Так как он молчал, мы тоже не сказали друг другу ни слова, только на переправе, когда он оставил нас одних, она поговорила со мной. Мы стояли на корме и смотрели на след, оставляемый паромом на воде, и на огни, которые начали зажигаться в Найборге, потому что наступил вечер.
— Чем ты любишь заниматься? — спросила она.
— Я люблю читать, и рассматривать картинки, и ехать в автобусе, вечером или ночью, мы устраивали такие праздники с дядюшкой Александром.
— А что еще?
— Сидеть у воды, бродить под дождем и иногда целовать кого-нибудь. А ты?
Она подумала немного, а потом сказала:
— Петь на улице, или сидеть на тротуаре и разговаривать сама с собой, или плакать, потому что начинается дождь, но это не всегда удается, ты не можешь сидеть на тротуаре и говорить сам с собой, потому что люди подумают, что ты сбрендил, и тебе придется убраться оттуда.
— А чем еще ты любишь заниматься?
— Думать о том, что я похожа на свою бабушку.
«Что же у тебя за бабушка?» — подумал я, но она ответила раньше, чем я спросил:
— Она иногда кажется странной даже мне, жизнь сделала ее такой, что ей трудно общаться с детьми.
«У тебя вообще не было бабушки, — подумал я, — это неправда, потому что не похоже на то, о чем говорил Мавентер.
— Она была уже старая, но держалась прямо и иногда сердилась на нас, детей. А мы удивлялись. Меня это огорчало, потому что все осуждали ее стиль жизни. Никто не понимал, что управляет ею дикарское сердце, которое знает, что она вот-вот умрет. Я думаю, ей было особенно плохо в ноябре. Она рассказывала мне, что у нее совсем отказали ноги, они все в шрамах от корней, хвои и пеньков в лесу, где она гуляет часами, всегда одна, с серпом в руке. Я однажды пошла за ней. Она была как лесной зверь, дикий зверь, который ищет место, чтобы умереть в одиночестве.
Я подумал, но без большой уверенности, что, может быть, эту картинку она, предчувствуя собственную старость, нарисовала в воображении.
Вода пенилась под нами, и мы следили за игрой луны, которая пыталась поймать в свой луч паром; а позже, ночью, в городе началась уже наша игра — из-за того, что было слишком поздно, мы не стали ложиться спать. Мы сели на трамвай, чтобы доехать до порта, место называлось Найхавн.
— Смотри, лодка, — сказала она; мы сложили вещи на набережной и спустились в нее.
— Как тебя зовут? — спросил я, хотя отлично знал, что ее зовут Марсель; этот тип, Мавентер, сказал мне.
— Ты сам должен дать мне имя, — сказала она и повернулась ко мне так резко, что лодка качнулся на воде, и странно строгим показалось мне ее лицо, словно выточенное из старой слоновой кости.
— Ты так близко от меня, — прошептал я, — можно я возьму в руки твое лицо?
Так как она не ответила, я взял ее лицо в руки, и оно легло в них точно, словно изгиб высоких скул был подогнан под мои ладони…
— Теперь закрой глаза, — сказал я, — закрой глаза. — Чтобы поцеловать ее в веки, вздрагивавшие над закрытыми глазами, сиреневые, как растущие по краям болот на юге цветы, название которых я забыл.
— Я назову тебя Победительница, — сказал я, и отпустил ее осторожно, боясь, чтобы мои руки не причинили ей боль, но она вдруг рассмеялась, ее лицо стало очаровательным, свет играл на ее зубах и тонул в глазах, ставших вдруг огромными и еще более загадочными.
— Что ты прячешь в своих чемоданчиках? — спросил я и подумал, что она может не захотеть ответить, потому что даже своего имени она мне не назвала, но она распустила веревку, которая связывала чемоданы, и откинула крышки.
— Это моя свита. Я собираюсь завести себе двор.
И тогда она станет принцессой.
Это был маленький граммофон с пластинками.
— И это тоже моя свита, — добавила она, указав на книжку, лежавшую сверху. — Позвать их?
«Да», — подумал я и сказал:
— Позови их.
— Но тогда ты должен позвать свою свиту.
У меня нет свиты, хотел я ответить, но вспомнил о том, что рассказал мне Мавентер, и сказал:
— Думаю, я тоже смогу их позвать, думаю, что да.
— У тебя ведь есть книжка?
— Да, — сказал я, надеясь, что, хотя большинство людей находит странным, когда кто-то читает стихи, она, может быть, не будет над этим смеяться; и я протянул ей маленькую книжечку, в которую переписывал понравившиеся мне стихи и которую всегда носил с собой.
— Прекрасно, — кивнула она, — в точности, как моя, высочайшей пробы, un très noble cortège. У тебя есть расческа?
Я дал ей свою расческу, она причесалась, привела в порядок одежду и велела мне сделать то же самое.
— Почему? — спросил я; она не ответила, но спросила, где мы находимся.
— В лодке, — ответил я, — в Найхавне, в Копенгагене.
— Да, — сказала она, словно считала это невероятно важным. — Мы привели в порядок волосы, теперь, я думаю, мы можем начать. — И она поставила пластинку, Cortège из «Сонаты» Доминико Скарлатти, и тотчас со стороны Хавнгаде показались три удивительных лодки, украшенные астрами и зеленью; в первой, раскрашенной в осенние цвета, сидел совершенно неподвижный камерный оркестр — чуть колыхались в воздухе серебяные нити париков и края жабо, в остальном же они сидели как нарисованные, пока клавесин исполнял Cortège.
— Это сам Скарлатти, — шепнула она, и я вспомнил, что этот композитор был как-то раз с визитом в доме дядюшки Александра и я был представлен ему, хотя его самого так и не увидел.
— Там и другие есть? — спросил я, но там были только те композиторы, чьи пластинки у нее были.
— Тот, с рыжими волосами, сзади — Вивальди, — показала она, и я заметил, что она чуть покраснела, а он словно поклонился, когда она ткнула в него пальцем.
Лодки проплыли мимо нас.
— Если заглянешь в свою книжечку, узнаешь их, — сказала она. — Погляди-ка! — И она положила книжечку себе на колени. Я видел людей в лодке, они тихонько переговаривались; некоторые были одеты в костюмы минувших эпох и совершенно не помнили о том, что давно состарились и ушли; впрочем, печать старообразности лежала на их лицах.
— Вон Поль Элюар. — Она толкнула меня, и я увидел и прошептал:
— Зачем он здесь?
Она ткнула пальцем в книжечку, и, пока ветер не перевернул страницу, я успел прочесть строки:
Avec tex yeux, je change comme avec les lunes.
и
Pourquoi suis-je si belle?
Parce que mon maotre me lave.[51]
Он пожал нам руки, присел рядом и заговорил с нами — и еще не наступил вечер, а я успел поговорить со многими и представил ей людей из моей свиты, таких, как Каммингс,[52] потому что он написал:
somewhere I never traveled, gladly beyond any experience,
your eyes have their silence…[53] —
заканчивалось это стихотворение так:
the voice of your eyes is deeper than all roses,
nobody, not even the rain, has such small hands.[54]
Да, там было множество имен, от моего Бесьера из Испании, «yo de ternura guardo un tresoro»,[55] и до ее «mas non sai quoras la veyrai, car trop son notras terras lonh».[56] С человеком, который это написал, она говорила на языке той деревни, где я жил в гостинице «У Сильвестра», и по одежде было понятно, что это трубадур. То был Джауфре Рюдел, и с ним — Арнаут Даниэль[57] и Бернарт де Вентадур.[58]
Это была волшебная ночь, город затих у нас за спиной, а когда оркестр замолкал, вступали люди с лодок, подковой расположившихся на воде вокруг нашей маленькой лодочки, и на фоне тихой музыки звучали слова Ханса Лодайзена:[59]
…живу посторонним в чужом доме,
мы видимся лишь иногда с тобою,
а сплю я один в пустой постели,
но мы вместе навеки на самом деле.
А после появился сам Пал ван Остайен[60] со своим Арлекином в костюме, зеленом, как вода, и Коломбиной в поношенном розовом платье, в котором она танцевала польку.
Они провели с нами всю ночь, составляя двор в Найхавне, а когда настало утро и город начал пробуждаться, лодки уплыли прочь, а мы пошли вдоль воды назад, к людям.
И все-таки прежде, чем я сказал, что люблю ее, прошла целая неделя, и я видел, как ведет она себя под дождем и солнцем, принесенными разными морскими ветрами, и как она тихонько говорит со мною, когда нам не спится в холодные предрассветные часы. По ночам, на дорогах Швеции, в жарко натопленной кабине, она засыпала на моем плече, и мы знали друг о друге все, потому что подходили друг другу; мы вместе покинули Эльсинор, оставив за спиною замок Гамлета, мы ночевали в лесах возле Фарнамейра, где ночи таинственны, как в древности, и прятались от гнева Локи среди причудливых, зловещих теней.
Так что я сказал ей об этом только в Стокгольме, и — кто знает? — может быть, я и тогда этого не сделал бы, если бы не дождь, — потому что я не думал, что она должна принадлежать мне. Но шел дождь, и мы, как всегда, от него прятались, мы лежали под мостом Кунгсброн, в нише, на краю берега.
Машины проезжали у нас над головами, и я сказал «je t'aim», а она открыла глаза — она ощупала мое лицо, все целиком, прежде чем ответила — и ответ был — «bien sûr».[61]
Потом мы лежали долго, очень долго, прежде чем она заговорила:
— Ты знаешь, что я должна буду уйти?