Глава XIV
Филонов спал и во сне своём шёл по узкому коридору барского дома, столь ветхого, что каждая доска (половица), двери, стены, казалось, уже обратились в пыль; дом расширялся, стал дворцом: Филонов увидел себя, выйдя из обширной залы, в крохотной спаленке, затянутой цветом, мягким, вылинявшим, персика; перины под балдахином на кровати были смяты, пола кисейной занавеси отодвинута, на сероватой пыли, которой был запудрен ковёр, отчётливо виднелись следы туфель, стоявших здесь: кто-то, долго спавший, ушёл вдоль узких ароматных уютов неги, тянувшихся сбоку обширной залы, в тёмные окна которой смотрели невыразимо печальные звёзды и где в тихое стекло слышалось касание призрачного крыла…
Филонов осознал себя сидящим у маленького рабочего столика; красное дерево, инкрустации перламутра, лежавшие прихотливым узором вперемежку с бронзовыми украшениями, портрет – миниатюра – в голубенькой рамочке… всё было покрыто пудрой древней пыли…
Перемелются все человеческие страсти, страдания, роскошь и лишения в тонкую муку под беспощадными жерновами времени…
Один из ящиков стола был отодвинут, и Филонов рассматривал пачку пожелтевших листов, от которых шёл изысканный вздох аромата, превратившегося в привидение, призрак духов, когда-то существовавших реально, а теперь живущий далёким отзвуком воспоминания.
Филонов держал в руках полуистлевшие листки; одни из них были письмами от управляющего, когда-то бывшие дела, какие-то отчёты о денежных суммах, и здесь же связка, где в строках сквозила нежность, рождённая чувством…
– Ма шери Алис! Мы давно не видались, а между тем моё сердце разрывается при мысли, что быть может ты никогда… принадлежать мне; когда я пишу эти строки… в камине ярко пылает огонь; ты знаешь угловую комнату охотничьего замка, где ель своей косматой лапой царапает переплёт окна; здесь, Алис, мы сидели, прижавшись друг <к> другу; ты следила <за> огнём, где в потухающих углях бегала саламандра…
В моей руке до сих пор живо прикосновение твоих тоненьких, беленьких пальчиков, я не могу, несравненная Алис – к великому горю – писать всё…
Злой демон, о котором ты рассказывала, тяготеет надо мной… жди моих вестей…
Филонов не мог рассмотреть подписи, рука показалась ему знакомой, да и весь этот блёклый оттиск чувств мнился ему отражением, будто бы в сумеречном зеркале, брошенным проходившим отдалённым взглядом. Из выдвинутого ящика смотрели на него пожелтевшие, опавшие листочки любовного цветка, и сердце Филонова сжималось тоскливым чувством грусти…
Здесь только смерть и тление; мне живому свойственны живые чувства…
Филонов опять шёл по узкому коридору, и сознание шепнуло ему, что за какой-то дверью, только надо её найти, прислушаться, внезапно открыть… чувствовать… слышать и видеть…
Стены, потолок и даже пол – всё было хрупкое, затканное или сотканное из пыльной паутины прошлого…
Филонов помнил свою способность вылететь в открытое окно и запутаться в вершинах звёздных дерев… но на сей раз он только облетел залу; держась стен, дабы не зацепить каблуками люстру, повисавшую в белом чехле; он понимал: хрустальные шорохи будут не задержаны сонмом запертых дверей…
Коридор, по которому двигался теперь Филонов, был местами настолько узок, что приходилось раздвигать стены; лестницы обрушенные, иногда от ступеньки до другой не хватало нескольких штук, и нога повисала в стременах паутин.
Но вот, наконец, дверь найдена…
Надо прислушаться… Голоса прошлого возникнут явственно…
Дверь отворилась…
Филонов стоял на пороге, не двигаясь; перед ним была темнота… стен, потолка не было видно.
– Прошлая жизнь! – шептал Филонов, – но где же голоса?
И вот раздались голоса, в них не было ничего человеческого; они не выражали чувств, располагающих к себе, утешающих или влекущих…
Отчаяние и ужас!
Потусторонней ненавистью и злобой вдруг повеяло от этого визга и всхлипа, нараставшего в тёмном покое; он возник сначала, едва внятный, в дверях, а потом возрос до степени урагана, пришедшего встревожить тусклую пыль прошлого…
Глава XV. Два миллионера – духа и кошелька
Каровин жил на Конюшенной{86}; в десятом часу утра он пил кофе. Затем прошёл в кабинет, где на толстом ковре стояла прислонённой к дивану только что купленная картина, которую ещё не успели повесить.
Это был один из незаконченных холстов Врубеля{87}. Каровин купил его из третьих рук – не потому, что это произведение особенно поражало его, а <потому что> прельщало подписью известного художника, имя которого кричали журналы, повторялось на лекциях, и даже недавние враги всякого искусства теперь произносили <его> с невольным уважением, подчиняясь суду скорой на расправу истории.
Каровин стал рассматривать Врубеля, когда лакей доложил о приходе Филонова.
Каровин пошёл к нему навстречу, пожал руку, и в зале стал показывать обширное своё собрание, частную картинную галерею. Вкус собирающего имеет здесь большее значение для характера подбора, чем в таком собрании, как Третьяковская галерея, но Филонов на этот раз заметил в себе отсутствие интереса к картинам в золотых рамах, иногда очень прилежно и с талантом сработанных для удовлетворения сытого избалованного вкуса.
Каровин заметил невнимательность Филонова.
– Взглянем на Врубеля, я купил на днях…
Войдя в кабинет, Филонов сказал:
– У меня к вам дело…
Каровин насторожился и с досадой подумал:
– Напрасно я принял его.
Он смотрел на Филонова выжидательно, воротник его рубашки сиял, глаза были бесстрастны, а на губах шевелилась заготовленная фаза.
– Я слушаю, – проронил Каровин.
Филонов начал что-то говорить, посмотрел на изнеженную руку Каровина и почувствовал, что Каровин не поймёт его и не может понять, что их интересы различны, он вспомнил фразу Кульбина: «борьба – лучшая школа для таланта». Филонов говорил о своих картинах на «Стефаносе».
– Да! Я их видел, работайте, найдите себя, вы имеете во мне вашего поклонника и будущего покупателя, чувствую, что в вас что-то есть, вы способны покорить, увлечь…
– Да!.. Но… чтобы работать, мне нужны деньги…
Каровин с ласковой улыбкой сказал:
– Я завидую богеме, вашим мансардам, способности жить, как птицы, без забот о процентных бумагах, о делах, это всё отягчает душу, я знал нескольких художников – когда они становились богаты, то начинали работать без прежней энергии…
Филонов слушал и изумлялся этому цинизму, возникающему или вследствие незнания жизни, или крайней опытности, улыбки нематериального ангела при виде умирающего от голода, ангела, только что сытно поевшего…
– Единственная помощь, которую я считаю возможной, это покупка картины, всё же иное – я это изучил, только портит отношения и ничего не устраивает… Вы ознакомились бегло с моим собранием… Я коллекционирую имена художников, выявивших себя…
Филонов был настойчивым: он не хотел отказаться от наступления на кошелёк, лежавший перед ним в кармане Каровина и туго набитый глупыми бумажками, на которых были надписи, самые разнообразные: на одной стояло:
– обладающий мной имеет право пообедать десять раз в первоклассном ресторане,
– другая являлась билетом первого ряда, чтобы провести вечер среди в пух разодетых дам,
– на третьей значилось: с моей помощью можешь ничего не делать целый месяц и возбуждать зависть многих…
Когда Филонов попросил у Каровина ещё раз, более настойчиво, денег «взаймы», то лицо последнего приобрело сухое напряжённое выражение, в глазах появился оттенок некоей брезгливости, такая фраза допустима в квартире бедного студента, но среди ценных холстов, картин, среди дорогих изданий книг, среди мысли о возвышенной красоте ничто земное не должно звучать, а фраза Филонова о маленьких деньгах, нужных ему, была как грязный платок курсистки, страдающей острым насморком, случайно забытый на диване фешенебельного салона…
Каровин категорически отказал.
Филонов не мог смотреть в глаза мецената… Кровь прилила к его щекам, вследствие постоянной диеты художник не мог похвастаться её обилием… Спускаясь по лестнице, Филонов не смотрел и в глаза швейцара, ему казалось, что тот знает о неловком, неудобном, бросающем тень на столь приличный дом – о поступке Филонова.
Каровин, проводив художника, вернулся в кабинет и опять стал рассматривать картину, стоявшую на ковре.
– Нельзя давать, я дал раз навсегда слово, не нарушать этого правила. Гауш рассказывал, что он одно время помогал – и что же? Его дом стал осаждаться непрерывной толпой просителей, и он принуждён был ввести определённые часы выдачи пособия, значительно сократить размеры такового, с предварительной записью за неделю, с предъявлением документов и адреса; сделать получку денег затруднительной и интересной лишь для действительно нуждающихся…
Каровин припомнил и купца московского Ляпина, который имел бесплатные общежития для учащихся в Москве{88}. Все, кто воспользовался благодеяниями купца, через два, три года выходили из них со здоровьем расшатанным…
Это общежитие помещалось в каменных сараях в три этажа, не ремонтировавшихся в течение десятков лет; убирались они раз в неделю женщинами с Хитрова рынка; даже в самые сильные морозы топка производилась не более двух раз в неделю, да и то <в> столь скромных размерах, что большие промозглые коридоры и комнаты, когда-то покрашенные охрой, не могли обогреться.
Когда Ляпину указывали на вопиющие недостатки его благотворительности, купец любил говаривать:
– Хочу помощь оказать нуждающимся, а приведи в порядок, богатеньких набьётся, бедняку и некуда будет. Бедняк робок и не требователен, ему много не надо…
В этих размышлениях Каровин вспомнил, что он приглашён к завтраку у Донона, и что за этим завтраком будет Сергей Маковский; встреча с ним очень интересовала мецената, и он видел себя сидящим с знаменитым критиком в старинной галерейке ресторана, построенной ещё при Петре Великом, в которую так уютно ведёт ход через узенький двор…