Политические соображения не играли никакой роли в этих отношениях. Зловещий антидрейфусизм и отвратительный комбизм были для нас частью истории — нам посчастливилось пролсить эти годы, не заботясь ни о чем другом, кроме успешного завершения нашего обучения. Для нас не существовало в этом смысле никаких различий между вышеупомянутыми преподавателями и теми, которые, как например, Виктор Брошер, Виктор Дельбо, Габриель Сеай, загадочный Эггер или Андре Лаланд, были чистыми рационалистами греческого толка, протестантами или лее католиками. Ла-шелье и Бутру были в то время еще лсивы, но видели их редко, они почти не читали лекций, а их книги были забыты. Случайностям метафизики они предпочитали уютную гавань администрации. Ничто не разделяло преподавателей в том, что касалось свободы философской практики. Только дистанция пролситых лет позволяет различить в этих событиях, тогда казавшихся совершенно естественными, некое подобие замысла. До Бергсона и Брюнсвига у Франции не было своего Спинозы. Сколько лее профессоров философии преподавали в Парилсском Университете — я не говорю улс при Старом релсиме, но хотя бы начиная с первых лет XIX века? Доллсно существовать какое-то объяснение того, что эти, столь редкие преледе птицы прилетели все вместе на протялсении лсизни одного поколения и, похолсе, принадлелсали к одной стае.
Конечно, едва ли молено утверледать, что эти профессора преподавали одну и ту лее доктрину. Поскольку в этой книге будет часто упоминаться «христианская философия», то не мешает уточнить, что приписать им «иудейскую философию» значило бы нарисовать лоленое окно на стене. Я ни разу в моей леизни не встречался с иудейской философией в подлинном смысле этого слова, которая не была бы создана христианином. Я не сомневаюсь в том, что иудейская философия существует — просто мне не посчастливилось повстречаться с ее представителями. Но насколько мне известно, вместо того, чтобы укреплять их религиозную веру, философия у иудеев (по крайней мере, у тех из них, кого мне довелось знать) приводила исключительно к отказу от религии. Замечательный пример Спинозы может служить нам образцом: написав «Теологополитический трактат», чтобы освободиться от давления синагоги, Спиноза создает свою «Этику», в которой он утверждает основания разума, свободного от каких бы то ни было контактов с любым религиозным откровением — будь то христианское откровение или же иудейское. Это была полная свобода. Можно утверждать, что обращение любого иудея к философии сопровождается, как и в случае Спинозы, отказом от синагоги. Кстати, сам Бергсон... Нет ничего более показательного в этом отношении, чем два заявления нашего философа, о которых недавно напомнил К. Тремонтан. Вот отрывок из письма к В. Янкелевичу: «Мне кажется, я уже говорил вам, что я чувствую себя как дома, когда перечитываю «Этику»; и всякий раз я вновь испытываю удивление, поскольку большая часть положений моей доктрины кажется направленной (и таковой она является на самом деле) против спинозизма». Или же вот, например, поразительное признание, сделанное Леоном Брюнсвиком, когда отмечалась 250-ая годовщина со дня смерти амстердамского философа: «У каждого философа есть две философии — своя и философия Спинозы». Возможно, что удивление, которое испытывал сам Бергсон, более всего открывает истинный смысл подобных высказываний. Чтобы понять это чувство, наш учитель смотрел на него с точки зрения философии и ничего не находил; так случилось потому, что дело было в другом. Если бы он сказал: всякий философствующий иудей имеет две философии — свою и философию Спинозы — он сразу бы получил ответ на свой вопрос.
С другой стороны, доктрины, которые преподавали эти профессора, были на деле различными. Мысль Люсьена Леви-Брюля не совпадала с идеями Эмиля Дюркгейма; Фредерик Раух также следовал своим путем, который, возможно, шел параллельно их дорогам, но не сливался с ними. Тем не менее, во всех этих доктринах можно найти нечто общее— если можно так выразиться, некий негативный, но реальнщй и очень активный элемент, своего рода глубоко укорененное недоверие к социальному, рассматриваемому как принуждение, от которого следует освободиться — при помощи разума— вычленив законы социума и научившись управлять им (путь Дюркгейма и Леви-Брюля); или же при помощи мистики — устремляясь вверх: «открытая» религия Бергсона освобождает от социального рабства, навязываемого «закрытой» религией. В противоборстве с Законом всегда можно опереться на авторитет пророков.
Из всех этих доктрин, наиболее глубокий отпечаток своего религиозного происхождения носит система Леона Брюнсвика. Подобно философии Спинозы, которой он особенно дорожил, и о которой он так прекрасно рассказывал, его собственная философия есть непрерывная отповедь иудаизму, прослеживаемому Брюнсвиком даже в самом христианстве. Исходя из этого, можно сказать, что его философией был спинозизм, лишенный своей субстанции. Это была религия отказа от объекта — поскольку дух объектом считаться не может. Более того, играя в этой философии роль, подобную той, что играет у Бергсона жизненный порыв, в представлении Брюнсвика, дух — это сила, которая оставляет позади себя все понятия, формулы или установления, создавая их и, в то же время, выходя за их пределы. С годами Леон Брюнсвик все более усваивал язык теологии и проводил резкое различие между истинно уверовавшими и еретиками, причем в число последних попадали все остальные люди. Иногда можно было растеряться от того, что он называл вас атеистом за то, что вы верили в существование Бога, в то время как он сам в это не верил. Дело в том, что, по его мнению, представление о Боге как о личности было равнозначно представлению о Нем как о предмете, то есть недвусмысленному отрицанию его существования. С годами он все более погружался в мир бесконечно прогрессирующего духа, устремленного в будущее, очертания которого было трудно предугадать. Поскольку задача философии, по Брюнсвику, заключалась в исследовании духа и воспитании преданных истине и справедливости душ, то и его преподавательская деятельность не имела другой цели, кроме приумножения последних. Не только его лекции, но и его личные беседы с учениками были посвящены той же цели. Следует отметить, что эти беседы походили на его лекции, только они были более непринужденными, размеренными и содержательными; велись они во время длительных прогулок, причем Брюнсвик мог без стеснения перебить собеседника словами: «Нет, это не так», — которые никогда не звучали сурово, но всегда— безапелляционно. Иногда в общении с ним я чувствовал себя вне пределов избранного сообщества чистых
умов, принадлежать к которому мне не было суждено.
В самом деле, Леон Брюнсвик мог бы мне простить в крайнем случае Евангелие от Иоанна, но никак не Евангелие от Матфея. Слово? — Пожалуй, но не Иисуса Христа.
В сущности, нас — христиан — он упрекал за то, что мы еще не полностью освободились от иудейства. Однако сам он... С присущей ему простотой Леон Брюнсвик иногда рассказывал нам о решающем моменте в своей жизни, когда он освободился от иудаизма. Это произошло во время поста. Чтобы убедить себя в том, что он не просто уступает искушению вполне естественного голода, наш философ съел одну фасолину. Он делал особенное ударение на слове «одна», поскольку единственность предмета, являющегося составом преступления, по его мнению, служила гарантией чистоты эксперимента. Я напрасно пытался ему внушить, что сам идеальный характер его мятежа показывал, что Левит просто-напросто в очередной раз одержал верх. Что же это за Бог, культ которого по духу и истине требует съедать одну фасолину — всего лишь одну ?
Таким образом, едва ли можно утверждать, что эти профессора преподавали «иудейскую философию», то есть философию, сознательно и намеренно связываемую с религией Израиля. Каждый из них считал себя чистым философом, свободным от каких бы то ни было нерациональных воззрений. В этом отношении существовала некая предустановленная гармония, заключавшаяся в том, что они состояли на службе у государства, которое стремилось сделать свою систему образования нейтральной. Тщательно оберегая свою философскую мысль от любого религиозного заражения, они совершенно естественно ожидали, что другие поступят аналогичным образом. Позднее, когда я уже был профессором в Сорбонне, один из них вызвал меня для серьезного разговора. Ему стало известно, что я пытался вести скрытую пропаганду, злоупотребляя тем, что преподаю историю средневековой философии. Этот человек столько сделал для меня, что был вправе задать мне этот вопрос, но, признаться, я растерялся. От меня не требовалось оправданий — простого опровержения было бы вполне достаточно, однако, я никак не мог себе представить, что можно преподавать историю доктрин, не пытаясь сделать их понятными; но как показать вразумительность того или иного учения, не доказав его правоту? В той мере, в которой учение может быть понято, оно может быть и оправдано, хотя бы и отчасти. Конечно, нельзя запретить критику учений, но это уже не
относится к истории, поскольку этим занимается философия. Не зная, что ответить, я предложил при первом же удобном случае перевести меня с кафедры истории средневековой философии на кафедру истории современной философии. В конце концов, я имел право преподавать и этот раздел — по крайней мере, я получал бы удовольствие, объясняя философию Декарта, Конта и Гегеля, не опасаясь быть обвиненным в тайной пропаганде их учений. Это предложение не было принято и больше подобных вопросов не возникало.
Я привел здесь эту историю прежде всего потому, что она содержит полный перечень преследований, которым я подвергался в Сорбонне за то, что преподавал философию св. Фомы Аквинского, как я ее понимал. Я служил Университету настолько, насколько это было в моих силах, и соответствовало его требованиям; я бесконечно благодарен этому учебному заведению за то, что оно позволило мне остаться самим собой. Если бы Богу было угодно, чтобы я преподавал учение св. Фомы Аквинского в ордене доминиканцев, все было бы по-другому. Кроме того, я рассказал об этом случае еще и потому, что он служит наилучшей иллюстрацией положения вещей, сложившегося в Сорбонне уже при моих наставниках, то есть между 1904 и 1907 годами. Однажды Леон Брюнсвик отвел меня в сторону и сказал: «Я хочу показать вам нечто, что доставит вам удовольствие». Он имел в виду письмо Жюля Лашелье, в котором последний напоминал своему корреспонденту о том, что он признает религиозные догмы и учитывает их в своих построениях. Вот так— хотя и довольно поздно — я узнал, что Лашелье был католиком; в бытность мою студентом у меня не было никаких оснований так думать. Был ли католиком Виктор Дельбо? Многие говорили об этом, однако, ни его лекции, ни его труды не давали для этого ни малейшего повода. Христианская вера и Церковь не упоминались в выступлениях Лашелье и Дельбо, также как Библия и синагога в лекциях и сочинениях Эмиля Дюркгейма. Говорят, что эта система обучения стремилась быть «нейтральной» и она была таковой в действительности, насколько это было возможно. Однако, стремление к «нейтральности» влекло за собой и вполне определенные отрицательные последствия — например, наших учителей объединяло лишь то, что требовало отрицания, а также то, что было принято обходить молчанием. Поэтому лишь очень немногие из них чувствовали себя достаточно свободными, чтобы преподавать самые