Философия футуриста. Романы и заумные драмы — страница 58 из 107

4. И сколь кемалисты ни нуждаются в оружии, чтобы устоять против греков, они, тем не менее, это оружие продают (тоже не лишенное прелести явление) и поставляют в Константинополь. Мы не нашли еще, что делают русские с этим оружием, но вся эта картонная история была, по-видимому, попыткой обмануть нас, что, мол, у них нет никакого оружия…

– Простите, полковник, – снова заметил Ильязд, – но я откровенно думаю, что вы ошибаетесь. Устроители шествия были достаточно умны, чтобы позволить себе такой грубый прием. Очень уж нарочито все было. Я думаю, что они хотели избегнуть наказания, как вы это заметили сами. Впрочем, если они не могли надеяться обмануть вас, они могли обмануть турок.

– Я же полагаю, что вы все осложняете и смешиваете разные вещи, – заявил толстый француз, достаточно нахлебавшийся алкоголя. – Все проще, чем вы думаете. Группа молодежи решила свалять дурака (все участники нашествия молодые люди), вот и все, а если Белая армия продолжает вооружаться, то тем лучше, достанется большевикам, которые с их продажей останутся в дураках. К черту всю эту историю, поговорим о другом, – и он пошел рассказывать о русских публичных домах.

Ильязд удивился, что никому не пришло в голову, что турки, сами турки, быть может, более замешаны в дело, чем кто-либо другой. Во-первых, почему это туземная стража оказалась снятой в часы нашествия, а в полицейском управлении были наготове достаточные силы, чтобы явиться на место происшествия ровно через пять минут после шествия. И потом Синейшина. Никто не заинтересовался этой личностью, хотя Ильязд всем подробно рассказывал о причинах путешествия в Софию. Что Синейшина неспроста выбрал время за полчаса до нашествия, какие могли быть сомнения? И потом его внезапное исчезновение. Ильязд, впрочем, никому не сказал, что он знает о Синейшине, ограничившись восторгом по поводу его остроумного анализа планов Айя Софии, но он сам был убежден, что Синейшина был зачинщиком этой истории, спровоцировал русских и потом исчез при их появлении. Но почему спровоцировал на валяние дурака, а не на нашествие, дающее основания для вмешательства полиции и суда?

Суваров был также убежден в виновности Синейшины. Когда они покидали военную школу, он так и сказал Ильязду: “Ваш великан начинает меня забавлять. Несомненно, это он накрутил эту историю. Но чего ради? Ради собственно удовольствия, странная личность. Вы были правы, он заслуживает внимания”.

Ильязд по обыкновению только на третий день сообразил, что события, свидетелем коих ему довелось быть, не лишены значения. Только после того, как в течение трех дней он твердил, как попугай, все одну и ту же фразу и ту же историю из разговоров полковника, ему показалось, что нельзя все это оставить без последствий и следует все выяснить, начиная с исчезновения Синейшины, разговоры которого про Айя Софию были настолько занимательны, что Ильязду хотелось дальнейшего раскрытия тайн. В этот вечер он сделал необходимые рисунки5, проверил построения Синейшины, убедился, что так и есть, соотношения площадей действительно таковы и при построении квадрата, равного пяти, направление храма действительно должно соответствовать тому, что есть, убедился, что все это не болтовня, как выкладки Озилио, соответствует действительному положению светил, и после этого решил действовать.

На следующий день, воспользовавшись воскресеньем, он поехал к Хаджи-Бабе. Тот встретил его жесткими упреками. Зачем, спрашивается, понадобилось Ильязду лезть в эту историю с богословским спором? “И о том, что вы мой друг, – подумавши, – эфенди. Что за ваши промахи отвечаю и я. Я вам оказал доверие, вы тут жили, потом уехали. Превосходно. Ведите себя как вздумается там, в Пера, но зачем показываться здесь? Да еще в такой подозрительной компании”.

– Вы говорите о Мумтаз-бее?

– А о ком же? Эта птица никакого не заслуживает доверия, и кто знает, чего он добивается. Спросите кого-либо из духовных. Разве это его дело – защищать Айя Софию? Он не шейх и не имам. Если хотел что-нибудь объяснить вам, мог обойтись без шума. Нет, этот мирянин чего-то добивается, хотя даже не побывал в Мекке. Спросили бы раньше меня, чем вести знакомство.

– Я ехал с ним вместе из Батума.

– Ну и что же из этого? Думаете, дельный человек. А Сумасшедший, думаете, сам явился? Он у него на службе. Но это глупости, что русские явились без приглашения. Ведь они вместе связаны, темная история.

Попугай, подавший Ильязду кофе, Кадир-Усма, вошедший в кафе, Шериф и Шоколад не выразили никакого восторга при виде Ильязда. Последний почувствовал, что тут ему делать больше нечего.

– Эта история тебе здорово повредила, эфенди, – жаловался Баба. – Теперь русские тут больше не в моде, и после твоих заявлений перед нашествием все считают тебя за их вестового. Верь мне, не показывайся пока тут, будут неприятности. Мне тебя жалко, потому что люблю. Но что делать. Надо ждать. Может быть, все и уляжется.

Ильязд покинул улицу Величества с болью в сердце. Внезапно он потерял то, чего не ценил вовсе, но что теперь, после того как было утеряно, стало неестественно дорогим. Он мог прожить еще долгие месяцы на Пера и уехать прочь, даже не попрощавшись с Хаджи-Бабой и прочими, он знал отлично, что был способен на это. Но теперь, когда неожиданно обнаружилось, что сюда ему нет возврата, до чего необходимым, жизненно необходимым оказалось для него это общество. И по мере того как Ильязд удалялся, шагая вдоль площади, он все более убеждался, что, действительно, существовать без Хаджи и Шоколада не может ни одного дня и если они будут настаивать и окончательно откажутся принять вновь Ильязда в свое общество, то единственный исход – смерть. Нет, не может быть, Хаджи-Баба не откажется, он поймет, Ильязд готов на все: немедленно принять ислам, покинуть американцев и Пера, приняться за какую угодно работу, продаться в рабство, словом, готов на все, но лишь бы вернуть столь неосторожно утерянное счастье.

В таком настроении Ильязд сел в трамвай и поехал в направлении Семибашенной крепости6, чтобы обдумать, как ему быть.

Он миновал Голубиную мечеть, вспоминая о своем путешествии и о<б> Озилио. Но Озилио не вызвал в нем отклика. Поехал вдоль пустырей, разглядывая из окна небо и воздух, и вырезанные полукругами облака, минареты, развалины погорелых домов, кофейни, набитые народом, прохожих и пассажиров, с такими чувствами, как будто он приехал только сегодня. Как будто это его вина, что он умеет жить только волнообразно, подыматься и падать, отходить и приближаться, терять и находить, и как будто в жизни есть что-нибудь, кроме орла и решки. Теперь Стамбул казался ему обаятельным, и что из того, что ради этого Ильязду потребовалось прожить пару месяцев на Пера.

Счастливое существо, умеющее оправдать себя при всяких обстоятельствах. Говорил ли Ильязд себе когда-нибудь, что не прав. Нет, разумеется, нет. Неправ мог быть кто угодно, но только не он, плохим – что угодно, но только не то, что он делал сам, если он был совершенен и непогрешим, и эта удивительная способность совершенного оправдания, можно сказать, мания самооправдания (в которой, впрочем, не было ни мании величия, ни самовлюбленности), позволяла Ильязду успокаиваться после каких угодно разочарований и потрясений. Так и теперь, доехав до Семибашенной (крепости), он себя уже ни в чем не упрекал, он был прав, а виноваты Хаджи и прочие, и был убежден, что сумеет доказать им, что они не правы и так далее. Словом, все обстояло уже благополучно.

От Семи башен ему пришло наконец в голову пойти проведать Озилио. Посмотрим, что нагородит этот, после Хаджи надо проинтервьюировать Озилио и потом Синейшину, картина тогда будет полная.

Он вышел за город и направился вдоль стен. Морской ветер тут, не встречая пределов, шалил по оврагам, нагибая кипарисы и жимолость. Кладбищенские прямоугольники тянулись отсюда на север, не зная конца и пределов, охватывая кольцом умирающий город. Весна чувствовалась еще сильнее, чем на берегах Босфора. Новая трава росла вдоль дороги и могил, и горицветы уже показывались там и сям. У ворот в захудалом кафе сидели дервиши. Немало их попадалось и по дороге. Ветер подымался к верховьям, возвращался обратно, вздувая пыль и набивая ею рты прохожих. Весна, весна, еще раз весна. Все одна и та же и, однако, неотразимая, пошлая, но обновляющая, надоедающая, но всякий раз желанная. Ильязд наслаждался и кофе, и наргиле, и сластями, и разговором – так, несколько слов: хорошая погода, только ветер, да, только ветер, будет снова дождь, может быть, хороший кофе, – и шел дальше, следя за птицами в небе, за могилами пашей и нищих, за греками, толпами отправлявшимися в монастырь к золотым рыбкам7, за парочками, разглядывавшими, опершись на решетку, могилу паши, на тюрбаны, фески и котелки. В конце концов, Хаджи-Баба – не один первый встречный Хаджи-Баба, первый встречный друг, первый встречный несет весну, первый встречный несет счастье, первый встречный несет радость, первый встречный несет солнце, несет все и не несет ничего, любой дорогой, любой хорош, любой правилен, первый встречный.

Дорога подымается и виляет. Башни довольно-таки развалились. Всадники в чалмах проносятся вскачь. На лужайке несколько стариков сидят и курят у кривоногого вяза. Поверх стены видны минареты. Не все ли равно, куда идти, что делать, о чем думать, чем увлекаться, чем жить, лишь бы идти, лишь бы дышать, думать, увлекаться и жить. Все пройдет, не оставляя воспоминаний, говорил Синейшина. Прав Синейшина. Разве может он после этого чему-нибудь придавать значение. Нет, будем переливать из пустого в порожнее; Синейшина, он переливает из пустого в порожнее, Озилио – из пустого в порожнее, Хаджи-Баба тоже, Ильязд тоже, один Суваров делает вид, что делает дело. Суваров верит в деньги. Дурак. И я вот не верю, говорит Ильязд.

Им снова овладевает состояние полнейшего самодовления. Он знает, что все пройдет, изменится, и сам он, Ильязд, изменится, перестанет быть на себя похожим, станет совсем другим человеком и одно только общее останется между ними, Ильяздами всех возрастов, один мост – самодовление. Он вдруг становится на руки, а потом бросается в бегство. Бежать в гору трудно, но он все-таки бежит, как привык бегать на спортивной дорожке, пото