И никто более не садился. Расплатившись с удивленным хозяином, гости покинули сад и, заложив руки в карманы, отправились в город, чтобы самим сесть в спасительную при их нынешнем положении тюрьму.
А Лаврентий с зобатыми, в толпе зевак и мальчишек, шел за отрядом к вокзалу, под издевательство все того же марша. От недавней самонадеянности горца ничего не осталось. “Его речь была чем? – рассуждал Лаврентий. – Клеветой на самого себя, или действительно он, убив брата Мокия по глупости, Луку, защищаясь, Галактиона из мести, Василиска за кровожадность, убивал, чтобы убивать, доказывая, что свобода-де существует? Но, значит, это не недоразумение, и заподозрившие в убийце брата Мокия безмерно злую волю были правы, и Лаврентий, в самом деле, злой человек”. А между тем Лаврентий знал, что не был злодеем, и уверен, что, если бы рай существовал, в раю нашлось и ему место. Что же он тогда? Игрушка стихий? И это – не то самооправдание, не то мироведение или страховка на всякий случай, появлявшаяся не впервые и делавшаяся неизменным спутником, – смущало. И лестью вспоминались ему слова, что он-де умеет убивать, сказанные Василиском. Речь перед товарищами, самохвальство и только…
Вокзал представлял картину совершенно необычайную. Площадь перед ним была запружена пешеходами и экипажами, ожидавшими появления карательного отряда. Экипажи утопали в цветах, а пешеходы, преимущественно женщины, держали охапки, букеты и венки. Но, видимо, океана цветов было недостаточно, так как вдоль прилегающих улиц стояли возы, с которых торговки выкрикивали цены на розы, тюльпаны, гвоздики, все красное. В колясках блистали красотой сливки городского общества, покинувшие для праздника большой бульвар. Но никогда там их лица, как бы ни глазели ротозеи или потребители, не рдели так, как сейчас, не пылали возбуждением, неистовством, охватившим их существа. Если бы они увидели отряд за работой, то, может, вели себя иначе. Но мысль о будущих расстрелах, о крови, которая прольется, их восхищала всех, веселила, заставляла одних льнуть к другим, дышать полной грудью, находить жизнь великолепной и себя такими же.
Появление отряда вызвало бурю приветствий. Кто сидел – вскочил, кто стоял – поднялся на цыпочки, и “ура” в честь будущих победителей не замолкало. Начался бой цветов. Бросали из окон прилегающих домов, с крыш, забравшиеся на деревья сорванцы с веток, так что солдаты, ведя коней под уздцы и слабо отбиваясь свободной рукой, шли по колено в розах. Оркестр снова заиграл марш крови и крики “ура” сменились такими же единодушными и в такт: “патронов не жалейте!” Женщины ловили руки солдат и целовали, а те, что были подальше, вопили: “не жалейте” – и посылали поцелуи обеими руками. Когда же отряд вошел в вокзал, вся площадь готова была следовать. Были высажены двери, поломаны загородки, и все-таки мало кому посчастливилось пробраться на платформу.
Там воинский поезд стоял, убранный цветами с крыши вагонов и до колес.
Но если солдаты были предметом обожания обывателей и обывательниц, то все-таки начальнику выпадали главные почести. Статный, с объемистой задницей, размеры которой увеличивал покрой брюк, с накладной грудью и хлыстиком в руках, капитан Аркадий милостиво улыбался бесившимся дамам, не отрывая одетой в замшу руки от козырька. Солдат забросали цветами, ему пришлось принимать и подношения. И стоя на ступеньке отведенного ему вагона, капитан, не уставая, наклонялся, чтобы взять из нежнейших рук какой-либо фетиш или драгоценность, и передавал их денщикам, хлопотливо сортировавшим внутри вагона господские приобретения. Тут были кольца, которые поспешно снимались с пальцев, брошки, только что отколотые от груди, часы, распятья и прочее. Но больше всего было изделий из женских волос. Накануне сколько горожанок не спали ночь, чтобы, отрезав прядь, сплести из нее цепочку или браслет или нательный крест. Некоторые ухитрились даже смастерить из волос букетики или буквы, спрятанные под стекло и в рамах. Но были и такие, которые просто приносили отрезанные косы, перевязанные ленточкой. Была красавица, пожертвовавшая волосами, чтобы сплести из них веревку, на которой она заклинала повесить главного бунтовщика. Пришлось прибегнуть к самым строгим мерам и, установив какую-нибудь очередь, уменьшить давку. За часом проходил другой, а хвост поклонниц, жаждавших облобызать капитанскую ручку, еще не кончался.
Даже Аркадий начал нервничать и уставать от беспредельного этого бесстыдства. Он давно дал приказ к отходу, если бы не ждал кого-то. Наконец, появился некий юноша, жеманный, сильно напудренный и напомаженный, сопровождаемый ревнивыми взглядами. “Аркадий, – кричал он уже издали, – да благословит тебя господь, да поможет совершить ратный твой подвиг… – а обняв капитана, юноша шептал: – Милый, я люблю тебя сегодня сильней, чем когда бы то ни было. Чтобы жить, необходимо убивать. Видишь, наши чувства нынче более свежи, чем в первый день. Герой мой, мой бог”.
Лаврентий, неотступно следуя за солдатами и пробившись к поезду, следил за происходившим, околдованный и посрамленный. Он вспоминал о своем господстве в деревнях, о приемах в сельских управлениях и думал, сколь это ничтожно в сравнении с триумфом Аркадия. Что собой представлял офицер? Обыкновенного нечистоплотного хама, каковы и все остальные. И такого же женоподобного труса, каким им быть полагается. А вот достаточно было Аркадию поручить дело, легкое и постыдное, как его превознесли до небес. И, порешив, что капитану не избегнуть пули, Лаврентий с грустью упрекнул себя, что руководим завистью.
До чего развратили его последние месяцы. Еще недавно он не задумался бы выхватить пистолет и уложить капитана. А теперь возражал себе, что нет, не время, надо беречься, главное впереди и так далее. Прежде Лаврентий мог только действовать или, положим, рассуждать. Теперь же ему доставляло удовольствие заниматься созерцанием, и, чтобы продлить созерцание, он подыскивал всевозможные оправдания своему бессилию.
Поэтому, ничего не предприняв, он пролез в поезд вместе с несколькими любопытными, не желавшими упускать отряда из виду, и отбыл совместно с зобатыми на родину. Без всякого волнения смотрел он, как на станциях встречали Аркадия власти, духовенство и опять женщины. В вагоне разговоры солдат вертелись вокруг одного и того же скучного вопроса, с кем удастся выспаться в деревне и что горские девушки, хотя телом отменны, но давать не умеют и лежат, словно трупы. “Мертвая красота”, – добавил, с видом знатока, рассказчик.
Но, когда поутру из окна видны стали убеленные цепи, а в лицо пахнуло смолой и свежестью, Лаврентий очнулся от двойного сна. Он не мог уже дождаться первого полустанка, хотя и не ближайшего к родной деревне, чтобы покинуть отряд и приступить к делу; и, воспользовавшись тем, что поезд, ввиду починки пути, замедлил ход, Лаврентий приказал зобатым слезать и последовал за ними. Смущение надсмотрщика и рабочих, когда из воинского поезда выскочил разбойник и потребовал запрягать, было достаточно велико, и они не решились хотя бы медлить. Вскочив на подводу, Лаврентий, под гиканье зобатых, погнал, стоя, четверку перепуганных лошадей к ближайшему поселению, каковое миновал не останавливаясь, задавив нескольких щенят и всполошив птицу. После пяти часов отвратительной тряски, когда окрестности из плоских начали делаться горбатыми, горы надвинулись, а ручьи зашумели. Лаврентий бросил загнанных лошадей в деревне, входившей уже в его владения. Но прием, ему там оказанный, настолько не вязался с обычаями и ожиданиями, что, сбитый с толку, он долго не мог решить, что предпринять. Его встретили знаками почтения, но холодно, почти враждебно. Вместо готовности он немедленно услышал упреки. “Карательный отряд? А как же могло быть иначе? Какого черта было тебе затевать нападение на полицейских. Пошалили бы и ушли. За свой счет убивать и разбойничать, пожалуйста, но подымать население, да еще устраивать засады, нет, это не дело. Дураки пильщики, что послушались. А теперь, зная, чем это кончится, не знают что и выдумать. Вот, поди, сам увидишь, отблагодарят”.
Восхищенному Лаврентию казалось, что только придет, подымет брови и… А во второй раз не с кем было, даже за рогом водки, поделиться впечатлениями, вынесенными из города, и рассказать об изъятии ценностей… Не подымалась рука кинуть горсть золота насупившимся и дрожавшим за свои шкуры землякам.
И вдруг он вознегодовал: “Хладнокровно переносить, когда стражники являются насильничать и бесчестить?
Пошалили? А сколько бы детей родилось весной, ни на отцов, ни на матерей не похожих. Лучше подохнуть, чем терпеть это. Горцы мы или нет? Были когда-нибудь рабами? Платили когда-нибудь подати? Вот, решили нас призывать к повинности, а явился ли кто к набору? Я сам дезертир. А теперь хуже баб. Еще не померев, уже стали глиной”.
Но Лаврентий не стрелял, никого не бил, даже не стучал кулаками. Потребовал мулов для себя и зобатых. С напускной важностью постоял на пороге, ожидая, когда подведут, вскочил в седло, обойдясь без стремени, и, ничего не добавив, затрусил.
В деревне с лесопилкой он оказался, опередив отряд, ибо конница Аркадия потратила немало времени на грабеж и поджоги соседних деревень. Соотечественники встретили Лаврентия так, что самые худшие опасения оказались радужными. На площади, перед управлением и кабаками, стояло население с белыми флагами и ждало смерти. Когда появился Лаврентий, раздались свистки, угрозы, ругань. Мулы были окружены толпой, решившей покончить дело самосудом. Зобатые схватились за оружие, готовые защищаться, и ждали только знака от Лаврентия.
Но Лаврентий, точно не видя и не слыша, что происходит вокруг, смотрел, приподняв голову, на откос за кладбищем, подымавшийся к лесу, и так пристально, что руки ближайших к нему сельчан опустились, а головы повернулись в направлении откоса, за ближайшими последовали следующие, крики утихли и вся площадь, окаменев, созерцала великое чудо.
Из лесу спускался к деревне белоснежный архангел, огненные волосы которого, обвивая крылья и воздетые руки и падая до колен, заслоняли небо. Тишину пронзили трубные зовы архангела, и от зовов заскрипела и расступилась чаща, и стадо медведей вышло к кладбищу. Но, проводив архангела, медведи остановились у ограды, уселись на лапы и запросили милостыню. Архангел же, пронесшись над могилами брата Мокия и каменотеса Луки, направился к площади.