Филонов — страница 19 из 24

Глава XIX

Распрощавшись с «Китайской мадонной», Филонов с Кульбиным спустились по высокой лестнице в лобби. Развязный молодой швейцар, подымавший их лифтом, теперь вид имел заспанный, калоши, надетые на босую ногу, а из-под пальто, накинутого на плечи, виднелась красная кумачовая рубаха.

Открывая дверь в морозную ночь, молодой парень осклабился и развязно спросил:

– Любезно изволили провести время? – а получив от Кульбина пятьдесят копеек, он тряхнул волосами…

– Генерал, не забывайте… заглядывайте к нам…

Улица была пустынной, около фонаря стояла белая лошадь, она понуро опустила голову, и пряди её гривы свешивались подобно засыпанной снегом[28], заиндевевшей ветви ели.

Филонов, проходя, посмотрел внимательно на этого жителя деревни, занесённого судьбой из маленьких, «пахнущих соломой» сараев какого-нибудь Михалёво{101}, на пустынную полуночь столицы.

Казалось, что животное спит, но Филонов увидел чёрный бархатный глаз лошади, неподвижно уставленный в одну, только ему ведомую и доступную точку.

Ночная чайная имела вывеску с надписью «Еда» и картины по бокам; открывая свою хлопающую блоком дверь, выбрасывала, подобно человеку, говорящему на морозе, клубы пара; в подвале чайной было настолько душно, что Кульбин расстегнул пальто с меховым воротником, Филонов своё повесил на спинку стула, подложив полу его под себя.

Появление их в ночной чайной не вызвало никакого внимания со стороны многочисленных её временных обитателей, к ним подошёл парень, одетый во всё белое, так, как будто кругом была тропическая страна, нестерпимо жгло солнце, а не стояла промозглая паркая духота, иногда пронизываемая морозным дыханием полуночи сквозь дверь, когда она открывалась, пуская новых посетителей.

– Интересный мир и типы особые, жизнь становится бесцветной, когда вторгаются условности общепринятого в жизни. Заметьте, – продолжал Кульбин, увлекаясь, – возрождение искусства и самой жизни всегда начинается выявлением сторон бесхитростных, грубых, но правдивых, насущных, романтических. Виктор Гюго и его школа, пришедшие на смену классикам. Наш Горький <также> был первой ласточкой, когда <в своей пьесе>[29]«На дне» выявил девственную силу чувства, необходимую и своевременную для бытия.

Только на дне бил живой источник неизжитых, не изображённых ещё искусством человеческих возможностей; смотрите: «дно жизни», столь далёкое от дворянской тургеневской гостиной… Вглядевшись внимательно, здесь можно и только здесь почувствовать правду, уродливо, в зародыше, но <ощутить> катастрофу, изжитость «настоящего» и неумолимую неотвратимость «сегодня», «завтра».

– Странно, – заметил Филонов, – о Великом инквизиторе Достоевского ведь тоже в чайной говорилось… Большой город – лаборатория, где плавится душа современного человека, здесь вырабатываются, создаются формы новых чувствований, и надо сказать, что нищета в качестве стимула играет не последнюю роль. Здесь мыслящего человека берёт раздумье о целях жизни…

Филонов длинную тираду своего собеседника привёл мысленно к картинным образам…

– Сейчас в подвале, над нами, над нищетой, над бездомностью, над покоряемым голодом, над грязью, над отрепьями, над смрадом в этажах наверху покоятся – богатство благоустроенных квартир, сытость, наряды, там – вверху – экономика чувств, выработанные приличием границы; здесь – расточительность… здесь человек издевается над всем и над самим собой; вы, доктор, правы… Смысл жизни… чтобы его понимать, чувствовать его музыку, надо внимательным ухом прослушать «девятую симфонию» человеческого страдания, которую великий композитор – жизнь исполняет на человеческих костях и нервах.

Кульбин посмотрел с особой проникновенностью на Филонова.

– А как вам понравился Максим?

– В теории[30] это очень хорошо, не лишено непосредственности, изысканно, это модель вполне готовая, но неиспробованная; каковы будут результаты её в столкновении с жизнью…

– Да ему смысл жизни ясен… для него существует проповедь «Демонической похоти»… Отчасти это так, – согласился Кульбин, – но… человек существо общественное, эгоистическое, и Максим как эгоист очень целостен, он может быть счастливым человеком в своём «смысле жизни», но остаётся второе – общественность, она обязывает… она связана с животной природой человека… Смысл жизни для идеальной личности лежит в нормальных, не схоластических, а жизнью установленных взаимоотношениях с другими особями человеческого рода. Мы сейчас сидим с вами в чайной, в подвале под спящим комфортом, сидим среди смрада, нищеты, но человеческих, резких, жестоких ощущений, сидим в колодце сыром и мрачном, и, как среди ясного дня, из глубокого колодца видны звёзды{102}. Там, наверху, многое из приличия не видно. Человек – арена и зритель; относительно самого себя человек упивается жизнью как зритель сценой, но каждый должен выявить свою личность под топот желаний, страстей и мудрости и разрешить проблему жизни, не пугаясь её, не отвращаясь…

Поздно пришёл Филонов к себе домой… не раздеваясь, сидел на диване, перебирая в своём уме события последних дней.

Для него было ясно… он одержал победу не потому, что в сражении был искусником, а в силу терпеливой настойчивости. Удача выпадает каждому, только надо иметь волю и время, силу и неистребимую волю.


9 июля 1921 года

Иокогама


Кончено переписывать 7 ноября 1953 года. Всю ночь ураганный дождь и ветер с Великого Пеканика, ворота ветер опрокинул. Статуя стоит нерушимо. Крыши и стёкла все целы, но электричество в доме потушено, плита не работает, идём пить кофе и чай в деревню. Ветер с Атлантического всё кипит и свистит{103}.

Комментарии

Текст повести печатается по рукописи, переписанной М.Н. Бур-люк в 1953 г. (НИОР РГБ. Ф. 372. К. 2. Ед. хр. 11. Л. 5-146). Сын Д.Д. Бурлюка Н.Д. Бурлюк осуществил перевод на англ. язык, опубликованный в журнале “Color and Rhyme” (N.-Y. 1954. № 28. P. 1–28). В качестве авторов повести там указаны «Давид, Маруся и Николас Бурлюки». При подготовке рукописного текста к изданию учитывался текст этой публикации. Текстологические примечания даны постранично. Благодарим за дружескую поддержку Ирину Арскую (С.-Петербург).

Владимир Поляков. Повесть о художнике

Автор этих строк никогда не любил вымысла, ибо самая дикая фантазия пасует и сдаётся, как только на сцену выступает истинная интрига затейницы великой жизни.

Д. Бурлюк

1.

Первый и единственный раз повесть «Филонов» была опубликована на английском языке в 1954 году в журнале “Color and Rhyme”. Имя художника западной публике в это время было практически неизвестно – до выхода в свет знаменитой книги Камиллы Грей, заново открывшей европейцам русский авангард, оставалось ещё целых восемь лет. Не только публика, но и западные историки искусства в те годы были «до обидного плохо информированы» во всём, что касалось «левой» русской культуры первой четверти ХХ века. Они «почти ничего не могут сказать» о ней, с горечью замечал критик Пьер Роуз, тогда как их русские коллеги «очень хорошо информированы, но из осторожности многого не говорят… результатом становится молчание»[31].

Появление в такой момент развёрнутого рассказа о ранних годах жизни одного из будущих столпов авангарда, да ещё и на фоне широкой панорамы художественной жизни Петербурга и Москвы конца 1900-х годов, нарисованной одним из её непосредственных участников, казалось бы, должно было вызвать живой интерес со стороны исследователей. Но круг читателей журнала, который супруга Бур-люка Мария Никифоровна издавала с начала 1930-х годов, был довольно узок. В него входили, прежде всего, близкие знакомые Бурлюков и та часть русской эмиграции, с которой они состояли в переписке. Западные исследователи русского авангарда, число которых тогда было крайне невелико, узнали об этом тексте гораздо позже, уже после того, как с ним познакомились русские специалисты.

На родину номера журнала попали довольно быстро. Уже в 1956 году, во время своего первого после долгого перерыва визита в Ленинград и Москву, Бурлюк раздаривал их старым и новым знакомым, в том числе и музейным сотрудникам. Несколько экземпляров затем поступили в собрание Ленинки, Публичной библиотеки и в Литературный музей. Однако глухое молчание, с которым была встречена публикация повести, оказалось совершенно неожиданным для автора.

Все читатели, как современники описываемых событий, так и молодые художники и литературоведы, с которыми после своего приезда Бурлюк вступил в активную переписку, восприняли текст повести в первую очередь как мемуар. Поэтому их довольно сильно насторожила возникающая уже на первых страницах лирическая тема, она никак не соотносилась с традиционным образом Филонова-анахорета. Когда же имя художника появилось в главах, посвящённых организации и проведению петербургской выставки «Венка», в качестве одного из её организаторов и наиболее активных участников, документальная ценность бурлюковского повествования в глазах исследователей оказалась сведённой на нет. Все прекрасно знали, – правда, по каталогу и газетным рецензиям, – что Павла Филонова в числе экспонентов на ней не было.

Этого факта оказалось достаточно, чтобы решить, что художника подвела память. В конце концов, за долгие годы эмиграции многое действительно могло забыться! Да и художническая физиономия Бурлюка никогда не отличалась особенной серьёзностью: балагур, скандалист, оратор, привыкший работать на публику. Конечно, он с лёгкостью мог приукрасить или присочинить то, что не сохранила память!