Филькина круча — страница 27 из 41

– Эй, пацан! – крикнул Паха. – Стой, пацан!

Студент развернулся и кивнул, мол, что?

– Я тя выручу, пацан!

Паренек помотал головой, словно не поверил Пахе, и улыбнулся благодушной Иисусовой улыбкой.

– И сотыгу верну за к-кофе, слышь?

Студент развернулся и двинулся дальше.

– К-к-клянусь! Отблагодарю, на! – Паха все продолжал и продолжал хрипло кричать в след удаляющемуся студенту, но тот больше не оборачивался. Шаги его были быстрые и твердые. И чем меньше становилась фигурка паренька, тем яснее Паха понимал, что черта с два его отблагодарит и выручит, но от мысли, что он хотя бы почувствовал потребность в этом, становилось немного легче и спокойнее.

Паха допил кофе и обернулся. Обшарил глазами все крыльцо магазина, но так и не увидел свою шапку с накиданными монетками. У дверей валялся только задолбленный бессердечными ботинками покупателей томик Фромма. На темно-синюю поверхность обложки мягко ложились крупные вихрастые снежинки, укрывая тонким сизоватым одеялом золотую надпись: «Душа человека».

«Стырили, гады», – подумал Паха. Кряхтя, поднялся и поковылял в сторону дома. Подмоклые, вставшие колом штаны неприятно долбили по ляжкам, и Паха ускорил шаг.

* * *

В комнате было уже темно. В прямоугольники облезлой деревянной рамы лезла синюшная мазня неба, но кое-где облака все еще светились золотыми оборками. Наташа отвинтила крышку, задрала бутылку дном вверх и постучала горлышком по стянутым сухостью губам. Пара теплых горьковатых капель упала на язык. Пиво закончилось. Наташа опустила руку с бутылкой.

«Так даже лучше», – подумала Наташа. Если она прекратит пить, вернутся из детского дома Боря и Лиза. Ведь она старалась. Очень старалась – и убрала всю квартиру, сварила макароны с картошкой, раздобыла игрушки. И строгие люди с непроницаемыми лицами разрешили забрать домой Настю. А потом, вымученно покивав и походив по квартире, пообещали отдать и старших.

Голова все больше прояснялась. Наташа обвела глазами детскую. От синеватости стен в вечернем свете ей стало холодно. А потом страшно. Казалось, все вокруг теряет краски, становится серым и плоским. Будто неудачная фотография. Наташа хотела встать с дивана, но рука случайно коснулась лежащей рядом пустой полторашки. Пластиковая бутылка упала и с тупым тарахтящим бряканьем покатилась по голому полу к ножке детской кроватки.

За деревянными рейками зашевелилась Настя. Наташа спокойно подождала, пока дочь снова затихнет. Рядом с кроваткой молчаливо грустила лошадка Бори. Белые яблоки на ее коричневой шерсти светились так ярко, что Наташа скорее отвела от них взгляд. Задние ноги лошади просели от перевозимой ежедневно детской тяжести, и казалось, что бедное животное готовится сесть, но никак не может. Меховой глаз с пластмассовыми черными ресницами уставился на Наташу. Она подумала, что это, наверное, тяжело вот так – не иметь возможности хоть когда-то закрыть глаза и не смотреть на то, что происходит вокруг.

У кроватки валялись кубики с прокусанными углами, голые куклы-инвалиды и ворох конфетных оберток.

Настя снова завозилась в кроватке. Потом она перевернулась на спинку, а Наташа уставилась на дочь. Подходить не было сил. Как же хотелось, чтобы она не заплакала. Но Настя и так редко плакала. Даже когда просыпалась ночью, она просто открывала глаза и смотрела перед собой, обычно ее взгляд утыкался в потолок. Наташа, стараясь не шуметь, прилегла на диван и нащупала взглядом то место, куда смотрела дочь. Два коричневых растекшихся пятна на пожелтевших потолочных обоях. Может, это когда-то кто-то бахнул шампанским на праздник, выпуская наружу задорный фонтан пузырьков? Хотя какое, на хрен, шампанское, кроме забродившего пиваса в этой квартире уже давно ничего не бывало.

Маленькие пальчики, выглядывающие из розового рукавчика, потянулись к пятну. Наташа повторила за дочкой движение, точно синхронистка, но рука ее, не продержавшись и нескольких секунд, грузно шмякнулась о диван. Наташа прикрыла глаза. Как хорошо, что дети мало что выносят из детства. Большинство их воспоминаний всегда можно объявить выдумкой, фантазией, игрой воображения, не более. Да, голову можно обмануть, а тело?

Наташа не вспомнит ни единой фразы, услышанной в детстве во время скандала родителей, но ощущения – да. Как и нечеловеческий отчаянный визг в ванной, вырвавшийся из ее рта под шум льющейся из крана воды, чтобы заглушить крик отца на мать. А потом уже в спальне, у зеркала. Она не помнит ни одежды, ни лиц, ни глаз – ни своих, ни материных, но до сих пор чувствует, как от резких движений рук дергается ее голова и кожа саднит от слишком жесткой расчески и рвущихся непослушных волосинок в косичке, потому что их никто не желает лелеять, беречь, распутывать.

Или щеки. Они помнят жжение от мороза и противную пленку гусиного жира, которым их грубыми, раздраженными движениями смазывала мама. Или вот кисти рук. Они помнят скрежет шпателя, которым снимали корки от дерматита. А нос – запах вареной требухи и примешанный к нему потный дух отца, вернувшегося с работы.

Лелеять, беречь, распутывать. После ухода отца мать стала холодной, отстраненной, требовательной. Наташа не помнила конкретных ругательств, которые мать каждый день обрушивала на ее отца, но до сих пор она чувствовала, как по спине бегут колкие мурашки, а тело с ног до головы облепляется вязкими вонючими кусками грязи, от которой невозможно отмыться даже если тереть, тереть, тереть до боли, до красноты, до разрыва покровов.

Если бы отец увидел ее тогда, он свернул бы матери шею. Но Наташа не видела его с того самого момента, когда он пришел ее забирать из больницы в ее четыре года. В какое платье, какие трусы и колготки он переодевал ее тогда, найти в памяти было невозможно, но волоски на спине и сейчас отзывались на то далекое скольжение теплой ладони.

Настя наконец заплакала. Наташа встала с дивана. Голова гудела, кости ломило так, будто ее держали часами связанной и только потом, сжалившись, освобождали. И так несколько дней подряд. А может, это был пыточный стол?

Наташа сделала неровный шаг, потом второй, сердце зашлось, в глазах побелело. Наташа вытянула руки вперед и, шаря в пустоте, поковыляла к спасительному бортику кроватки. Когда она уже была готова упасть, пальцы крепко ухватились за твердую деревянную опору. Немного отдышавшись, Наташа подняла голову: дочь отчаянно молотила ручками и ножками по воздуху и истошно орала.

Наташа улыбнулась, погладила дочь по головке, нащупала в кармане толстовки сухой пряник и всучила его Насте. Хриплый крик наконец сменился тишиной и торопливым причмокиванием.

* * *

Паха принес с улицы свежесть с длинным шлейфом перегара. Наташа вышла в коридор. Рот ее ощерился в язвительной улыбке:

– Явился, на!

Паха, немного пошатываясь и кряхтя, стянул сначала один ботинок, потом другой.

– Опять где-то без меня жрал, на?

Паха молча снял пуховик, поднял глаза на вешалку, но, в очередной раз вспомнив, что там не было крючков, аккуратно пристроил его на обувную тумбу, на которой уже валялась куча грязного шмотья, бутылок и скомканных газет.

– Че молчишь, а? – Наташа, прихрамывая, подковыляла к нему. Паха понуро стоял перед ней. Руки его висели вдоль тела. В одной из них лежала книга. – Я тебя спрашиваю, чухон! – Наташа принялась колотить мужа в грудь.

– Э-э-э, женщина, че творишь? – Паха выставил вперед руки, укрываясь от ударов за тяжелым фолиантом.

– Гони мне пивас тогда!

– Сама шкандыбай!

– Сколько сегодня было?

– Нисколько.

– Паха, че, на? А Настюху на че кормить, а?

– Встань с дивана и свари еды нормальной. Хотя бы макарон. Ведь есть же. Ты женщина или бомжара какая-то?

– Да ты совсем попутал, что ли, Пах? Куда мне встать, я еле хожу.

– Тогда надо и ее отдать. Так лучше будет. Для всех.

– Да ты что? Отец хренов, как отдать? Она ж наша!

– Дура, так ей же самой лучше будет. Подумай о дочери, на!

Губы Наташи затряслись. Одутловатое лицо искривилось так, что глаза стали совсем щелками. Наташа по-детски захныкала.

– Совсем долбанулся… Настюху отдать. Дитяко родное… Изверг ты, а не отец. Это тебя надо отдать! Сделать тебе… как его… харакири, на! И в лес. Земле тебя отдать, изверг, а!

Паха прыснул.

– Предать!

– Чего?

– Не отдать земле, а предать, дурында.

– Ах ты чухон! – Наташа снова кинулась на Паху, но била его теперь слабо. Кулаки поднимались и шлепались хилым камнепадом на старый коричневый свитер. Вдруг Паха поймал руки жены и со всей силы затряс ее:

– Я сказал, тебе… что так будет лучше, на!

Настя заверещала из детской комнаты. Наташа вырвалась из жгущего запястья захвата и, плюнув Пахе в лицо, поковыляла к дочери.

Когда через время она вернулась, Паха уже перешел из коридора в зал, где они обычно отмечали какой-нибудь праздник с бездомными друзьями. Большую часть комнаты занимал огромный раскладной стол. На нем грудились тарелки, усыпанные пеплом и окурками, пустые бутылки, кружки с коричневым налетом и сколотыми краями и куча других непонятных и ненужных Наташе вещей. На подоконнике маячил пластмассовый горшок с засохшей веткой. Помимо этого, в комнате были диван, телевизор, который никогда не включался, две табуретки и шкаф с книгами Наташиной матери.

Наташе стало настолько безразлично ее окружение, что вся эта обстановка давно превратилась для нее в одно сплошное серое пятно, которое и было ее реальностью. В комнате иногда что-то появлялось, но Наташу это особо не удивляло. Даже если это что-то ходило, гоготало, опрокидывало в себя стакан с чем-то пахучим, а потом, кряхтя, утирало рот и порой, пока не видит Паха, щипало ее за задницу.

Сейчас дверцы книжного шкафа были открыты. Паха больше не выглядел пьяным, он стоял на ногах уверенно и казался даже чем-то чересчур озабоченным. Указательный палец его правой руки медленно плыл вдоль цветных корешков, потом резко останавливался. Тогда Паха хватал заинтересовавший его томик и, пролистав пару страниц, либо возвращал книгу на место, либо швырял ее на пол. По всему залу валялись обрывки страниц, куски переплетов и пустые корки обложек.