Об объявленной им бессмысленной вечности как собственной участи спросим – где, так сказать, она локализована? Ибо образ вечности как сущности вневременной в поэзии, как можно было видеть уже в приведённых примерах, тяготеет к пространственным представлениям. Скажем, в почти «Недоноску» синхронном стихотворении Боратынского «Запустение», 1834 (о котором Иосиф Бродский сказал, что это лучшее русское стихотворение[491]), благодатная несрочная весна локализована в «стране», куда сошел дух умершего отца, – в Элизии. Напротив, пушкинская бессмысленная вечность локализована в аду. Странная вечность духа—Недоноска – не райская и не адская, локализованная в промежуточном, смешанном из признаков обеих сфер—миров пространстве, описание которого напоминает народно—православные представления о месте загробных испытаний души – мытарств. «Пространственная зона этих испытаний – между землёй и небом, где действуют „духи злобы поднебесные“ (Ефес. 6, 12)…»[492] В церковном учении о мытарствах они имеют название воздушных мытарств; в многочисленных примерах из богослужебных книг, приводимых Святителем Игнатием Брянчанино—вым, говорится о трудностях посмертного шествия души через воздушное пространство от покинутой земли к чаемым небесным вратам, трудностях вследствие невозможности избежать на этом пути «истязаний» души, проверки её на грехи.[493] Испытанием воздушных мытарств сюжет именуется в «Житии и терпении» преподобного Авраамия Смоленского (XIII век), исследованном Г. П. Федотовым и В. Н. Топоровым; тема эта здесь развивается в связке с темами разлучения души с телом, с одной стороны, и Страшного суда – с другой, образуя с ними вместе единый сюжет; сообщается в «Житии», что это были не только преимущественные темы проповедования преподобного, но и двух икон, им написанных: «Написа же дв± икон±: едину Страшный судъ втораго пришествиа, а другую испытание въздуш—ныхъ мытарьствъ, их же вс±мъ н±сть изб±жати, яко же вели—кый Иоанъ Златаустъ учить…»[494] О том, какое зримое воплощение могла получить эта тема, говорит описание и даже воспроизведение (но технически очень несовершенное, мелкое, чёрно—белое и почти невозможное для рассмотрения) фронтисписа новгородской Фроловской псалтири XIV в. в книге Б. А. Рыбакова: изображается воздушная зона, в которой мечутся «души—птицы», которым предстоят воздушные мытарства (даётся отсылка к учению Авраамия Смоленского) в виде расставленных на пути их движения вверх препятствий «вроде силков».[495] Как в литературном, так и особенно в живописном выражении, замечает В. Н. Топоров, «образ принадлежит к числу нечастых и, безусловно, специфичных», отличающихся притом «полуфольклорной» окраской. Генеалогию темы исследователь возводит к вариантам гностического учения, отразившимся в русских духовных стихах о «Голубиной» (Глубинной) книге,[496] в свою очередь воздействовавших на учение Авраамия Смоленского, что и стало предметом прижизненного гонения преподобного с обвинением в ереси (с таким составом обвинения – «глубинныя книгы почитаетъ»), а историка русской святости в ХХ веке побудило назвать его «страстотерпцем православного гнозиса».[497] Зарождение идеи мытарств в идейной среде гностицизма подтверждается более ранними специальными изучениями: «В своей монографии о происхождении гностицизма Анц (…) справедливо указывает на первостепенное значение гностических представлений о мытарствах, через которые проходит душа усопшего: гнозис сообщает формулы и заклинания, дающие душе свободный пропуск в сферу блаженства».[498] Однако учение о мытарствах перешло в восточное христианство и закрепилось в православии в качестве учения церковного.[499]
Тему стихотворения Боратынского нельзя определить как тему мытарств: в полях небесных мечется не умершая душа, а её неопределённый alter ego, бедный дух, имеющий к погибшему на земле недоноску неясное, но безусловно личное отношение. Н. Н. Мазур рассмотрела «фольклорный субстрат» сюжета «Недоноска», связанный «с комплексом народных поверий о детях, умерших при рождении или до крещения, в число которых включаются и недоноски».[500] Кажется очевидным, что с этим комплексом поверий органически слито в предполагаемом неопределённо широком генетическом контексте—подтексте стихотворения и несомненно бывшее знакомым поэту (в том числе как отражённое в православном богослужении) и также «полуфольклорно» окрашенное представление о мытарствах души. В очень сложно пре—вращённом виде оно отражается как в лирическом сюжете, так и, особенно, в образе пространства «Недоноска». По поводу способа использования фольклорных материалов поэтом Н. Н. Мазур к месту приводит из письма Боратынского И. В. Киреевскому от июня 1832 г., где он высказывал недовольство пушкинской «Сказкой о царе Салтане» как «совершенно русской сказкой», не обнаруживающей достаточно смелого преобразования материалов народной поэзии собственным вымыслом поэта: «Материалы поэтические иначе нельзя собрать в одно целое, как через поэтический вымысел, соответственный их духу и по возможности все их обнимающий».[501]
Кажется, в самом деле можно видеть в этом высказывании поэта путь к объяснению источников и ключей, питавших самое смелое и самое странное произведение его «поэтического вымысла». «Недоносок» неуследимо почти «собрал в одно целое» очень многое из весьма обширного контекста «материалов поэтических» не только народной поэзии, но и литературы не только национальной, а также и философской мысли, в который он уходит корнями, и, как узнаём мы от Достоевского, воздействовал на развивающуюся жизнь контекста далее. Поэтому, как и об отражении «Недоноска» в «Идиоте», и о других возникающих в ходе нашего размышления сближениях и «подтекстах» можно сказать, что это сближения через контекст, и в них «важнее не степень подобия, близости, а глубина их, отсылающая к общей или подобной типологически исходной ситуации».[502]
Ещё одно сближение – не прямое, а косвенное, но относящееся к тому же контексту. Если вернуться к мытарствам: Не задержусь в вратах мытарств – когда—то пророчил путь своей поэтической души Державин (а мы увидим сейчас, что то же могла бы сказать и душа поэта Гёте в стихотворении Боратынского «На смерть Гёте»). А душа—недоносок – наверное, можно сказать, что она задержалась в вратах мытарств как в своей бессмысленной вечности. Задержалась навечно как навечно невоплощённая. Притом вопрос, как уже было сказано, – кто остался невоплощённым, – душа (земной недоносок) или же дух (его двойник—представитель «в полях небесных»)?
В вышеназванной статье Вадим Ляпунов поставил в параллель Недоноску Гомункула из второго акта второй части «Фауста» и предположил в этой теме поэмы Гёте один из источников стихотворения Боратынского. Гомункул, искусственно порождённый в колбе новейшим алхимиком Вагнером при скрытом участии Мефистофеля, жаждет человеческого воплощения – разбить стекло и «родиться на свет». Он характеризован как существо, обладающее разумом и духовными свойствами, но не имеющее «веса»:
Bis jetzt gibt ihm das Glas allein Gewicht
Doch war' er gern zunachst verkorperlicht.
В переводе Н. А. Холодковского:
Теперь ему стекло лишь вес даёт:
Он воплощенья истинного ждёт.
Отличие Недоноска на фоне гётевского Гомункула в том, что он обречён на вечную невоплощённость и отсутствие силы дать воплощение. Гомункул, стремясь к воплощению, достигает его парадоксальным образом, разлившись в волнах Эгейского моря и обратившись для автора в аллегорию—иллюстрацию его эволюционной теории.[503] Краткая история Гомункула у Гёте оптимистична и разумна. Он стремится к осуществлению своей энтелехии и неуклонным путём достигает его. Два момента при этом существенны, имеющие отношение к нашему неоднократно уже поминавшемуся смысловому контексту. Это, во—первых, растворение фантастического существа в природе как достижение цели вочеловечения: гётевская религия природы, о которой он сказал: «Она всё» (в лирическом фрагменте в прозе «Природа», переведённом Герценом[504]). И, во—вторых, это путь приобщения к красоте в античном облике (Елена для Фауста и Галатея, о трон которой Гомункул разбивает своё стекло; вспомним явление Галатеи у Боратынского в ярко эротически окрашенном стихотворении «Скульптор»); перед тем, увлекая Фауста в классическую Элладу, Гомункул с отвращением отзывается о христианском готическом духе окружающей северной архитектуры.
(Трудно не вспомнить, читая сцену «Скалистые бухты Эгейского моря» в «Фаусте», об исключительной роли того же самого «хронотопа» в мире Достоевского: тот же самый «уголок Греческого архипелага» в грёзе Версилова, тот же пейзаж из Клода Лоррена. «Тут запомнило свою колыбель европейское человечество…»: 13, 375. Размежевание Достоевского с Гёте очевидно и на этой странице «Подростка», однако – размежевание в точке сближения, какая была несомненно в этом любовном вглядыва—нии и русского писателя также в это особое «место» европейского культурного мифа.)
Виртуальная связь «Недоноска» с мотивами Гёте, усмотренная Вадимом Ляпуновым, поддерживается стихотворением Боратынского «На смерть Гёте» (1832). В «Недоноске» можно видеть отчасти на это стихотворение реплику. Гёте в стихотворении Боратынского – идеальный пример полной жизненной во—площённости – Почил безмятежно, зане совершил / В пределе земном всё земное – как следствия пантеистического единения с природой столь же полного – С природой одною он жизнью дышал… И вот загробное следствие: