Я: А если я буду бродить в тот вечер, что и для меня припасет беспокойство с блаженством, которое наложит руки свои на дневную суету и рой суетных мыслей, если я буду искать скамейку, и найду, и сяду там с кем-то, не потеряю ли я себя?
Она: Это невозможно — ты можешь потерять себя, только если окажешься несостоятелен. Твой страх — это наша копия и имитация наших жестов, но каждый имеет свои жесты, свои слова, свой запах, вроде кода. Ты проходишь здесь не с гордостью, но в страхе и бессилии, нехорошо проходить между нами и своим недоверием ломать, как веточки, то, что мы строили весь вечер. У нас мало времени. Еще день, мы еще здесь, но кровь уже не та; тела, которые мы знали, начинают стареть, а наши воспоминания исчезают, словно под слоем штукатурки.
Я: В чем же, в конце концов, разница?
Она: Жизнь человека не бесконечна, она здесь и сейчас. Сейчас, с напряжением в теле и изощренностью рук; сейчас, с секретным голосом рта и изощренностью губ.
Да, сказал я, да.
Фэй ждала меня, когда я вернулся в ее дом.
— Они убрались? — спросил я, но остальные все еще были здесь.
Мы сели на террасе, и она положила руки мне на плечи.
Потом сказала:
— Нет, пошли на стену.
И мы полезли на стену. Она вскарабкалась первой, втащила меня наверх, и мы уселись на стене лицом к воде. Кажется, мы сидели там довольно долго, она крепко обнимала меня рукой за плечи и время от времени обводила пальцами с ярко-красными ногтями мои губы. Потом я тоже обнял ее за плечи: так, возвращаясь с друзьями из школы, мы обнимались, поверяя друг другу свои секреты.
— Ха, Фэй, — сказал я, и она засмеялась. Я спросил: — Тебе не странно быть такой красивой?
— Странно?
— Да, — сказал я и осторожно положил руку ей на грудь. — Ты такая красивая, и я думаю, ты должна испытывать странные ощущения. Если какая-то вещь красива — это одно, но когда женщина красива и знает об этом — это совсем другое.
— Ты не любишь меня, да? — спросила она.
— Не знаю, — сказал я, — наверное, нет, но точно я не знаю, потому что никогда еще никого не любил.
— Я думаю, ты любишь ее, — сказала она.
Не знаю, подумал я, с ней я хочу только поговорить.
— Филип… — снова начала Фэй.
— Да.
— Как ты думаешь, я не слишком старая, чтобы играть в мяч?
— Нет, — сказал я. — Думаю, что нет.
— Иногда, когда здесь никого нет, я играю в мяч, я бегу через двор, и бросаю его, и считаю — иногда мне удается добросить его до стены, тогда я его ловлю. У меня этот мяч очень давно, но теперь я играю в него только тогда, когда уверена, что никто меня не увидит.
— Я хочу с тобой сыграть, — сказал я, — не так много времени прошло с тех пор, как я играл в последний раз.
Мы слезли вниз, и она положила руку мне на шею, как тогда, возле сирени.
— Так ты не считаешь, что я стара для игры в мяч? — снова спросила она.
— Нет.
— В мячик играют одни дети, разве нет?
— И дети тоже.
Она вонзила ногти в мою шею. Лишь бы не укусила, подумал я, но она сказала:
— Ничего не видно, уже ночь, мы потеряем мячик и больше никогда не найдем.
— Сходи лучше за мячом, луна-то светит.
— И правда, луна. — Она оглянулась и, полузакрыв глаза, посмотрела на меня. — Я переспала со множеством мужчин.
— Да, — сказал я.
— Но никогда ни с кем не играла в мячик.
— Так сходи за мячом.
И она откликнулась — да — и ушла в дом.
Мяч был большой, голубой, с желтыми полосками, и мы играли между обломков камней, пока остальные спали. Молча, изо всех сил, мы бросали мяч друг другу. Потом начали вести счет, и она выиграла, потому что была ловкой, как дикая кошка. Легко, как бы танцуя, она подпрыгивала, чтобы поймать мяч, и перегибалась назад, бросая. Потом она подошла ко мне, держа мяч в руках.
— Я думаю, этот мяч приносит счастье, — сказала она, — я должна его всегда ловить, а теперь брось его изо всех сил. — И когда она вернулась на место, я подбросил мяч, высоко-высоко, в сторону луны, так что он в какое-то мгновение сверкнул холодным, опасным светом.
— Вот твое счастье, — крикнул я, — поймай-ка его теперь.
И она подпрыгнула, взлетела вверх, как огромная, бесшабашная птица, руки — как сверкающие крылья, и рухнула с мячом в руках.
— Тебе больно? — кинулся я к ней, но она сказала только:
— Поймала! — И мы продолжили игру, и играли долго-долго, а потом заснули на террасе — она не была холодной, эта ночь.
Я проснулся от того, что остальные спустились вниз, и увидел, что Фэй еще спит, согнув правую руку в локте, словно обнимая кого-то невидимого, кто спал, положив на нее голову, а может быть, ожидая, что кто-то придет и ляжет рядом; левой рукой она придерживала мяч, невинно-голубой и желтый в ярком свете дня.
Хайнц расстелил на полу огромную карту Европы и красным карандашом провел линию от Плимута через Париж и Цюрих до Триеста.
— Что это? — спросил я, но он пометил Европу выше линии «римской» единицей, ниже — «римской» двойкой.
Так что единицей оказались помечены Англия, север Франции и выше — Голландия, Бельгия, Люксембург и Скандинавия, а двойкой — остаток Франции, Испания, Португалия, Швейцария, Италия и Югославия.
— Тактика, — сказал он, — это просто вопрос тактики. Ты будешь Единицей, а мы — Двойкой. Ты ищешь в области Один, мы — в области Два.
Нет, подумал я, я буду искать, где захочу, но я могу и поехать туда, так что я сказал, что нахожу это разумным.
Рюкзак Хайнца похудел, сделался совсем плоским и изумительно шел своему хозяину, эдакий атрибут Дон-Кихота. Хайнц провел кончиком языка по сухим губам, сказал:
— Прощай, моя прелесть. — И сделал движение руками, словно хотел сказать еще что-то или сделать, но не сделал; медленно, словно неся на себе неподъемную тяжесть, он уходил по аллее к воротам. Один раз он оглянулся, чтобы поглядеть, идет ли за ним Саргон, он был бледен, как рассвет. — Идешь, Саргон? — спросил он.
— Я должен ему что-то сказать, — откликнулся Саргон.
— Нет, — сказал я. — Я больше ничего не хочу о вас слышать, я — Единица, вы — Двойка, он сам это придумал, я ничего об этом больше не хочу слышать.
Но Саргон схватил меня за руку и легонько потянул к себе.
— До большой дороги? — спросил он; это «до большой дороги» произнес его длинный розовый рот и выпученные серые глаза — да; и еще — когда-то он писал стихи, но с этим было покончено, наедине с листом бумаги он находил только себя, что и привело к катастрофе.
— Философию я тоже пробовал, — добавил он и продолжил говорить, а я слушал — про Фому Аквинского, про пять доказательств бытия Божиего. Так оно и должно быть, считал он, эта канава для всего, но Шопенгауэрово упрощенное отрицание Бога сбило его с толку, все философы сбивали его с толку своей уверенностью в противоположных постулатах, а все из-за того, что он прочел лишь популярное изложение их работ и цитаты, которые там были, произвели на него сильное впечатление, его-то он считал ароматом истины.
— Я от всего этого отказался, — сказал он.
— Саргон, — крикнул Хайнц, он был уже далеко.
— Ладно, иди назад, — сказал Саргон.
Мы попрощались, и я вернулся к Фэй.
— Они ушли, — сказал я, но она ответила, что и мне пора уходить, что нужно подняться наверх, забрать свой рюкзак, но, когда я вернулся, ее нигде не было, и мне не с кем было попрощаться. Может быть, она перелезла через стену и рвала там цветы или играла в мяч, не знаю, во всяком случае, я ушел и, так как был Единицей, двинулся к северу, и в стране, где текут реки Ваал и Маас, устроился на ферму собирать вишни, потому что у меня кончились деньги.
Я ходил по садам с трещоткой, отпугивая скворцов. Мы кричали хой-о, хой-о, хой-о, трещали и стучали консервными банками, а когда сбор вишен закончился, я уехал на остров Тексел, сперва — обрывать листья тюльпанов, после — выкапывать луковицы. Я почти ничего не помню, только землю, мокрую по утрам, сухую и колючую днем, когда солнце поднималось высоко. Мы стояли коленками на земле и руками выковыривали из нее луковицы, кидали их на огромные сита и трясли, чтобы сбить комки земли. Помню, иногда шел дождь, а мы, склоненные над огромным полем, казалось, занимались любовью с землей и требовали ее ответного чувства. Потому что, хотя это и неправда, многие считают себя порождением замли, а не какой-то там бабы.
Все это я делал, чтобы заработать денег — потому что собирался продолжать поиски, и я их зарабатывал в Голландии, но не нашел ее там, потом — в Германии, но и там ее не было; наступил сентябрь, начиналась осень, и однажды, ранним утром, я пересек границу Дании.
После проверки паспортов я взглянул на штамп и прочел: KRUSAA — Въезд.
Поднял глаза — и увидел ее.
5
Все, кто прошли контроль и получили штамп Krusaa, могли видеть, как я остановился справа от дороги, у кустов, и сказал ей:
— Привет, я искал тебя повсюду.
На ней были теперь бархатная куртка, узкие вельветовые брюки и изящные туфельки с тесемками, на босу ногу.
— Тебе не холодно? — спросил я — Босиком? Осень уже…
— Да, — сказала она. — Мы купим чулки в Копенгагене.
— Может быть, и раньше, если не найдем попутки до Копенгагена. Возьми пока мои носки.
Так она и сделала, тем более что у меня размер ноги оказался ненамного больше; а потом мы вышли на дорогу вместе, она — держа два плоских чемоданчика в левой руке, ручки она связала веревкой, чтобы было удобнее нести, и вскинув на правое плечо сумку с едой и одеждой.
Первая попутка довезла нас до Аабенраа, там мы купили ей чулки и игральные карты, в одном из кафе.
— Я еду до Хадерслев, — сказал водитель следующей попутки, но в конце концов довез нас до Копенгагена, мы так и не поняли почему: он с нами не разговаривал. Он подобрал нас в полдень, а высадил на окраине Копенгагена уже ночью.