или Кондуриотисом. Последний считается президентом, хотя ничем не управляет, первый – главнокомандующим, хотя войска у него нет. Они ненавидят друг друга, поэтому говорить следовало с каждым по отдельности и разговор с одним скрывать от другого. Кондуриотис со своими кальянами и грумами сидел на чьей-то вилле и был недосягаем, но Колокотронис одобрил мой план доставить на Акрополь запас пороха. Слава богу, хоть его-то у нас вдоволь.
Сегодня, 3 декабря, на двух старых посудинах, по баснословной цене купленных правительством у земляков Кондуриотиса, гидриотов, и небезопасных в это время года, отплыли из Навплиона в Фалерон. До Афин оттуда – около мили, мы должны высадиться там завтра вечером. Люди Макриянниса встретят нас на берегу и проведут к Акрополю.
Со мной весь мой полк – 434 грека и 68 филэллинов. Почти каждый имеет при себе кожаный, чтобы не подмочить груз в дождь или при высадке, мешок с порохом. Мы сами сшили их из выданных интендантством кож, но кож не хватило, в дополнение к ним пришлось использовать винные бурдюки. Если всё пройдет благополучно, Хормовитис получит три тысячи фунтов пороха. Этого ему хватит надолго, даже учитывая его любовь к устройству сап.
В городе есть шпионы, поэтому отплыли после захода солнца. Лоцманы провели корабли мимо маяка на форте Бурдзи, мимо стоявших на рейде судов с теплящимися в окнах кают огоньками. Эта картина неизменно бередит мне душу напоминанием об уюте, которого я лишен. Однажды мы с Сюзи вечером гуляли в гавани, и я поделился с ней своим настроением. В ответ, указав на освещенные окна домов на набережной, она спросила, не вызывают ли они у меня такого же чувства. “Нет, – ответил я, – волнует не просто уют, а уют посреди стихии”. Она понимающе сжала мне руку, сказав, что чувствует себя голубкой, которая свила гнездышко в шлеме Ареса. В те дни наш роман достиг апогея.
При отплытии я стоял на палубе с Чекеи и Цикурисом, возвращенным на должность ротного в награду за двухмесячную трезвость. Он рассказывал нам, что родился в субботу, поэтому не боится утонуть – наяды покровительствуют рожденным в шестой день недели и при кораблекрушении вынесут его на сушу. По тону это звучало как шутка, но тон был данью вежливости мне, в такие вещи не верящему. Речных наяд современные греки соединили с морскими нереидами и вдобавок приделали им рыбьи хвосты, Харон у них стал не то вестником смерти, не то хозяином кладбищ, кентавры – его пастухами, гоняющими по ночным горам стада неприкаянных душ, нимфы – истеричными и злобными лесными ведьмами. Эти создания народной фантазии жалки и некрасивы, как перешитое на подростка отцовское платье. Населенная ими Греция кажется пародией на страну моих детских грез.
“Надо поговорить. Пойдем к тебе в каюту”, – предложил мне Чекеи, когда любимец наяд нас покинул.
“Мерзнешь?” – спросил я.
“Могут подслушать”, – ответил он почти шепотом, хотя я и так плохо его слышал за свистом ветра в снастях и гулом голосов.
Наш корабль – больший из двух, на него погрузились все филэллины и две трети полка. В трюме до середины голени стоит зловонная вода, которую в порту никто не удосужился вычерпать; триста человек с ружьями, зарядными сумками, мешками с порохом и провиантом пытались разместиться на верхней палубе с доступными в таком положении удобствами. Крик стоял страшный. Никто не обращал на нас внимания.
Я велел Чекеи говорить здесь. Он нехотя подчинился и сообщил мне то, о чем только вчера узнал от состоявшего при Колокотронисе знакомого итальянца: Кутахья отозван в Стамбул, вместо него назначен Кюхин-паша. Неделю назад он прибыл в Афины, следовательно, в ближайшие дни надо ждать штурма. Новый командующий захочет показать, что он лучше старого.
Вторая новость была куда хуже.
“Ни одна египетская дивизия не участвовала в осаде Афин, – напомнил мне Чекеи. – Кутахья с Ибрагим-пашой – враги, рассорились еще под Мисолонги, но с Кюхин-пашой Ибрагим-паша не враждует. На днях он с тремя батальонами выступил из Триполиса к Афинам. Думаю, они уже там”.
Теперь я понял, почему он хотел увести меня в каюту. Такую новость лучше хранить в секрете от солдат. Ибрагим-паша внушает им ужас, ни к чему лишний раз подвергать испытанию их любовь к родине.
“Прости, что не сказал вчера же, – повинился Чекеи. – Не хотел тревожить тебя перед отплытием. У тебя без того забот хватало. Ну, сказал бы я вчера, что бы изменилось?”
“Ничего”, – согласился я, хотя, по правде сказать, меня насторожили его доверительные отношения с людьми Колокотрониса.
Рассчитывает, по-видимому, на его покровительство. Чекеи метит на мое место, поэтому ищет случай отличиться. На штабном совещании он предлагал ночью, как Криезотис, прорваться на Акрополь, но я отверг эту идею. У Криезотиса пороха было немного, а вступать в бой, имея на руках без малого пятьсот мешков с этим зельем, значило рисковать и собой, и успехом всего дела. Достаточно одной пули, чтобы все мы стали огнем и прахом.
Турки обнесли Акрополь линией окопов, но где-то поленились корчевать маквис или долбить каменистую почву, или выкопали траншеи такой ширины, что через них перескочит курица. Все такие места Макрияннис отметил на чертеже, который доставил мне его человек. Кроме того, у меня есть начерченный одним афинским беженцем план местности. На нем, как на детском рисунке, изображены домики, сады, колодцы, крошечные человеческие фигурки, пасущиеся на выгонах козы величиной с муравьев, старательно выведены различной формы листья на деревьях разных пород, – но это живописное полотно, как и чертеж Макриянниса, ночью имело сугубо вспомогательное значение. В темноте полагаться надо будет в основном на проводников.
Прибытие Ибрагим-паши серьезно меняло обстановку и усложняло нашу задачу. Египетские стрелки под командой австрийских и французских офицеров – совсем не то, что босняки и албанцы Кутахьи или Кюхин-паши. Даже если ни сегодня, ни завтра штурма не будет, присутствие египтян снижало наши шансы на успех. Они, по крайней мере, знают, что в карауле спать нельзя, чего не скажешь об их товарищах по оружию.
Мы с Чекеи стояли у борта лицом к морю, когда сзади послышалась какая-то возня. Оглянувшись, я увидел, что солдаты разворачивают на палубе ветхий парус, призванный послужить им и подстилкой, и одеялом. Они горячо обсуждали, кому, где и в какую сторону головой нужно лечь, чтобы парусины хватило на всех, хотя видно было, что на всех при любом раскладе не хватит. Притащили второй парус, но способ его укладки вызвал еще более острую дискуссию. Предугадать дальнейшее не составляло труда: сейчас, как обычно у греков, образуются две враждебные партии плюс партия компромисса, не уступающая в упрямстве тем, кого она хочет примирить, выдвинутся вожди, аргументы сменятся оскорблениями и обвинениями вплоть до политических. Вмешиваться было бесполезно. Я ушел в каюту и раскрыл дневник.
За окном холод и мрак, но передо мной дрянное греческое вино, хлеб, сыр, зелень. Грифель не крошится, есть гумэластик, чтобы стереть неудачный оборот или неточно употребленное слово. Как француз, я требователен к стилю. Всю жизнь мы сажаем сад, чтобы гулять по нему в старости; мой дневник – одна из его аллей. Удовольствие от прогулки не должны омрачать мусор, некошеная трава, крапива у ограды.
“Идите вперед, уверенность вас догонит” – советовал ученикам Д’Аламбер. В пятнадцать лет я сделал эту рекомендацию своим девизом. Она казалась мне апофеозом житейской мудрости. Я извлек ее из чулана памяти, сдул с нее пыль, и она вновь засверкала алмазными гранями.
Разговор Григория Мосцепанова с Натальей БажинойДекабрь 1826 г
У вас там зима, мороз, – а у нас погода, как у вас на Воздвиженье, но дожди редки, сухо. Над берегом – ни тумана, ни дымки. Зима, море остыло и на холоде не курится паром. Ветер есть, а большой волны нет. Этакую толщу воды раскачать – простор надобен, а здесь горизонт близкий, то мыс, то остров. Гляжу с корабля – всё ясное, чистое, хотя день уже к вечеру. В Греции так бывает: свет льется, а откуда – бог весть, словно где-то под тучами незримо подвешена неугасимая лампада. Такая земля.
А народ тут всякий, и среди солдат тоже разные люди есть. Есть такие, что острог по ним скучает. За день до отплытия выдали нам жалованье за прошлые месяцы, так двое пришли ко мне, говорят: “Твоего государя Бог прибрал и тебя приберет, если половину нам не отдашь”. Хорошо, Цикурис за меня вступился. Я ему все мои деньги отдал на сохранение, целее будут.
Он сейчас при своей роте, а я сижу с Костандисом. На мне чесучовый халат поверх сюртука, не зябну, а сердцу моему никогда тепло не бывает. Нигде, кроме как с тобой и в том городе на горе, куда я перед сном ухожу, нет для него приюта. Живу, как младенец в воспитательном доме, который с голодухи таракана из щели выковырнет – и в рот, тем и доволен. В России хотя бы тайну мою силились выведать, а греки ее знать не хотят, еще и попрекают меня усопшим государем. Я перед ними за него ответчик, что он им против султана не помог.
Глаза прикрыл, вижу – утро, черная кошка по снегу идет, как плывет. Лап не видать, проваливается в снег по самое брюхо. На рябине у тебя в огороде снегири мерзлые ягоды клюют. Ты только с постели встала, смотришь на них неодетая, жаркая со сна, груди не подвязаны, на щеке рубец от подушки, на ногах старые катанки, что я по щиколку обрезал, чтобы у тебя ножки не стыли зимой по дому ходить. Окно еще куржаком не заросло, глядишь в него – и морщишься: к заутрене зазвонили, а одно стекло в окне треснутое, ноет, душу тебе изводит. Колокол на Входо-Иерусалимской не как здешние колокольцы, ими воробьев не распугаешь. У нас в заводах чугунное било громче гудит. Церкви здесь низкие, темные, с нашими не сравнить, но иной раз вечером в Навплионе, у Святого Спиридония, тоненько так начнет звякать, как если бы медные пятаки по штучке бросали на камни, и сердце будто кошачьей лапкой трогают. Всех жалко до слёз – и тебя, и себя, и государя покойного, и греков.