Переговоры закончились в атмосфере надежды и почти радости. Филипп V временами вновь возбуждал недоверие у дипломатов, заставлял их сомневаться в своей искренности. «Я ни минуты ни колебался, принимая решение, чью сторону взять, — писал он в своем обращении к испанцам. — Точно так же, как мне не было оставлено ни малейшей возможности посоветоваться и обсудить принятое решение».
В донесении посла Боннака говорилось о существовавшей угрозе. «Король Испании уступает Францию своему брату, герцогу де Бёрри, но если герцог де Бёрри не оставит наследников, король Испании не допустит, чтобы корона перешла к герцогу Орлеанскому». Взаимная неприязнь дяди и племянника ничуть не уменьшилась после 1709 года.
Но к чему выискивать поводы для беспокойства? Будущее представлялось ясным и безоблачным. Все примирились с мыслью о скорой смерти дофина. Корона перейдет к герцогу де Бёрри, а потом — к герцогу Алансонскому, которого должна была родить безумная Елизавета. Влияние, оказываемое мадам д’Юрсин на королеву Испании, будет держать эту страну в русле французской политики. А после того, как на престол Англии взойдет Стюарт-католик, к Испании присоединится и Великобритания!
Герцог Орлеанский, несмотря на необдуманные советы, не собирался оспаривать установившийся порядок, при котором ему просто не было места. После того, как Филипп V торжественно поклялся в кортесах держать свое слово короля и придерживаться данных обязательств, герцог де Бёрри и герцог Орлеанский присягнули в парламенте, что они отказываются от своих прав на наследство Габсбургов.
В тот же вечер испанский посланник отправил своему королю донесение, в котором говорилось, что французский народ не придает никакого значения этим формальностям и надеется, что после смерти дофина его католическое величество сразу же перейдет Пиренеи. К счастью, эта неосторожная депеша не привлекла внимания канцлеров.
Мирный договор был подписан Францией, Великобританией, Голландией, Пруссией, Португалией и Савойей 11 апреля 1713 года. Император отказался поставить свою подпись, и Филипп V, в бешенстве оттого, что ему приходится поступаться Фландрией, Неаполем и Миланом в пользу Австрии, Сицилией — в пользу Савойи, Гибралтаром и Порт-Магоном — в пользу Англии, последовал бы его примеру, если бы не резкое давление со стороны его деда, Людовика XIV. Утрехтский мир, ратифицированный лишь годом позже, вместе с Раштаттским миром, положил начало целому ряду европейских договоров, которые заинтересованные стороны по большей части нарушают и поддержание которых стоит усилий целого поколения. 1713… 1815… 1919… Людям не достает воображения — и история повторяется.
А пока Франция видела, что заканчиваются войны и восстанавливается мировой порядок, основанный на логике и гармонии, в котором ощущался гений Людовика XIV. Окончание всеобщего хаоса и возвращение к нормальной жизни сопровождалось ликованием, празднествами и падением нравов. «Я лучше воздержусь, — писала мадам де Ментенон принцессе д’Юрсин, — от рассказа о наших нынешних нравах: мне кажется, что я грешу против любви, которую должно испытывать к своему народу». И добродетельная дама, забыв о скандальных похождениях своей молодости, сетовала: «Мужчины хуже женщин: они разрушают семейные очаги, им нравится, когда женщины курят, пьют, играют в карты, не следят за собой».
Суровое влияние королевской дуэньи мешало безудержному веселью в Версале, и молодежь постепенно переместилась в Париж, который стал средоточием увеселений и удовольствий. Прочь от двора с его церемониалом и париками! Лучше подражать нравам и обычаям этой молодой и дерзкой страны — Великобритании!
Англичане, пересекавшие пролив, приходили в изумление от собственной популярности: эта горделивая Франция, которая вот уже полвека была примером для неотесанных иностранцев, с готовностью склонялась перед вчерашним врагом.
В 1680 году мадам де Фонтанж ввела в моду высокую и громоздкую прическу, которой, несмотря на насмешки короля, все неукоснительно следовали. Достаточно было супруге посла Великобритании показаться с гладко причесанной головой, чтобы самые элегантные дамы Парижа тут же последовали ее примеру.
Людовик XIV давно оставил позади тот возраст, когда ему нравилась фривольность. Часы досуга, некогда отдаваемые развлечениям, теперь уходили на занятия теологией. Время, свободное от работы и прогулок, бывший поклонник мадемуазель де Лавальер посвящал изучению буллы, которую по настоянию иезуитов издал папа для борьбы с гонимым и обесславленным, но не покоренным янсенизмом.
Эта булла принесла ему массу хлопот. С ней было связано столько споров, столько волнений, столько беспорядка! Епископы и доктора богословия сражались с текстами в руках, угрожая и оскорбляя друг друга под изумленными взглядами непосвященных. Впервые со времени Фронды парламент проявил непокорность и категорически отказался признать документ.
Престарелого монарха это привело в отчаяние. Подстегиваемый своим ближайшим окружением, он решил разделаться с предметом теологических споров, прибегнув к изгнаниям и заключению в тюрьму без суда и следствия. Тюрьмы были забиты янсенистами, и король подумывал о лишении сана кардинала де Ноай, архиепископа Парижа, вдохновителя сопротивления. Но времена сильно изменились. И пока оппозиция превращалась в грозную силу, воодушевленный Париж смеялся над Римом, над иезуитами, над священниками и даже над самой верой.
В ход пошли насмешки, куплеты, игра слов, намеки. Особенно популярен был один анекдот. Когда отцу Телье, духовнику короля, сказали, что в папской булле осуждался святой Павел, тот ответил:
«Подумаешь! Святой Павел и святой Августин были горячими головами и вполне заслуживали того, чтобы их бросили в Бастилию».
«А Фома Аквинский?»
«Ну, если я ни в грош не ставлю апостола, то что говорить о других!»
Задумывались ли в ту пору ясновидящие пророки, что все выпады Парижа против Версаля, победа английского рационализма над идеями Людовика XIV и свободомыслия — над догматизмом были добрыми предзнаменованиями для герцога Орлеанского? Самому принцу, конечно, это не приходило в голову. Дюбуа удалился от суетности и интриг двора и с 1712 года жил в своем аббатстве, а Филипп, по-прежнему сраженный всеобщей несправедливостью, мечтал только о том, чтобы забыться. Что хорошего могло принести ему это будущее, тщательно подготовленное осмотрительными политиками?
Но капризная смерть неожиданно изменила все человеческие расчеты. Пощадив дофина, которого все уже считали наполовину покойником, она уносит прямо из колыбели сначала маленького герцога Алансонского, сына герцога де Бёрри, затем — 5 февраля 1714 года королеву Испании. Не удовольствовавшись этим, она тут же забирает и самого герцога де Бёрри, здоровье которого было предметом зависти всех придворных — 26 апреля принц упал с лошади и повредил один из крупных кровеносных сосудов. Он никому не сказал об этом и лечился чашками горячего шоколада, 29 апреля у него поднялся жар, а 4 мая его уже не было в живых. Несколькими неделями позже его жена произвела на свет ребенка, который прожил двенадцать часов. И снова все заговорили об отравлении.
В Англии неожиданно заболела королева Анна. Обеспокоенный Болинброк откладывает заседание парламента и принимает отставку главы правительства, лорда Оксфорда, чье место он занимает 7 августа. Шести недель будет достаточно, уверяет он, чтобы избавиться от принца Ганноверского и узаконить передачу короны Стюарту. Но смерть не дает ему этого времени: 12 августа королева Анна умирает, и виги, потрясая Законом о наследовании, объявляют принца Ганноверского, теперь Георга I, королем Великобритании — судьбы мира резко меняются.
«Почему этот мир так устроен?! — восклицает в отчаянии герцог Болинброк. — Почему судьба так играет нами?!»
Завещание(1714–1715)
Герцог Орлеанский вполне мог бы повторить отчаянный возглас Болинброка. Судьба безустанно смеялась над ним, разрушая после каждого успеха все его надежды, неожиданно вознося его очень высоко, дабы потом низвергнуть. Но никогда фортуна так резко не отворачивалась от него, как в это лето 1714 года, когда ему едва удалось избежать судебного процесса, и он, неожиданно для самого себя, оказался на нижней ступени трона.
Смерть герцога де Бёрри показала всем, что наследники Людовика XIV обречены. Недавно подписанный Утрехтский мир устанавливал, что в случае необходимости наследником дофина будет его дядя, герцог Орлеанский. Нарушить этот пункт договора — означало развязать в Европе войну. Соблюсти его? От мысли об этом багровело всегда бледное лицо короля Испании, мадам Ментенон и иезуиты хватались за сердце, министры трепетали, а гранды, почитавшие Божественное право, — приходили в смятение.
Дабы избежать ужасной дилеммы, стали надеяться на невероятное — на чудесное выздоровление дофина. В тексте договора ничего не говорилось о возможности регентства. Поэтому никакие соображения юридического характера не могли помешать Людовику XIV доверить воспитание будущего короля Филиппу V, его ближайшему родственнику. Невозможно было себе представить, чтобы невинный младенец попал под опеку человека, подозреваемого в том, что он извел всю семью ребенка. Но убедят ли Англию эти соображения сентиментального порядка?
Положение герцога Орлеанского было странным. Неожиданно превратившийся в гаранта европейского мира, в защитника национальных династических традиций, он больше не был парией и подозреваемым. Канцлеры плели вокруг него интриги, в донесениях послов речь шла только о нем, и он больше не ощущал себя в Версале последним пажом. Лишь один министр, канцлер Поншартрен, питал к нему дружественное расположение.
Попытки Филиппа найти поддержку среди ближайшего окружения вызывали у него лишь разочарование. Его лучший друг, Сен-Симон, не скрывал ни своего неприятия каких бы то ни было отречений от престола, ни того, что по смерти дофина он встанет на сторону короля Испании.