Ильязд посмотрел пристально на Синейшину и заметил, что, хотя тот должен был снять бороду только сегодня, кожа у него была подозрительно загоревшей, чтобы это могло произойти за одну ночь.
– Я вас вчера видел с бородой. Это, по-видимому, не та, что была на пароходе.
– Что же из этого?
– Почему вы выдаете себя за русского?
– Вы ошибаетесь, – расхохотался Синейшина. – Я себя за русского вовсе не выдаю. Я только пользуюсь своим сходством с русским.
– Чтобы?..
– Чтобы следить за вашими соотечественниками.
– Что вы офицер турецкой армии, я знал, но не знал, что вы служите в контрразведке.
– Это неподходящее слово, так как нет никакого шпионажа, я наблюдаю за вашими соотечественниками из полицейских соображений. Надеюсь, вы меня не упрекнете, что я служу своему правительству?
– Ничуть. Я только немного удивился, встретив вас на Лестнице.
– Я шучу. Даже полиция тут не при чем. Я просто отправился туда в таком виде, чтобы легче сбыть мой запас Передвижной Республики. Но моя записка с вами?
– Вот она, – Ильязд нагнулся и, подобрав записку, протянул ее Синейшине.
– Вы все-таки показали ее Озилио? – осведомился Синейшина с гневом в голосе.
– Извините мне эту неделикатность, но я не был уверен, что это вы, и так как я в этих каракулях ничего не смыслю, то я показал ее Сумасшедшему, для которого нет тайн.
– И что же он сказал?
– Он даже не пробовал читать. Но он сказал тотчас, что вы оборонили ее нарочно, чтобы я ее прочел.
Синейшина пришел в искреннее веселье.
– До чего у вас всех разгорячено воображение. Ведь эти каракули – просто-напросто абиссинские письмена, и это самое обыкновенное письмо, назначающее мне свидание, только я запамятовал где. Поэтому я вас и искал.
– Поверьте, знай я ваш адрес, я доставил бы ее вам лично.
– Ах да, я до сих пор не отыскал вас и не пригласил к себе. Между тем я вам многим обязан. Знаете что, я живу неподалеку отсюда, сейчас же позади Селима, пойдемте ко мне выпить чашку кофе. Кстати, мы можем поговорить вдали от этой мрачной обстановки.
Ильязд бросил последний взгляд на лежавшего в обмороке Озилио и вышел на улицу. Синейшина следовал за ним.
– Вы извините мне, что я вам преподаю уроки, – продолжал Синейшина, – но я у себя, а вы в чужом городе. Берегитесь воображения. Вам всюду кажутся чудеса, восточные тайны и прочая чепуха, о которой вы наслышались у себя дома и которой на деле нет. Грязный, несчастный город, испоганенный сперва союзниками и окончательно опозоренный русскими, до этого разоренный пожарами и идиотским режимом, вот и все. Никаких тайн, никаких сказок, нищета, нищета и убожество. Посмотрите направо, налево. Или вы ничего не видите? Но вам нужна сказка, нужно что-то чудесное, вопреки всему, войне, истории, материализму, потому что ваше воображение требует жертв и оно действительно их получит, во-первых, вас самого. Сегодня, когда спозаранку я принялся за ваши поиски, меня тотчас осведомили, что вы живете на улочке Величества. Что вас толкнуло забраться в эту дыру, жить в этой чудовищной грязи, если не ваше воображение?
Он ронял слова сверху, почти с пренебрежением, но голос его звучал слишком искренне. Чего добивается этот, спрашивал себя Ильязд, чтобы я продолжал искать тайну или действительно перестал искать? Что за невероятные люди, они говорят: делайте, и надо угадать, значит ли это “делайте” (по правилу подчинения) или “не делайте” (по правилу бунта). Считают ли они вас за покорного или за раба?18 И говорят то или иное, потому что принимают вас за того или другого?
Какая пустая трата времени! И какое затруднительное положение! Делать или не делать? Разве можно прийти к какому-нибудь выводу, пока не узнаешь, чего добиваются эти господа? Но когда, каким образом?
Хорошо еще, что есть искренние Хаджи-Баба и Озилио. Но Озилио тоже просил его не делать.
Спутники миновали Селима и спустились к Розе Неувядаемой19. “Вот и мой дом”, – заявил Синейшина, указав на самую обыкновенную постройку, втиснутую между двумя такими же.
Ни вход, ни гостиная не принесли Ильязду ничего нового. Правда, на стенах были развешаны старинные турецкие ковры из Кутахии, и только. Тишина, простота, покой обыкновенного турецкого дома, без всякой мишуры. Ничего показного, много благородства. Подали кофе.
– Озилио занимает вас, – переменил <тему> Синейшина, – это одна из достопримечательностей Стамбула. Но до чего он должен быть несчастен. Единоверцы его не признают, хахамбаши20 отрицает за ним какое-нибудь значение, он беден, богатые избегают его помощи, одни только бедные женщины, без различия религий, обожают его. Вот вам еще одно доказательство того, что со сказками кончено. Я убежден, что он знает очень многое, безо всякой настоящей проверки, правда, так как происходит из рода Шабтая якобы или одного из его приверженцев. Он также, кажется, утверждает, что говорит на всех языках, на языках ангелов и зверей. Но кому это теперь нужно? Великое еврейское движение мессианизма и Каббалы21, достигшее расцвета здесь, в Турции, в XVI и XVII веках, теперь окончательно идет на убыль, и если Озилио не преследует официальная церковь, зато и адептов у него нет никаких. Берегись будить надежды в этом несчастном существе.
– Вы же сами сказали, что в Стамбуле встречаются достопримечательности, бен Озилио – одна из них, и я считаю его действительно примечательным, так как он вовсе не сумасшедший и далеко не несчастен. Но есть и другие. И вот, вместо того чтобы читать мне нотации, вы лучше бы показали мне ваше отечество.
Ильязд встал и, выйдя на середину комнаты, встал в позу нападающего.
– Послушайте, Изедин-бей, вы знаете, что я люблю Турцию, люблю ислам и люблю искренне.
– Знаю.
– Так вот, не оставляйте меня без помощи. Я могу вам пригодиться. Хотя <я> не такой писатель, которого читают и, может быть, никогда не буду писать вразумительно, но, может быть, и буду, но вам не мешает пренебрегать искренним другом, который может быть вам когда-нибудь хоть сколько-нибудь полезен. Я не скажу, что в Европе ненавидят Турцию как государство, вы, может быть, найдете новых друзей вместо Германии22, но ненавидят и долго будут ненавидеть ислам.
– Нас занимает теперь не ислам, а Турция, – отрезал Синейшина. – Мустафа Кемаль23произведет первую реформу после победы – отделение церкви от государства. Вы опять весь воображение.
– Нет, все-таки это личное ваше дело. Но ислам, вы должны думать об оправдании его. Не перебивайте меня, я не ошибаюсь, я на верном пути, помогите мне оправдать ислам там, где я не могу сделать один, и это вы отлично можете сделать, показав мне Константинополь. Начнем с Айя Софии.
Трудно себе представить, какое впечатление произвело это имя на Синейшину. Он хотел остаться спокойным, но не мог, лицо его налилось кровью, вены вздулись, точно он задыхался. Он приоткрыл рот, исказив его, и бросил на Ильязда взгляд, полный такой настоящей ненависти, что продолжать игру было незачем, все было ясно. Ильязд так и остался стоять против Синейшины, вытянув шею и наблюдая, чем это кончится.
– Вы вызываете меня на теологический спор, – прохрипел тот, когда способность говорить ему вернулась, – несмотря на ваше пресловутое отречение. Но хорошо, я удовлетворю ваше любопытство, чтобы лишний раз доказать вам ваше вероломство. Обязанности хозяина мне ничего не позволят добавить к этому.
Ильязд встал и простился. “Мой адрес: улица Величества, номер восьмой, под минаретом Тула. Вы мне напишите, когда вы сможете оправдать Айя Софию”. Синейшина, вернувший себе все свое самообладание, проводил Ильязда до порога. Почему он не раздавил этого нахала? Действительно, законы гостеприимства? Неизвестно.
В полусне Ильязд спустился на большую дорогу и зашагал в направлении дома. Если бы он постоял еще несколько минут, то увидел Озилио, спускавшегося с высот, размахивающего руками, что-то выкрикивающего. Когда же он, наконец, дотащился до дому, где его встретили удивленные фигуры друзей, Хаджи-Баба передал ему только что присланный пакет. В пакете оказался его старый костюм и письмо от Суварова: “Посылаю Вам, милый друг, Ваш костюм, так как смокинг24 может Вам надоесть. Повторяю еще раз, будьте благоразумны”.
К письму была приложена бумажка в пятьдесят лир.
7
Настала столь редкая в Константинополе зима. Снег выпал за ночь, к полудню исчез, опять выпал с наступлением вечера, но без всякой настойчивости. Но слякоть развел повсюду такую, что передвигаться нельзя было без отвращения.
Это служило только лишним оправданием Ильязду, который решительно переменил образ жизни и стал домоседом. Волнения двух ночей быстро прошли, никаких следов, и так как по ночам Ильязд больше не разгуливал, а Сумасшедший на площади больше не появлялся (да, вероятно, сезон для него был окончен до весны), то хотя Ильязд и вспоминал изредка и об Озилио, и о Синейшине, но на воспоминаниях не задерживался. Жизнь протекала теперь исключительно мирно на улице Величества среди цветов, воспоминаний о гареме и врачебных занятий (свиные зубы оказались в целости в кармане присланного Суваровым костюма), и, если бы не смокинг, висевший на чердаке, и добрая пятидесяти лир2, которых Ильязду не на что было тратить, можно было подумать, что этих событий никогда и не было. Так как вставал Ильязд теперь рано и времени от занятий с Шерефом и Шоколадом было достаточно (а Хаджи-Баба ограничился свиными зубами, никаких новых поручений не давал, возможно, во избежание нового исчезновения), то Ильязд вспомнил даже о своих литературных занятиях и начал писать новое действо – “ЛеДантю Фаром”3.
Но вот однажды утром его потребовал вниз почтальон и передал ему два конверта, в одном заключалось пятьдесят новых лир с запиской Суварова, что вот новое месячное жалование, и только, а в другом – приглашение грузинского консула на торжественный молебен в грузинском монастыре по поводу праздника Святой Нины.