Барышни хохотали:
– Живот вместо палитры…
Под стеной протискивались с чашками воды и кистями в руках акварелисты к одетой в оперный костюм модели, которую они «отмывали» самым магазинным образом{77}.
Публика теснилась вокруг художников, восхищалась или же шёпотом делала замечания, но художники не обращали внимания, и слышно было, как стучали металлические мундштуки кистей о края фарфоровых чашек.
В глубине залы помещался длинный стол, несколько мрачных, хотя хорошо одетых пожилых художников на больших листах ватмана стряпали пейзажи. Один рисовал «лесные дали» и мохнатые тучи, нависавшие над ними, а так как волосы его художественной причёски свешивались ему на глаза, то он встряхивал головой и запрокидывал её вверх после каждого шлепка кистью{78}; рядом старичок в золотых очках рисовал улицу[20], он вычертил старательно дом и особое внимание обратил на завитки подставки для фонаря{79}.
– Филонов… будете рисовать? – спросил Кульбин, – до ужина остаётся час, у меня эта модель начата с прошлого понедельника.
Филонов не любил рисовать на людях: но так как вид этого сытого, отогретого, отмытого общества способен был раздражать его, то он решил отвлечься и побыть, хотя бы на полчаса, в области, где всё безраздельно и неоспоримо повиновалось ему, где всё было осуществимо, не отказывая и не издеваясь.
Старинный головной убор модели[21] походил на побледневшее небо, когда звёзды, как жемчуга, – умирающие, желтеющие; лицо модели носило черты иконной архаики, как у великого Рублёва, где в чертах лица чувствуются уверенные взмахи топора, делающего сруб угловой башни, с её высоты привольно глядеть на далёкие нивы родной равнины.
Филонов был во власти этих чувств, то, что он сделал, было совсем несхоже с окружающей магазинной, хотя и умелой, но – мазнёй. Филонов дал образец почти примитива, в котором нежные тона голубого убора, не стеснённые деталями рисунка, очаровывали воображение зрителя. Вся акварель походила на кусок фрески на стене старинной церковки.
За спиной художника собралась толпа; шушукались, какой-то очень седой с очень острым носом старик шепелявил: «Школы нет, под Врубеля», а когда Филонов поставил свою акварель к стене, то сбежалось и совсем много народу{80}.
Крежицкий{81} – вице-председатель общества – надел золотое пенсне и, подойдя к работе Филонова, внимательно рассматривал её и попросил подарить акварель в коллекцию общества. Но в это время в дверях столпился и стал входить ряд лиц, устремившихся в другой зал; во всю длину которого белел стол, накрытый десятком лакеев, стоявших у стульев.
Лица, заранее выбрав места, отыскивали свои визитные карточки в тарелках…
Филонов и Кульбин сели рядом; причём последний очень хотел сесть около Каровина, но это ему не удалось, так как около мецената устроились, как «две стены», шикарные дамы. Против Филонова сидел небольшого роста с чёрной гривой, жёлчного вида господин.
– Это, кажется, Денисов-Уральский{82}, как он посматривает на вас, а! Он критиковал ваш рисунок, – шептал Кульбин.
Многие сидевшие за столом успели уже выпить и закусить, когда появился <человек> низкого роста, но очень плотный, с длинными густыми волосами, где пряди седых и смоляных волос перемешивались с косматыми бровями и бородой, пушисто окаймлявшей лицо. Это был Куинджи; когда он сел, Крежицкий и сообщил собранию, что Архип Иванович сегодня именинник{83}.
Все бросились поздравлять; начались тосты. Филонов не был во власти голода, маленький кусочек селёдки и чёрного хлеба возбудили его, а рюмка водки, которую он выпил, бросилась в голову; Филонов любил говорить…
Кульбин подбадривал Филонова, а потом вдруг крикнул:
– Голоса просит Филонов…
Несколько голов обернулись в их сторону, а когда Филонов поднялся, то многие принялись стучать ножами, вилками, чем ещё более увеличивали шум…
Крежицкий поднял руку, а затем сказал:
– Просим…
Голос Филонова звучал отчётливо и уверенно. Соседка Денисова-Уральского толкнула локтём, и Денисов-Уральский сказал вполголоса:
– Вали, Филонов – твоя неделя!
Дама захохотала и уткнулась в стакан с сельтерской, а Денисов-Уральский стал деловито заниматься содержимым графинчика с водкой, стоявшего перед ним.
Филонову теперь искусство Куинджи было изжитым и даже чуждым; он об этом вскользь и сказал, далее указывая, что в своё время Куинджи был новатором, одним из смелых героев, шедших в поисках нового вкуса; из слов этой речи на слушателей дохнуло свежим воздухом берёзовой рощи, а далёкое оконце малороссийского хутора горело под лучами луны, млин был недвижим, а тополь чёрным минаретом прорезывал твердь{84}.
Филонов сумел сказать так красиво, что взволновал многих, Куинджи поднялся навстречу Филонову, Кульбин успел налить в стакан Филонова пива, и Филонов попал губами в пушистую и душистую бороду именинника.
– Что же за моё здоровье, Филонов, пиво пьёте? Я хочу, чтобы вы пили шампанское, – и Куинджи захлопал в ладоши, двери открылись и лакеи внесли шампанское; пробки хлопали… пенилось прозрачное вино…
Филонову было хорошо; хмель обвивал его сознание, все казались такими добрыми и милыми, он не замечал Денисова-Уральского, который всё чаще и чаще отпускал по адресу Кульбина, и «всех молодых», и «льстивого Филонова» остроты…
Куинджи ушёл; веселье усилилось, лакеи вносили всё новые и новые бутылки, перед Денисовым появился ликёр; массивная бутылка с красной печаткой бенедиктина скоро опустела, а здесь ещё вмешался Вержбилович{85}, уже сильно выпивший; он подсел к Кульбину и стал спрашивать, бия себя в грудь и потрясая поседевшими волосами: что делать, если даже юность «чистая и светлая уже развращена»?!
А с другой стороны стола гремел голос набравшегося силы Денисова:
– Нет, если ты новый, то имей смелость отрицать! Хвостом не виляй, не так, как Филонов! Я до тебя доберусь…
Дама взвизгнула, некоторые сидевшие за столом присели, а один даже держал над головой тарелку, и было <из-за> чего: Денисов размахивал в воздухе бутылкой из-под бенедиктина и рвался к бою, напрасно бросились к нему лакеи, пытаясь вырвать из его рук оружие…
Вержбилович стоял перед Филоновым и проникновенным голосом говорил:
– Молодой человек, не бойтесь искренности, не бойтесь ответить, вас поймут…
У Филонова и Кульбина нашлись сторонники, они успели оттиснуть их в соседний зал, и слышно было, как бутылка Уральского грохнулась в закрытую дверь.
Пока наступающие пытались одолеть это неожиданное препятствие, Филонов и Кульбин шагали уже по набережной к извозчику.
Санки неслись вдоль Невы…
Здесь местами у каменных перил набережной были широкие гранитные скамьи. Свет от фонаря падал на парочку, которая, не обращая внимания на полночь, на пронизывающий ветер зимы, пользовалась сладостью объятий и поцелуев похолодевшими губами.
Доктор Кульбин показал на них пальцем Филонову:
– Заметьте, эротическое чувство делает организм человека сверхъестественно стойким; они не замечают ни холодного камня, ни мороза, всё забыто во имя любовного восторга.
Филонов подумал, но не сказал Кульбину…
– Жизнь безобразна, уродлива, полюбившие боятся, не могут зайти в большие, тёплые, совершенно пустые залы дворца, против которого они сидят… Статский советник и человек, в кармане которого кроме пятидесяти копеек и гения нет ничего… не могут понять друг друга…
Филонову по дороге домой пришлось идти мимо Тучкова моста, там он заметил большой костёр, вокруг огня в три ряда расположились люди, первый ряд сидел на корточках, кто – подложив бревно или соломки, второй и третий – стояли.
Филонов подошёл и наблюдал за этими людьми, они не разговаривали друг с другом, только было слышно шипение и треск дров, искры взлетали вверх огненной бородой, мотаясь по ветру, некоторые летели очень высоко и тогда казалось, что на мгновение на звёздном небе вспыхивают новые светила… но искры света и тепла, рождённые земным костром, были эфемерны и мгновенны.
Из людей у костра никто не следил за ними, они сосредоточенно уставили свои глаза на пламя; Филонов заметил, что люди всё время менялись местами: успевшие отогреться пропускали к костру второй ряд, становясь сами в третий.
Филонов вспомнил, что каждый понедельник ночью у Тучкова моста люди так проводят (коротают) ночь; по понедельникам ночлежный приют, помещающийся на барже у Петровского парка, бывает закрыт «для отдыха администрации».
Филонов думал:
– Здесь люди целую ночь проводят на морозе, и никто в газетах не крикнет об этом; что же удивляться, если не пишут о моих картинах, отчаяние живое и нарисованное, а какое можно измыслить, создать более кошмарное, чем этот город, где рядом богачи сминают благоуханные шелка своих просторных спален, одной из которых, – только одной! – было бы достаточно, чтобы <там поместились> эти бедняки, пусть вповалку, на паркете, на коврах, сидя в мягких креслах, но не у этого ужасного ноче-зимнего костра, когда закрыт «для отдыха администрации» ночлежный дом у Тучкова моста.
………….
Филонов шагал по Первой линии, и все воспоминания ушедшего дня были живы и не увядали…
Жизнь устроить так несложно, только надо одним отказаться в пользу других…
У тебя десять комнат, отдай девять своим ближним. Ты кушаешь двадцать блюд в день, оставь себе пять, а пятнадцать подели; едешь в четырёх местном автомобиле – один, три места пустых; видишь, вон… торопится бедный студент, он идёт на грошовый урок – подвези его… Любезность, вынесенная из салонов на улицу, она сделала бы многое… Люди должны понять несправедливость случая, сделавшего одних от рождения купающимися во всех благах жизни, а других, более многочисленных, греющимися в морозную стужу у ночных костров…