Я вовсе не собираюсь перекладывать ответственность на кого-либо другого. Модернизм был чередой ошибок, за которые несут ответственность те, кто их повторял. Однако не следует забывать и об огромной ответственности людей, допустивших, что по их вине так часто пренебрегали истиной. Они сами до такой степени извратили истину, что она была уже просто неузнаваема.
В трамвае, который ходил тогда из Сен-Манде в Париж, один священник, немного сутулый и с походкой чем-то обеспокоенного человека, делал выговор случайно встреченному им молодому философу из числа своих друзей. Дело происходило на конечной остановке в Сен-Манде; несколько пассажиров в полупустом вагоне, тоже ожидавшие отправления, веселились, глядя на этого человека, охваченного необъяснимым для них волнением, который не уставал повторять с горячностью: «Да, это квадратный круг!» Этот священник Часовни Иисуса нападал на томистов, которых он обвинял в проповеди понятия, которое в самом деле было чудовищно — «природа-Аристотеля-пребывающая-в-благодати». Он был бы совершенно прав, если бы томистская природа ничем не отличалась от природы в понимании Аристотеля, что в действительности не имело места, поэтому возмущение отца Луи Лабертоньера было совершенно беспричинным, однако,он ничего не мог тут поделать. Его учили, что философия св. Фомы составляла единое целое с философией Аристотеля, и он верил своим учителям. Но даже если бы они различались, то все равно она не смогла бы его удовлетворить.
Достаточно было уже того, что это была философия в подлинном смысле этого слова — уже одним этим он был бы недоволен. Не забудем отметить, что это был тот самый отец Л. Лабертонье, философским познаниям которого Эдуард Лерой и Морис Блондель очень доверяли. Он сам, казалось бы, понимал буквально знаменитые слова св. Августина: «Истинная религия — это истинная философия, и, в свою очередь, истинная философия — это истинная религия». Эти мысли нам иногда приходили в голову, когда мы слушали отца Л. Лабертоньера, но, помимо того, что ему всегда было трудно выразить суть своей позиции в сколько-нибудь ясной форме, мы также сомневались, что его мысль ушла далеко вперед в этом отношении. Некоторые трудности, впрочем, удерживали нас от того, чтобы безоглядно следовать ему. Если на это посмотреть с внешней стороны, то прежде всего следует назвать наше нежелание оказаться в оппозиции к авторитету Церкзи. Нельзя было предположить, что Церковь ошибалась до такой степени в выборе. единого для всех католических школ патрона и «учителя Церкви». Три положения были предложены нашим умам: римская Католическая Церковь — это истинная Церковь; Фома Аквинский (по утверждению отца Л. Лабертонье) причинил этой Церкви больше вреда, чем Лютер; в философии, как и в теологии, нормой является учение св. Фомы. Взятое в отдельности, каждое из этих положений могло быть истинным, но никак не одновременно.
Существовала и еще одна причина для беспокойства. О св. Фоме Аквинском говорили в то время много, винили его чуть-ли не во всех грехах схоластики, но еще больше вкладывали в его уста, однако, его очень редко цитировали, и когда это приходилось делать, то заимствованные у него взгляды неизменно удивляли нас. Именно это и вызывало беспокойство. Зато были спокойны критики св. Фомы — их вполне удовлетворяло положение вещей, при котором любая цитата из его произведений считалась подлинной, если она содержала какую-либо нелепицу. Например, они постоянно упрекали св. Фому в «овеществлении» представления о Боге— св. Фома, по их мнению, представлял Бога как некую «вещь». Чем больше формулировка тяготела к «реификации» Бога, как тогда говорили, тем больше было шансов, что ее припишут св. Фоме. Какое глубокое удовлетворение вызвало «открытие» некоего католического философа, обнародовавшего в 1907 году тот факт, что согласно «учителю Церкви» св. Фоме, Бог не только не познан {igYЮtus), но и принадлежит к области непознаваемого (ignotum), Однако это должно было вызвать некоторые сомнения. Конечно, св. Фома не писал на латыни Цицерона, но мог ли он допустить эту грамматическую несообразность, которую мы едва ли встретим и у учеников 6-ого класса: Deus est ignotum? В действительности он, конечно, ничего подобного не писал. Вот так получилось, что томистская доктрина непознаваемости Бога, которая запрещает нам не только представлять Бога как вещь, но и вообще представлять Его каким-либо образом, была грубо искажена и обращена против мысли своего автора — св. Фомы Аквинского. Однако, чем нелепее выглядела та или иная формула, тем скорее ее выдавали за цитату из св. Фомы. Отец Л. Лабертоньер не мог упустить такого прекрасного случая. «Св. Фома, — сказал он однажды с видимым удовольствием, — не только считает, что "Deus est ignotus", т.е. Бог не познан, он еще и утверждает, что Бог есть нечто совершенно непонятное — " Deus est ignotum"». Никто не задавал себе вопроса, справедливо ли обошлись с этим ненавистным теологом — он мог сказать все что угодно.
Последствия, вызванные этим состоянием умов, были достаточно серьезны. Ненависть отца Л. Лабертоньера к аристотелевско-томистской схоластике привела к тому, что он начал уже совсем по-новому ставить вопрос о ней. Правильно понимая отличия философии Аристотеля от христианской мысли и законно негодуя, что некоторые христиане принимают одно за другое, он стал их противопоставлять. Развитие этих идей можно найти в книге отца Л. Лабертоньера, которую я считаю лучшей из всего написанного им — «Христианский реализм и греческий идеализм»,— опубликованной в 1904 году. В IV главе, озаглавленной «Противостояние христианства и греческой философии» и в следующей за ней главе V, объясняются причины конфликта между греческим разумом и христианской верой. Там, наряду с другими замечательными вещами, можно прочитать: «Они противостоят друг другу в себе и через себя, причем, таким образом, что если одна из них истинна, то другая иллюзорна». Нелегко было читать подобные вещи, не испытывая внутреннего протеста. Так же как я не мог принять утверждения о том, что философия Аристотеля была уже в каком-то смысле христианской философией, так же я удивляюсь, когда слышу, что этот философ, ничего не знавший о христианстве, преподавал доктрину, якобы направленную против христианства, философия Аристотеля может означать для христианства только то, что она означает в восприятии христианского теолога. Иногда сам собой напрашивался вопрос: не был ли этот конфликт всего лишь порождением ума нашего теолога? На расстоянии лет, отделяющих нас от событий того времени, кажется, что происходившее объяснялось достаточно просто: отец Л. Лабертоньер терпеть не мог св. Фому Аквинского из-за Аристотеля, но еще больше он не любил Аристотеля из-за св. Фомы. Однако, в то время все это выглядело намного более запутанным. Что касается меня, то я видел перед собой священника, ревностное усердие которого рождало в нем мысли, про тивные официальной церковной идеологии.
Некоторое беспокойство, которое вызывали выступления Л. Ла-бертоньера, не могло заслонить того впечатления, которое производила на молодые умы уверенность в собственной правоте у священника, известного чистотой своих нравов, набожностью и стремлением спасти погибающую религию. Нет ничего удивительного в том, что внесение многих его сочинений в «Индекс запрещенных книг», вслед за чем последовал запрет преподавать и печататься— все это повергло его друзей в замешательство. Ничто не могло заставить его изменить образ своих мыслей — напротив, его все более захватывала эта странная одержимость — верная подруга его молчания. Я не слышал от него — пребывающего в таком одиночестве — ни слова возмущения, ни звука .жалобы. Его покорность Церкви была достойной подражания — он не только не подстрекал к Л4ятежу тех своих друзей, кого возмущала суровость приговора, но и постоянно призывал их к терпению и уважению дисциплины. События, произошедшие вскоре после этого, усилили его душевное смятение. С теологии он переходил на политику, из области умозрительных построений переносился в область действия.
Я только что начал прецодавать (с 1907 года), когда было обнародовано запрещение «Силлон» Папой Пием X. Это произошло в 1910 году и сильно взволновало меня. Я собирался выступить с требованием обнародовать причины ее запрещения, однако, не был уверен в успехе моего предприятия.
Следует сказать, что я никогда не встречался с Марком Санье и не присутствовал ни на одном собрании «Силлон»; до сего времени я не прочитал ни одной статьи, вышедшей из-под пера Марка Санье. Я не принадлежал к «Силлон», как, впрочем, ни к какой другой политической группе, однако,многие люди и я в том числе в душе были солидарны с Марком Санье и сочувствовали его делу. Мы знали только — и этого для нас было вполне достаточно — что в противовес католицизму, политически связанному со Старым режимом, Санье добивался того, чтобы во Франции было предоставлено право гражданства социальному учению католицизма, носившему республиканский характер, обращенному к народу. Политика объединения сил, за которую ратовал Папа Лев XIII, но которой сопротивлялись вожди движения, призывала к политическому действию подобного рода, поскольку становилось все труднее поддерживать иллюзию, что христианин должен сделать сознательный выбор между Церковью и республикой в стране, казалось бы, давно связавшей свою судьбу с республиканской конституцией. Папа Лев XIII, по крайней мере, стремился к тому, чтобы католики были свободны. Наши сердца, естественно, были на стороне Марка Санье, на стороне чистого порыва этого учения. В большинстве своем мы были выходцами из среды христианской мелкой буржуазии республиканского толка, мы знали только, что где-то есть христианский республиканец, который борется за наши права. Запрещение его движения было для многих из нас подобно грому среди ясного неба. Оставалась ли для французского католика возможность какой-либо другой политической ориентации, кроме «роялистской» или «консервативной» ? Если такая возможность и была в наличии, то обнаружить ее нам все-таки не удавалось.