Философия футуриста. Романы и заумные драмы — страница 52 из 107

– У кого вы взяли эту мысль?

– Ни у кого, мы ее всасываем с молоком матери. Да вы что, не русский разве?

– Увы.

Турки по обыкновению не обращали на них никакого внимания. Яблочков налился чаю и попросил курить: “Хороший здесь табак также”.

– Но что мне до ваших убеждений, – заявил Ильязд после раздумия. – Они, конечно, прискорбны, но ничего, изменятся. Я вас слышал, с меня этого достаточно. А что вы говорите, это и не важно.

– Я то же самое думаю о вас.

– Пойдемте ко мне наверх, я должен укладываться.

Ильязд пропустил Яблочкова вперед, не спуская с него глаз. В этом невероятном существе было столько неизъяснимого очарования, что Ильязд с горечью подумал, что его новый друг не совсем соответствует его вкусам. Но что было делать? Надо было принимать судьбу, какая она есть.

– Вы уезжаете отсюда? Жить в таком изумительном месте, у самой Софии, и вдруг переехать!

– Эта жизнь не для меня, Яблочков. Я устал в погоне за всеми этими духовными удовольствиями. Здесь очень грязно, тесно и утомительно. Мне нужна ванная (которой в Константинополе может и не достать) и светская жизнь. Я должен читать газеты, вращаться среди европейцев, вести пошлую европейскую жизнь. Я пошляк, знаете, Яблочков. Может быть, и не всецело, но эта сторона во мне очень сильна. Потому ли, что надо быть как все, что оригинальничание начинает приедаться, но это так. Я с этой своей пошлостью и не борюсь. Вот почему, сам хорошенько не зная почему, я вдруг решил уехать отсюда.

– Что же вы будете делать?

– Не знаю. Буду искать обыкновенную службу. Здесь, видите ли, я зарабатываю свой хлеб тем, что перевожу моим туркам латынь и занимаюсь вычислениями. Но это чудачество. Я хочу поступить куда-нибудь счетоводом или что-либо вроде этого. Так будет лучше.

– Я не понимаю ваших странностей, Ильязд. Если бы я был на вашем месте, я бы прожил тут всю жизнь не двигаясь. В Софии.

– Я рассуждал так же до вчерашнего дня. Но вчера я уже предвидел ваше появление. Вы – это моя другая, лучшая сторона. С тех пор, как вы существуете самостоятельно, она мне больше не нужна. Потому я решил дать волю своей пошлости.

Яблочков принялся рассматривать лежащие на полу книги.

– Это кто писал?

– Я.

– Вы тоже поэт?

– Вполне возможно.

– Как это читается?

– Очень трудно. Надо учиться несколько лет, прежде чем научиться читать заумь5.

– Дайте мне одну из ваших книг. Я займусь завтра же этим делом и потом скажу, что думаю.

– А это – это Тютчев.

Лицо Яблочкова сперва просияло, а потом запылало. Он вскочил, весь трясясь, протягивая руки, захлебываясь от радости и изумления.

– Тютчев, Тютчев, отец нас всех, дайте, сюда дайте! И после этого вы будете мне говорить, что вы случайно здесь живете, что вы не разделяете моего взгляда. А это что? Не блестящее ли доказательство? Может быть, это тоже случайно, да еще такая читанная, перечитанная, засаленная книга?

Всего знаю, всего, всего, наизусть, спрашивайте, на какой странице что написано, отвечу немедленно. Страница двести девяносто пятая: “Как с Русью Польша помирится, – а помирятся ж эти две не в Петербурге, не в Москве, а в Киеве и в Цареграде”6. А что? Случайно, скажете, у вас это? А известно ли вам, что когда у кого находили литературу, так ссылали в Сибирь. В какую Сибирь сослать вас прикажете? А дальше, на следующей: “И своды древние Софии, в возобновленной Византии, вновь осенят Христов алтарь. Пади пред ним, о царь России, – и встань как всеславянский царь”. И падет, вот увидите. А еще дальше: “Вставай Христовой службы ради! Уж не пора ль, перекрестясь, ударить в колокол в Царьграде?” Пора, пора, – кричал он, захлебываясь, – приближается минуточка. А это: “Москва и град Петров, и Константинград – вот царства Русского заветные страницы…” – он уронил книгу и бросился с кулаками на Ильязда. – Ну что, – кричал он, поднося эти хилые, бледные кулачки к его носу, – разоблачил я вас? Так себе, говорите, живете, уехать собираетесь, как только меня завидели. Врете, врете, все знаю, так как из ваших. Теперь молчать мне нечего. Можете быть покойны. Я сам из Неопалимой Купины7. Ха-хаха, а это что, – кричал он, снова бросаясь к книге, – стр<аница> 299: “Что ей завещано веками и верой всех ее царей, венца и скиптра Византии вам не удастся нас лишить…” – и он подбросил книгу к потолку, которая, шарахнув воздушные шары, ударилась о своды и вернулась в облаках сажи и паутины.

Ильязд схватил Яблочкова за руки и усадил его на сундук: “Не беснуйтесь и не вопите, вы напугаете Хаджи-Бабу. Вы заблуждаетесь, поверьте мне, я не ваш, я не с вами. Нет, не перебивайте, а слушайте. Тютчев у меня с собой потому только, что я еще не окончил работы, работы филологической, которую начал в Грузии и которая называется “Дом на говне”8”.

– Что?

– Слушайте не перебивая, иначе этой табуреткой я вам раскрою голову. Поняли? Вы еще слишком зелены, мой друг.

Люди пишут для того только, чтобы оставалось пространство между строк. Поняли это глупое изречение? Важно не то, что говорится, а что слышится, не смысл, не мысль, а нечто иное, далекое, подкожное вспрыскивание. Посмейте сказать, что не поняли!

Мне наплевать на ваш Царьград со всеми бесплатными приложениями. Тютчев, может быть, и мой учитель, но только с другой стороны. Что он хотел сказать, мне не важно. Разве я придаю значение тому, что вы говорите, вашему умишку и мыслишкам вашим? Мне важно то, что я в вас слышу, в вас вижу, – невероятное. Всю жизнь проживете, умрете и сами не поймете и ничто не поймет, что вы величество, подлинное величество. А ваш Тютчев – говно, и я знаю это подлинно и вам докажу.

Если бы вы имели счастье проживать в Тифлисе и в мой ходили Университет9, мне бы не пришлось тратить время, чтобы вбить это в вашу башку. А все потому, что глухи, что слепы, что сами себя не слышите. Я тоже слеп и глух в жизни, но в слове, руки прочь, уши прочь, глаза прочь, поняли? В ваших изречениях вы только Софию нашли, а я слышу: “как срусью Польше примириться” – изумительная строчка. И “как” и “срусь”, и Польша – “пл”. А знаете вы, что такое “пл”? То же самое, что Святая Русь, куча, вот и все10.

Вы меня вывели из себя. Что такое Тютчев? Паршивый старикан, только и писавший о каках Саака-великана11, клозетная литература12, журчание вод, черт знает что, и вот в этом ничего вы не слышали, кроме поэзии, не приметили, что все это плохо пахнет. Мне все равно, где вы возьмете теперь вашего русского царя, чтобы посадить его на всеславянский престол. Но вообразить, что я упиваюсь всем этим, когда я только разоблачаю, только доказываю, что все это одна куча и Российская империя по наилучшей откровенности ее наилучшего защитника просто дом на говне, нет, это уже слишком. Но я вам открою глаза, я вас воспитаю.

Яблочков сидел, вытаращив глаза и пораженный подобным неистовством Ильязда. Вдруг он захлопал в ладоши:

– Здорово сыграно. Чего только не нагородили. Дом на говне. Срусь. Великолепно, правильно. Так и надо, Ильязд. Вы гениальный комедиант. Так и надо. Оплевать ее, Россию, охаять, облаять, втоптать в грязь, чтобы скрыть на самом деле, что вы ее обожаете, что вы молитесь на нее, что вы читаете Тютчева потому же, почему и все читают. Ларчик открывается просто.

Он покатывался со смеху, схватившись за живот: “Университет для изучения, для самого научного доказательства, что все говно, да и только. Для вразумления грамотных идиотов13. Чтобы убедить, что белое – не белое, а черное. И когда наверху будет крест, чтобы все продолжали думать, что это еще полумесяц. Изумительно. Но едем на Халки, едем как можно скорей, я вас всем покажу, вы наш, вы наш”, – и он продолжал смеяться.

Ильязд с изумлением смотрел на Яблочкова, как вкопанный. Этот чистейший юноша был оказывается болен тем же недугом, как все они. “Когда грек говорит, что он лжет, лжет он или говорит правду?” – появилась у него в голове пресловутая фраза в (совсем) новом понимании. Яблочков полагал то же, что он, Ильязд, думал по поводу Синейшины и Суварова. Но ведь он, Ильязд, был вполне искренен. Искренен ли? Разве Яблочков в действительности может ошибаться? Разве Озилио может ошибаться? Разве такие люди не видят вещи в их подлинном свете? Или все ошибаются, все лгут, все двойственны?

И вдруг ему так захотелось, чтобы Яблочков не ошибался, чтобы Яблочков был прав, а сам Иьязд виноват, чтобы в мире еще какой-нибудь нетронутый безгрешный остров, чтобы еще существовала истина, безусловное, безотносительное, чтобы немедленно он признал, вопреки насмешкам своего ума, что несомненно Яблочков прав, что если бы даже он и не был прав, то должен был быть правым, так как Яблочков – это единственный путь, единственная дверь, единственный выход из создавшегося положения, из круга, очерченного Суваровым, Синейшиной и другими, из которого Ильязд иначе не мог вырваться.

Он стоял разбитый, обезоруженный, глядя, как продолжал веселиться Яблочков, перестав размышлять (да и размышлял ли он, и какое значение у рассуждений потерпевшего поражение, который понимает, что необходимо сдаться?), словно все-таки сожалея, что сдаваться хотя бы во имя спасения не жизни, нет, чего-то более важного, во имя оправдания каких-то ценностей, которые должны быть оправданы, что приходится покинуть независимый свой остров и отправиться в плен, в иную среду, которую он сам нечаянно вызвал давешним разговором. Он подошел к Яблочкову, неожиданно переставшему смеяться, и произнес с грустью в голосе: “Вы правы, Яблочков, оказывается, вы сильнее меня”.

У него не было никакой задней мысли, ни малейшей задней мысли. Он действовал искренне, не находя никакого другого выхода, не соображая, что эта сдача является вызванной соображениями особого свойства, ложью, и должна повлечь за собой еще худшее положение вещей. Строя один дом, он не замечал, что разрушает другой, и даже когда Яблочков, переставший смеяться, встал и, стараясь как можно энергичнее пожать руку Ильязда, заключил: “Я знал, что вы наш и что вы с нами”, – даже в эту минуту чудовищность этого заключения не дошла до него. Он просто с невыразимой нежностью смотрел на невероятного Яблочкова, не выпускавшего его руки, продолжавшего медленно встряхивать его руку, словно определяет, тяжела ли она, и повторявшего: “Я знал, я знал”. Потом Яблочков уронил руку, связь оборвалась, все стало на места, но на места новые, и только когда Яблочков закричал: “Идемте, сегодня вы будете ночевать на Халках!” – Ильязд сообразил, какую невероятную сотворил глупость, введя Яблочкова в обман. Он хотел было уже ответить еще громче: “Нет, я никуда не пойду”, когда внезапное воспоминание о Суварове и потом о Синейшине (или сперва о Синейшине, а потом о Суварове, или об обоих единовременно) закрыло ему рот. Какой превосходный случай раскрыть немалое количество скобок! “А русские в ямах?” – добавил он. И тотчас оправдывая себя: – “Моим присутствием я могу их скорее защитить, чем подвести, так