Однажды, получив пенсию, Филиппыч подошел к парку. Остановившись, долго смотрел, как входили и выходили люди, и вдруг решительно направился по аллее — руки за спину, губы плотно сжаты.
Не прошло и минуты, как окликнул тонкий голосок:
— Пожалуйте к шалашу, Захар Филиппович! Что это вы в наш парк так долго не наведывались? — сидят на скамеечке в ряд четыре бабуси, все в шерстяных платках, все с шустрыми глазами, и «просеивают» прохожих.
Поклонился Филиппыч и только шаг ускорил. Свернул на боковую тропку: зелени побольше, а народу поменьше. Выискал скамеечку, где не раз сиживал с внуком, слушая птиц. Едва приноровился сесть, из кустов голова:
— Наше вам с кисточкой, Захар Филиппыч! Как здоровьице?..
Не раз примечал Филиппыч, как любопытны лягушки. Какую бы осторожность ни соблюсти, подходя к пруду, одна или две непременно выплывут из мутных вод, чтобы рассмотреть непрошеного гостя. Так и этот Матрешкин, бывший работник прокуратуры. В зеленом френче, хотя к армии сроду никакого отношения не имел, он удивительно похож на земноводное. И сморщенный такой же, и такая же приплюснутая мордочка, полная досужего любопытства.
— Говорят, с головой у вас не в порядке?
— У кого в таком возрасте в порядке? — глухо отвечает Филиппыч. — Вот моя поседела, а у вас плешь…
Хмыкнув, Матрешкин исчезает. Филиппыча это даже веселит: будто швырнул в пруд камнем…
— Распускают слух, — сообщает Филиппычу дворник Миша. — Что вы… маненько того, — Миша крутит пальцем у виска. — Языки бы поотрубать. Аршинными стали, разопрели от трудового безделья…
После доверительной беседы с Мишей Филиппыч регулярно наведывается в парк. Сядет в сторонке и книжки читает, все те книжки, какие прежде Петьке читал. Но чаще, закрыв глаза, вспоминает. Вспоминает внука таким живым, что вся печальная история представляется злой выдумкой. Вот явится добрая фея, разрушит колдовство, и опять перед Филиппычем предстанет добрый, доверчивый мальчик.
Вспоминается и далекое прошлое. Впрочем, для кого далекое, а для него лично — вчерашний день. Может, даже сегодняшний, потому что будущее определяется уже давно не тем, что есть, а тем, что было. Под конец жизни события смещаются и, пожалуй, именно тогда и находят себе положенное место в личной судьбе. Потому что жизнь, если на нее смотреть с конца, а не с начала, вовсе отрицает примитивную логику: в ней вытекает не одно из другого, а все вместе из ничего или ничто из всего разом…
Это случилось в первый месяц войны. Батальон, с которым отходил Филиппыч, не раз переходил в контратаки. Сорвиголовы были ребята, с такими хоть к черту в пекло. Но они отступали. Отступали, потому что отступление было общим, потому что в наступление тогда еще не верили и всерьез о наступательных операциях не говорили.
Вместе с казахом Надыровым Филиппыча послали в разведку. Закрыть глаза, и вот она как на ладони — разбитая железнодорожная станция в полуденный зной. Пыль, беспощадная бурая пыль, пропитавшая насквозь все на свете. Разведка была успешной, они уже возвращались, когда стали свидетелями неравного боя: немцы обнаружили в одном из домов нескольких красноармейцев. Откуда они взялись, сказать трудно: всякое могло приключиться в неразберихе тех горьких недель…
Притаившись в развалинах подземного склада, Филиппыч и Надыров видят, как немцы, не стреляя, обходят красное кирпичное здание. Их более десятка. Колотится сердце: Филиппыч впервые вот так близко видит врагов.
Немцы стягивают кольцо. Подбираются ближе и ближе. Кажется, теперь смельчакам неминуемая крышка. Но тут из нижних окон бьет пулемет. Гитлеровцам приходится залечь за кучей мусора. Два неподвижных тела в грязно-зеленых кителях — плата за первую атаку.
Немцы могли бы забросать наших гранатами, но этого не делают: хотят взять живьем. Совсем близко от Филиппыча рослый унтер выкрикивает команды: солдаты, прижимаясь к земле, снова ползут к зданию. Филиппыч хорошо видит лицо унтера — продолговатое, смуглое, даже красивое, но красивое по-чужому: неприятно красивое. На унтере погоны с белым кантом и темная каска. Рукава подвернуты. В здоровенных ручищах автомат кажется игрушечным.
А наши почти не стреляют. Видимо, на исходе патроны. Немцы смелеют, один из них подымается и быстро-быстро бежит к подъезду. Выстрел — немец, как бы споткнувшись, падает на булыжник. Он громко стонет, и унтер, сочувствуя ему, разражается бранью. Филиппыч понимает: теперь пощады не будет.
Крики раненого осаживают немецких солдат, они стали гораздо осторожнее: унтер по нескольку раз повторяет приказания. Но хитрости безуспешны: в самый последний момент немцев вновь встречает сильный огонь. Филиппыч догадывается о том, что еще не доходит до самоуверенного унтера: кто-то из наших понимает немецкие команды.
Между тем крики усиливаются: раненный в живот, умирая, страдает нестерпимо. Вероятно, он умоляет своих пристрелить его, потому что унтер, глядя на него, морщится и матерится… И тут происходит нечто необычное. Настолько необычное, что немцы в первый момент теряются. Теряется и Филиппыч: скованный неожиданным ощущением обреченности, он бессознательно и тупо наблюдает за тем, что происходит.
Из подъезда, прыгая на одной ножке, как ни в чем не бывало, появляется крошечная девочка, почти ребенок. С голубым бантиком на редких волосиках, в белом платьице. Душераздирающе кричит раненый, а девочка не обращает на него ни малейшего внимания. Наклонилась, выковыривает из земли кусок битого посудного стекла.
«Ненормальная? — проносится в голове Филиппыча. — Зачем они выпустили девочку?..»
«Ударим, командир?» — шепчет над ухом Надыров.
«Нам нельзя! — шипит Филиппыч, не отрывая взгляда от щели, и ловит себя на мысли, что надо было бы ударить. Конечно, тех, в здании, раз, два и обчелся, а немцев полным-полно. Дай сигнал, еще столько же прибежит. Так что обнаружить себя — верная гибель, утрата нужных штабу сведений. — Нельзя нам, понимаешь?»
Казах что-то говорит по-своему. Пойди разберись: возмущается Филиппычем или немцами…
Между тем крики раненого обрываются. На время устанавливается жуткая тишина. Девочка, обогнув брошенный беженцами комод, натыкается на убитого. Смотрит на него, замечает кровь. Видимо, догадывается о чем-то. Круто повернувшись, бежит в подъезд. Останавливается. Беспомощно смотрит по сторонам. Унтер окликает ее: «Ду, мэдхэн!» — никакой реакции.
«Глухой ребенок, — шепчет Надыров. — Что они там надумали?..»
Подстегиваемые унтером, немцы возобновляют приступ. Они торопятся. Один из них проник через окно. Двое других врываются в подъезд. Остальных унтер не пускает: чует подвох в поведении окруженных. И он не ошибается: мощный взрыв сотрясает землю и все вокруг исчезает в густом облаке из пыли, огня и камня. Проходят секунды, и Филиппыч видит, что дом развалился и осел, засыпав не только защитников, но и немцев.
Ребенок, сбитый камнем или воздушной волной, лежит на земле лицом вниз. Унтер переворачивает девочку, убеждается, что она мертва.
Осмотрев развалины, немцы уходят. Филиппыч и Надыров дожидаются ночи. Лишь по пути к своим Филиппыч нарушает тягостное молчание: «Погибли бы тоже и задание не выполнили». Надыров ничего не отвечает, только напряженно сопит, и от этого сопения Филиппыча бросает то в жар, то в холод…
Старик плохо помнит лицо Надырова, но лицо девочки и поныне как перед глазами. Правда, в целом, без деталей. Разве что бледность. «А нос? Какой у нее был нос?..» И тут с памятью творится неладное, будто наваждение. На тщедушном тельце в белом платьице вырастает голова Петьки. Петька смотрит озабоченно, с испугом.
Видение повторяется, и до Филиппыча доходит тайный смысл: потерей Петьки наказан Филиппыч за безвинную гибель глухонемой…
«Ни одна ошибка, ни одна слабость не проходит бесследно, — казнит себя старик, — ни одно злое деяние не остается без последствий. Жизнь тычет в нос заблуждениями, и время тут ни при чем…»
Терзается Филиппыч. А если разобраться, напрасно устраивает себе «голгофу»: дай бог каждому пройти войну так, как он. И в штыковые контратаки ходил, и танками не раз утюжен был, и в артобстрел заживо заваливало, и при переправах тонул, не выпуская из рук оружия…
Не кричат по вечерам голодные птицы, не сбиваются в безумные стаи: тепло и пищи вокруг предостаточно припасено цветущей землей. Но каждый вечер согнутая фигура Филиппыча неизменно маячит в пустеющем парке. Вдали играет оркестр: звуки приплывают, утомленные большим расстоянием. А на аллеях заводит песни неугомонное комариное племя. Дали окутываются в лиловую дымку, деревья сливаются воедино, словно у леса слипаются глаза. Городские шумы все глуше и все отчетливей. Прохладный ветерок проходит степенно и неторопливо, как сторож. И чудится Филиппычу, что все сон: вся жизнь — затянувшийся сон, и не понять, что действительно было, а что присочинилось значительно позднее. Что приключилось вчера, а что совершилось годы тому назад. Все устроено так таинственно и так непостижимо, что он, Филиппыч, может разом видеть и себя — молодым, сильным, — и Петьку, грустно глядящим на деда перед роковым отъездом, и сына своего, Петькиного отца, — грудным и несмышленым, а рядом — жену-покойницу, такую ласковую и такую заботливую…
Что люди знают друг о друге? Много ли им ведомо из того, что на чужом сердце?..
Росистым утром, вскинув голову, шагает по улице высокий и худой старик в военной форме. Динькают медали, поблескивают ордена. Редкие прохожие с любопытством присматриваются к седому человеку со взором, высматривающим нечто далеко впереди. Иные усмехаются старческим причудам, другие, подогадливей, видят в парадном марше последний вызов судьбе, третьи впопыхах соображают, не праздник ли… И никто не догадывается, что сегодня — годовщина Петькиной смерти…