Спириты считают этот портрет в ряду документов, данных живым из мира загробного…
Говоривший был Филонов.
Алис сообщила свою мысль о портрете Веласкеса…
– Да, – подтвердил Филонов, – этот толстяк всем подмигивает и говорит по-разному, он олицетворение спокойной сытой жизни обеспеченных средствами и своей ограниченностью дельцов, не знающих, что такое катастрофа, что такое отчаяние, что такое лик жизни, имя которому страдание… Если бы я изображал жизнь в виде двуликого Януса, то срастил бы две головы, одну, малую, – с маской веласкесовского толстяка, а другую – с лицом рембрандтовского Тита.
Тит каждому скажет одно и то же…
Глава XIII. Неудачи укрепляют характер
Филонов во время своей неусыпной десятилетней работы, пробежавшей с мимолётностью сна, часто думал, глядя на свои законченные картины, находя в них много нового, <что> они способны потрясти, взволновать зрителя и пленить досуги богатого сноба или найти пути к сердцу человека, который над входом в дом свой написал бы «изысканность».
Книга, которую Филонов часто перелистывал, была Гюисманс «Наоборот», только Филонов думал, что герой романа мог бы пополнить своё собрание несколькими его холстами{68}.
Алис говорила: надо идти в жизнь, не надо удаляться от неё, а относясь к ней презрительно, нести с горы своего затворничества откровение, многие не поймут, но многие и возвеселятся…
Филонов был убеждён: если он решится расстаться с одним-двумя из своих холстов, то это удалит на долгое время со сцены его жизни материальные заботы.
Филонов был подобен человеку, пожелавшему раздробить скалу; он был уверен, что одного удара по скале жизни будет достаточно, и она, послушная, отбросит к его ногам кусок.
Теперь Филонов с удивлением констатировал факт: никаких результатов; ни один кусок не упал от скалы; она возвышалась гордая, непреклонная…
Одновременно с выставкой «Стефанос» открылся и «Союз художников». Филонов пошёл туда, Бычков{69}, секретарь этого общества, был ему знаком.
Бычков подвёл Филонова к одной из видных стен:
– Коровин в этом году прелесть! Сколько света, краски, краски-то! Ну, вот вы, футурист, положа руку на сердце, ведь «Татарский кабачок в Крыму»{70}[18], ну, признайтесь, здорово!..
Филонов смотрел на два десятка хлёстких сочных картин, которые сытая кисть набросала с балконов своей крымской дачи; Филонов заметил под всеми картинами ярлыки: «продано».
– Всё?
– Всё, – отвечал Бычков, – и по высоким ценам.
Под «Крымским кабачком» висела крупная надпись: «приобретено в Третьяковскую галерею».
Филонов пожимал плечами, продолжая думать: Коровин получасовым наброском своим зарабатывает денег в несколько раз больше, чем ему, Филонову, нужно на годы. Он сравнивал свои картины и видел, что многие из его вещей несравненно интереснее, значительнее.
– Что подучиваетесь? – дружески ухмылялся Бычков, – а вы продали что-нибудь? Я к вам никак не могу собраться; у нас ведь дел по горло.
Бычков ушёл, а Филонов стал думать о своём положении; положение было не из весёлых, после последнего письма сестры Филонов не мог рассчитывать на получение жизненных ресурсов оттуда, а между тем у Филонова оставалось всего лишь пятьдесят копеек, которых даже при бережливости его ненадолго могло хватить.
Филонов сидел в плетёном кресле против коровинских этюдов и думал о способах, о людях, могущих помочь ему.
Ввиду замкнутого образа жизни у Филонова не было знакомств, а те несколько лиц, с которыми он мог считаться шапочно знакомым, не давали ему повода надеяться; <мог помочь> один Кульбин, да и то, скорее, в виде совета, и Филонов в сгущавшихся сумерках поехал к нему.
Филонов, ведя замкнутый образ жизни, скудно питаясь, мог бороться с чувством постоянного голода, понятного в его положении, но теперь, когда много приходилось мотаться холодным зимним временем, приступы голода были несносными; на Филонова даже качка трамвая действовала – у него кружилась голова, и время тянулось дольше обыкновенного.
Филонов позвонил, жена Кульбина отперла дверь и сказала: «Доктор сейчас занят, но скоро освободится» и <попросила>, чтобы Филонов подождал в гостиной.
Здесь мебель была обтянута штофом, он вылинял; из углов торчало несколько искусственных пальм, на листьях которых местами была заметна пыль; лепные гипсовые головки на постаментах. Это была гостиная молодого Кульбина, когда он женился, и богатые родственники его жены сделали возможным вновь практикующему врачу принимать больных не хуже, чем другие.
Кульбин ушёл от того времени; он вырос, вкусы его расширились, но как это часто бывает, привыкнув к вещам, он не удалял старых, когда вносил новые.
Кульбин, как всякий коллекционер, собирал; и теперь из-за гипсовой головки выглядывала гравюра Хирошиге: вид Канагавы, предместье нынешней, тогда не существовавшей Иокогамы{71}. Филонов смотрел на эту гравюру: страна-сказка, она, создавшая совсем особое искусство, должна быть столь несхожей со структурой жизни, для нас, европейцев, привычной.
Раздалось покашливание, и в красной гардине показалось бледное лицо, глядя на которое, можно вспомнить Сократа и Верлена.
– Филонов, пожалуйте, пожалуйте, я только сейчас отобедал; чайку вы не откажитесь выпить, мы пройдём в столовую; вы гравюрку смотрели, я у Александера её купил{72}.
В столовой было тепло и уютно. Стол покрыт белою клеёнкой, что у Кульбина бывало, когда не было чужих. «Чужими» жена доктора считала лиц важных, влиятельных, от которых зависела карьера её мужа как врача. Mrs. Кульбин с беспокойством замечала всё увеличивающуюся склонность супруга к художеству; всё чаще в кабинете доктора сидел какой-нибудь волосатый тип из начинающих, на костюме которого были видны пятна краски; всё чаще больные по целым часам ждали в приёмной, в то время как Кульбин был занят разговорами о художественных делах, волновавших мир столицы.
Кульбин и Филонов пили чай; Филонов проглотил несколько печений; когда он ел их, то ему стоило большого труда удержаться и не опустошить всей вазочки к ужасу Mrs. Кульбин. На столе лежала газета со снимками голодающих в Индии, Филонов улыбался, думая, зачем эти снимки, когда я сижу здесь живой, и под моей суконной рубахой рёбра говорят красноречивее газетных строк.
– Были на выставке? – спросил Кульбин.
– Я захожу каждый день, только в смысле продажи очень плохо.
– Да! – мешая ложечкой чай, говорил Кульбин, – новым всегда трудно, это для молодого искусства тот горн, в котором закаляются силы.
– Но чтобы работать, надо кушать, хотя бы мало, хотя бы чуть-чуть, а для этого нужны крупицы каких-то денег… Я к вам и пришёл за советом…
Доктор засмеялся.
– Сегодня я получил производство в действительные статские советники{73} и могу с большим правом, чем вчера, советовать.
Филонов сообщил о письме сестры.
Кульбин слушал и, подумав, сказал:
– Хорошая сторона этого, вы будете ближе к жизни, плохая та, что вначале вам придётся работать меньше.
– Это теория, а как мне быть сейчас?
– Подумаем, вы знакомы с Каровиным{74}?
– Нет.
Кульбин посмотрел на стенные часы, они показывали семь вечера.
– Через полчасика проедемте со мной на «Мюссаровский понедельник»{75}, там Куинджи – старика посмотрите, может быть, там будет и Каровин. Я Каровину предлагал ваши картины, он присматривался к «Женщине с петухом» и уже даже согласился было взять, но потом раздумал, упёрся и сказал, что надо подождать, пусть Филонов больше выстоится, больше найдёт себя. Если сегодня на «Понедельнике» Каровин будет, то уговоритесь с ним и о маленькой ежемесячной субсидии, ему это ничего не стоит, а вы посчитаетесь с ним впоследствии одной из ваших картин.
Этот план, здесь за столом, и особенно когда николаевская шинель с бобровым воротником Кульбина закрывала Филонова от пронизывающего ветра с Невы, казался способным увенчаться успехом…
Каровин, блондин с голубыми глазами настолько бледного оттенка, что они казались почти белыми, попался им на лестнице.
– Вам везёт, – шепнул Кульбин Филонову, – разрешите, Mr. Каровин, познакомить вас с нашей гордостью новой живописи.
Каровин любезно добавил:
– Филонов, мы встречались… – холодная рука Филонова попала в тёплую пушистую миллионера. Филонов заметил, как Каровин после рукопожатия сунул пальцы в карман пиджака, вытирая их там о носовой платок.
Кульбин заговорил о новых картинах, купленных Каровиным.
– Вы не видали ещё, заезжайте завтра около одиннадцати утра, кстати, и художник осчастливит моё собрание своим посещением… и Каровин переступил порог залы с богатой лепкой потолка и стен, густо наполненной публикой, одетой очень шикарно и настроенной весьма оживлённо.
Только опытный взгляд мог заметить, что среди этого общества, могущего быть украшением любой гостиной, где чёрные фраки оттеняли выпяченные накрахмаленные манишки мужчин, где многие дамы обладали декольте светских гостиных, было несколько фигур необычных, не гармонировавших с общим и указывавших на то, что это было необыкновенное буржуазное суаре. У стен стояло и курило несколько долговязых фигур, говоривших о лесах Урала[19], в другом месте краснощёкий Борисов{76} рассказывал двум розовым барышням о своей зимовке на Новой Земле:
– Краски замерзали, приходилось держать их на животе самоеда.