– Чего стыдиться, – подтвердил Максим, – многие из присутствующих, – и он обвёл глазами собравшихся, – оскорбляют своё тело тем, что покрывают его костюмом.
– Но, – сказал Ростиславов, который вообще был очень худощав и, наверное, не отличался красотой телосложения, – мне разрешите не раздеваться.
Все засмеялись, особенно весело хозяйка.
– А вы, – обратился критик к ней.
– О! Я могу раздеться, я ведь танцую некоторые номера своего репертуара только в газовой тунике.
– Да! Но совсем не для сцены… Теперь!
– Нет, – слегка смешалась «Китайская мадонна», – я ведь немного сухощава и моё тело не рассчитано на рассматривание вблизи.
– Ну что вы! – начал было критик…
Но в это время из соседней комнаты вышел Максим, он был совершенно обнажён, на нём, что называется, тряпочки не было.
В обществе, хотя оно состояло из лиц или видавших виды, или же художников, привыкших к наготе, произошло некоторое движение.
В воздухе на мгновение пронёсся дух замешательства, так бывает всегда, если присутствующие заражаются мгновенным волнением кого-либо: так было и теперь, хозяйка, несомненно, была во власти этого настроения, а также и другая находившаяся здесь дама, которую привёл с собой Ростиславов.
Кроме лёгкого волнения, овладевшего дамами, конечно, только на один миг, они не успели его скрыть, опытный взгляд мог заметить и другое чувство в женщинах; почти страх за себя, за свои чары, за свою власть женского обаяния; Максим был так красив, что рядом с ним, казалось, тускнела даже хорошенькая женщина, и <мало было таких,> которые не испытали бы чувства своеобразной ревности ко вниманию, предметом которого, увы, являются не они; здесь возникает ревность уже не за себя лично, а более обширная обида за весь пол, представительницами которого они являются.
В дверях раздался голос горничной.
– Ах! – сказала «Китайская мадонна», – ведь вот она никак не может привыкнуть и ни за что не войдёт в комнату, если Максим раздет…
– А это ещё в нашей иконописи есть «страх тела», – сказал критик, – и если в священной живописи обнажённое женское тело, то это читай «блудница», а мужские тела у нас как деревянные, неповоротливые; всему виной церковность, и поскольку наши поэты последнее время не страшатся эротики, постольку на наших художниках лежит теперь обязанность ввести тело в сознание общества…
– Да, – сказал Максим, – ваша мысль, Ростиславов, нашла себе подтверждение в моём творчестве: «возрождение культа тела», разве наша эпоха отличается от Эллады, культ тела – это мудро, не стали же мы глупее тех веков, а предрассудки?.. С ними надо бороться!..
Максим пригласил посетить завтра его ателье, чтобы посмотреть его картины, труд, осуществлённый им где-то на юге…
Максим был ростом выше среднего; волосы чёрны и курчавы; кожа цветная, смуглая, мускулатура чрезвычайно гармоничная, но в ней не было оттенка атлетической выпуклости форм.
Максим без стеснения расхаживал между присутствующими, его чёрные бархатные глаза с ресницами, подымавшимися как крыло бабочки, блестели кокетливо, он чувствовал себя красивым, героем вечера и в отношении присутствующих женщин в нём просвечивала снисходительность.
Максим, обнажённый среди одетых{96}, с контурами тела, где каждый изгиб напоминал гармонии греческих ваз, был сказкой, сошедшей в серый гигантский мир; он был бы уместен на розовом пляже у голубого моря, но даже в салоне «Китайской мадонны» Максим был излишней, непосильной щедростью.
Филонов с восторгом смотрел на Максима. Такой простоты, такой уверенности в своей красоте, в своём успехе Филонову ещё не приходилось встречать, и на время эта уверенность сообщалась и всем присутствующим.
Хозяйка с восторгом отзывалась о работах молодого художника:
– Это ново, решительно, да, впрочем, Максим, здесь, кажется, есть несколько ваших рисунков…
Зрители рассматривали теперь листы бумаги, Максим объяснял:
– Это крымский берег, я ищу красивых кривых, их мне даёт человеческое тело, а также течение воды около камней нашего южного берега, здесь несколько наблюдений – эти наброски.
Опять хозяйка свела разговор на японские лубки, работы Хокусая, она ценила, восхищалась им, и вытащив из-под дивана несколько гравюр, указывала, что Хокусай часто трактует воду в такой же структуре, как и Максим.
Филонов, внимание которого вначале было обращено исключительно на красивого художника, теперь стал рассматривать и изучать женщину, которую звали «Китайской мадонной», перед ним был тип женщины совсем особой и встречающейся не так часто.
У Филонова был приём, который он мысленно применял при встрече с новыми женщинами для того, чтобы более разобраться и уяснить смысл повстречавшегося явления.
В женщине, думал Филонов, многое мешает понять её: внешность, формы, характер тела, окраска волос, и Филонов представлял себе встречную женщину в оболочке невзрачного мужчины неопределённой наружности, без звания и положения. Филонов воображал, что мысли, слова выходят не из пикантных губок, а непрельщающих чиновничьих, и постепенно упрощая облик, лишая его обольщающих, затуманивающих черт, удаляя всё, «что отвлекает внимание», он получал действительный тип, то среднее, истинно человеческое и единственное, что есть в природе наиболее стойкое, наиболее постоянное, что возникает в молодые годы, и если не исковеркано, не изломано, существует до преклонных лет.
Филонов всегда помнил, что человек: во-первых, <таков,> каков он есть, а во-вторых, <таков,> каким он способен казаться в глазах других людей, в глазах окружающей жизни.
Филонов проделывая свой опыт, как он про себя называл: «обдирание человека», видел, что люди чрезвычайно различно и неравно вооружены внешними чертами, которые некоторым помогают в сильной степени маскировать свой истинный характер, искренние намерения, действительные склонности и внутренние тщательно скрываемые движения души.
Узнать человека – видеть всегда его вне маски; ошибаться в человеке (о, как это бывает тяжело, как глубоко может быть разочарование, какое обилие катастроф, недоразумений и трагедий на всю жизнь!), ошибаться в человеке – принимать его маску, шелуху, деланную мину притворства, хитробездушное принять – за правду!
Иногда черты характера могут быть заменены длительно жившими в природе человека привычками, это самый трудно распознаваемый вид притворства, один возьмёт и напустит на себя прилежание; впряжётся в ярмо, лезет сквозь него из кожи вон, ниточкой шею, а всмотришься повнимательней – доисторический лентяй…
Другая – насчёт эстетности, чтобы всё по-красивому, и лампочку красным занавесит, и мебели в комнате нет, и питание заведёт какое-либо сверхэкстраординарное…
На столе был кофейник с чёрным крепчайшим турецким кофе, и ещё предлагался коньяк, и кроме этого не было никакой пищи…
Хозяйку «суаре» и называли «Китайской мадонной» за её странности и оригинальные привычки, господствовавшие в её жизненном обиходе.
В ней соединялись черты аскетизма. Если бы дьявол устраивал монастырь, то он набирал бы[23] с траурным сердцем, где, как со дна чёрного тинного болота всплывают пузыри, подымаются искорки дьявольских жёлтых кошачьих глаз греха, колеблемых усмешкой; колеблемых издевательством над всем: могущественным и слабым, прекрасным и отвратным, умным и выползшим из-под опеки жалкого мозга идиота.
Издеваться тоже война – в лицо, глядя глазами в глаза, слушать внимательно, по-дружески и вдруг хихикнуть… неожиданный издевающийся писк мыши из половой щели, навязчивый, преследующий, подобный начинающемуся сумасшествию. Хозяйка ночью бодрствовала, спала днём, свои силы она подкрепляла чёрным кофе, принимая его в дозах микроскопических. «Китайская мадонна» была молода, и такой образ жизни не давал полноты, но и худобы ужасающей не вызывал.
«Китайская мадонна» была миниатюрна, а в маленьком масштабе недостатки скрадываются в первую очередь. Её лицо было продолговатое и матово-бледное; на нём брови подбритые, подведённые в два чёрных твёрдых шнурка, положенных извивно.
«Китайская мадонна» внимательно следила за всем самым последним, самым острым, о чём говорили в эстетических салонах и лабораториях. Около неё всегда был кто-нибудь, кто стряпал, кто выдвигал что-то, и надо отдать справедливость – «Китайская мадонна» была искусницей в смысле приправ: ко всякому эстетическому явлению, новинке нужна эта приправа, «горчичка», сплетня, настолько художественно составленная, чтобы могла она вровень с новинкой бежать и жить продолжительное время; а для этого требуется, «для этой самой сплетни», «квазиновинки», почти что талант, бездна изворотливости, ехидства эстетического…
Всё новое носит черты значительного, похвастать пониманием новинок в искусстве любят многие, за худосочие умственное нельзя человека <привлечь> к ответу, ему и подсунут не новинку, а сплетню, не орех полновесный, а шелуху, в лапках держит, играет, и со стороны кажется, что всерьёз…
Для такой работы надо иметь опустошённое сердце, гарантированное от возможности увлечься самому, а чтобы отличить новое, нужна эстетическая смётка, нюх, почти вкус… «Китайская мадонна» обладала этим нюхом, вкусом, способным проникнуть во всё новое, но опустошённое, от природы изумительно бесстрастное сердце не способно было ничем увлечься.
Чуть-чуть всунув свой носик в новинку, осмотревшись в ней сразу, как можно скорее, может быть, в силу быстрой утомляемости, она начинала скучать, бешено скучать, и переходила к робкой усмешке, к лёгкому издевательству, оглядываясь, ища поддержки, одобрения в окружающих или же в самом авторе, или же произведении, и как только показывалась трещина, «Китайская мадонна» пряталась туда, чтобы хихикать внезапно и зло.
На неопытную эстетическую молодёжь влияние её было огромно. В первый момент она могла остановить и озадачить даже искушённого в защите своей творческой личности