Филькина круча — страница 28 из 41

– А все же твоя мамаша была хорошей училкой и знала толк в литературе, – сказал Паха, не оборачиваясь, будто почувствовал Наташу спиной.

– Ты че, Пах! Где ты и где книги, а?

– Обижаешь, на! Я любил читать. До того, как мы… ну эта…

– Завалили Санька?

Паха обернулся и прожег ее взглядом:

– Че мелешь, дура!

– А че не так?

Паха покачал головой.

– Я не убивал Санька. И ты не убивала.

Наташа откинула назад голову и затряслась от хохота.

– Да ну, на! А че он тогда под машину кинулся, а, на?

– Это была случайность. Ну бывает так, Натах!

– Он увидел нас вместе и побежал на дорогу. Это мы его убили, Пашуня! Да-да-да! И я, и ты. Мы убийцы.

– Заткнись! – крикнул Паха. Его трясло, он медленно вернул на полку книгу, которую держал в руках. Повернулся к Наташе и произнес, выделяя каждое слово: – Мы. Не. Убийцы.

– И это все моя мать, твоя любимая учителка по литературе, виновата. Это она меня сделала такой.

– Какой – такой?

– А ты не знаешь, Пашуня, не? Такой, которая кидается на каждого, кто проявит хоть чуточку тепла. Моя мамаша лишила меня отца, сдвинутая на всю голову психопатка… Если бы не она, я бы не бросила Саньку и не посмотрела бы на тебя в тот вечер.

– Да ну на!

– Да!

– Какого хрена ты вообще вытаращился на меня тогда?

– Я… я… ты мне нравилась…

– Да ну на!

– Я серьезно, Наташ, ты ведь знаешь это…

– А Саньке я не нравилась, он любил меня, понимаешь, Паха?

– Ах ты ж, тварина!

Паха подскочил к ней, схватил за плечи и стал отчаянно трясти. Комната заметалась в глазах Наташи.

– На меня! – заорал Паха. – На меня смотри!

Лицо его было заросшим, изрубленным морщинами. На всклокоченных волнах темных волос белели седые нити. И без того черные глаза сверлили ее гневом и отчаяньем. Внутри Наташи вдруг что-то щелкнуло, вскрылось, как давно ноющий нарыв или никак не желающий лопаться старый вялый воздушный шарик.

– Если бы он только остался жив тогда, Паша… – Из глаз Наташи полились быстрые крупные капли. – Если бы только не умер…

– Если бы он не умер… умер бы я…

Наташа опять зашлась в громком хохоте. Хватка Пахи ослабла на плечах жены. Он брезгливо откинул ее и снова пошел к шкафу.

Отдышавшись, Наташа подняла на мужа голову:

– Отчего бы умер-то, а?

Паха молча листал первую попавшуюся книгу, даже не задерживаясь глазами на строчках.

– Может, от любви, а? – Наташа продолжала. Голос ее резал комнату на лохмотья. – Да хрена с два! Ты меня никогда не любил. Тебе просто захотелось обыграть его. Стать лучше. Тебя раздражало его преимущество, его превосходство. Во всем. В мускулах, в уме, в силе духа, на! Да! Во всем и всегда Санька был лучше тебя! А тут на-те, Наташенька появилась. Тихоня такая, дочка литераторши, влюбилась в твоего лучшего друга. И как же это не в тебя, а? И здесь Пашуту обскакал Санек.

Паха замер. Он поднял взгляд и сверлил им забитые книгами полки.

– А знаешь… Да… Ты права во всем. Во всем, кроме одного.

– Не, не, не… Нет.

– Да, Натусечка! Да, я любил тебя с самого первого дня, как ты появилась в нашей школе. С самого первого, на хрен, взгляда.

Наташа по стене осела на пол. Она свесила голову на грудь и заплакала еще сильнее:

– Зачем? Зачем? Ведь он был твоим другом. Почему ты не оставил нас в покое, не перетерпел?

– Он умер не из-за моей любви к тебе.

– Но он умер.

– Но не мы!

– Я не знаю.

– Посмотри, на какого ты стала похожа! А дети. Как ты можешь так с ними?

– Это все из-за него.

– Ты готова кого угодно обвинить… Мать свою, меня, даже Санька, но только не себя. Ты одна у нас страдаешь вот уже двадцать лет. Ты одна бедная и несчастная, на.

– Ты не лучше, на.

– Зря ты так, Натулечка.

– Это я зря? – Наташа подняла мокрое помятое лицо, и в нем Паха увидел подступающую к осени зиму.

Паха еще немного посверлил взглядом жену, потом махнул рукой и вышел в коридор.

– Давай-давай! – захрипела заплаканным голосом Наташа. – Иди давай! Никому ты не нужен.

Паха натянул пуховик, скользнул в стоптанные ботинки и, громко хлопнув входной дверью, пропал в подъезде.

– Давай-давай! – еще раз, уже тише, почти шепотом произнесла сама себе Наташа. – Никому ты не ну…

На плечи упала мертвая тишина. Тело сковывало холодом и неподвижностью. Из кухни доносилось лишь тиканье часов, из детской – покряхтывание Насти.

Щеки Наташи вдруг обожгло морозом, а руки зачесались так, что, казалось, стоит к ним прикоснуться, и раскаленная кожа тут же начнет слезать кусками.

Наташа глянула на угол комнаты и увидела, что прежде ровная линия стыка стен разорвалась и поехала вправо. Будто кто-то отсек острым лезвием часть комнаты, и она, как мягкий торт-мороженое, стала медленно плыть в сторону и оседать. Внутри Наташи жгло так, как если бы гигантское лезвие вместе с комнатой случайно зацепило и ее, и теперь стоит ей неосторожно шевельнуться, как верхняя часть тела вместе с костями, мышцами и внутренними органами так же начнет по ровному срезу сползать в сторону.

Она умирает? Наташа поднялась под потолок и увидела, как все поменяло форму, преобразовалось. От этого закололо в подушечках пальцев и засосало под ложечкой. Если бы она сейчас распалась на атомы, они бы смешались с атомами стен, и никто ничего бы не заметил. Вокруг были бы лишь руины, гора бетонных кусков с остатками рисунков прошлого, которые примутся изучать и исследовать уже другие, кто-то на порядок выше.

Наташа глянула вниз, посмотрела на себя сидящую на полу в коридоре, такую маленькую, жалкую, больную и старую, и ей стало себя невыносимо жалко. Она поняла, что поменялась не тогда, когда ушел папа, и не тогда, когда умер Санька Реутов, и не тогда, когда она влюбилась в Паху, и даже не тогда, когда мама променяла ее, Наташеньку, на другую дочь, а сейчас, когда оказалась один на один с черной морозной пустыней своей души. И там, под потолком, ей отчего-то так сильно захотелось согреть саму себя, обнять, пожалеть и плакать. Плакать много-много дней, чтобы затопить пол, чтобы вода поднималась выше, до середины комнаты, и еще выше, до потолка, и еще выше, чтобы ее скукоженное тело вытолкнуло потоком наверх, к небу, к чистому, светлому, ясному. Где есть все, кого она когда-то любила. И да, пусть там даже будет Паха, Пашута, Пашенька, пусть приходит. Пусть любит, и она будет его любить. Только бы не мешал этот шум. Почему он все нарастает и нарастает, как при начинающемся камнепаде? Сначала Наташа пыталась увернуться от мелких камушков, сыплющихся с горы с гулким шорохом, потом камни покрупнее стали врезаться в тело. Вот один остро кольнул в плечо, потом другой саданул по щеке, а третий ударил так сильно, что развернул Наташу спиной к горе. Камни все летели, свистели, плакали Настиным голосом, сильнее и сильнее, пока не подогнали Наташу к пропасти и не заставили держаться на самом краю на кончиках пальцев. А потом Настин голос в горах затих. И Наташа хотела выдохнуть, но маленькая круглая галька вдруг оторвалась от скалы и, срикошетив от большого валуна, выстрелила Наташе в спину, мягко подталкивая ее в бездну.

– Паха, Пашута, Пашенька. – Наташа махала руками, как птица крыльями, в бесконечной черной яме, считая секунды до столкновения с неизбежным дном.

* * *

Снег продолжал сыпать. Одевал деревья, скамейки и провода в белые пушистые шубы. Казалось, виновником снежного безумства был фонарь. Он стоял на одной ноге и плевался, плевался из своей оранжевой воронки света, как из пушки, взбесившимися снежинками.

Резкие порывы ветра вздыбливали волосы. Голова и шея быстро отдавали тепло. Паха плотнее закутался в куртку и накинул капюшон.

Выстроившиеся в шеренгу фонари улицы звали его прогуляться. Паха спустился со ступенек подъезда и поковылял в сторону дороги.

Свежий снег хрустко поскрипывал под ногами. В носу щипало. Глаза резало, и их все время хотелось закрыть.

Шум вечерней улицы смешивался с гулом проводов и уносился куда-то в смоляное небо. Возвращающиеся домой автомобили шаркали шинами, кашляли выхлопными трубами и скулили клаксонами. Губы пробегающих мимо Пахи прохожих выпускали грубый шепот вперемешку с клубами табачного или другого приторно-сладкого дыма. Паха шел, уворачиваясь от дергающих толчков, сальных выкриков, взрывающегося хохота. Шел и подставлял потокам людей то один бок, то второй. Со стороны, наверное, могло показаться, что он танцует. Па-да-да-там-та, па-да-да-там-та. Но Паха не танцевал, он просто не хотел ни с кем соприкасаться. Он думал о Саньке. Натаха права, он всегда и во всем завидовал Реутову. По спине будто провели холодной когтистой рукой. Да, он сделал это намеренно. Использовал Наташу, захотел влюбить ее в себя, чтобы хоть в чем-то превзойти Санька. Но знал ли он, придумывая в голове этот коварный план, что одного взгляда, того чертового поблескивающего в свете фонарей взгляда, будет так непростительно достаточно, чтобы действительно влюбиться в девчонку-замухрышку?

Искупление, на! Паха поскользнулся, заскакал на припорошенном снегом льду, коряво выбрасывая в стороны руки. Со стороны взмывающие в воздух фалды расстегнутого пуховика на доли секунд могли показаться хлопающими крыльями готовящейся взлететь птицы. Но Паха не взлетел. Не удержавшись, он распластался посреди дороги. Рядом, у горящего огоньками магазина кто-то ругался. Время от времени слышались плотные хлопки кулаков по телу.

Он должен все искупить. Переписать историю, ведь тогда на дороге лучше было бы оказаться не Саньке, а ему. Трусливому, никчемному, никому не нужному, гнусному псу, влезшему не в свою конуру, увязавшемуся за чужой сучкой.

От толпы гомонящих ребят отделились двое. Один, выскользнув из рукавов крутки, за которую его держали, побежал к дороге, другой, самый высокий из галдящей своры, заметил побег и, выругавшись, припустил за жертвой.

Пахе было плевать на них всех. Ругаясь, о