Философия футуриста. Романы и заумные драмы — страница 60 из 107

121

Двери обжорки распахивались в одиннадцать. Но уже с десяти утомительный запах разогреваемых щей стелился по площади и окрестностям, и привлеченные им сбытчики денежных знаков покидали Лестницу и выстраивались в очередь от обжорки до самой башни и даже за башней в ожидании ежедневной тарелки и порции хлеба и щеголяя остатками военной выправки2. Но сколь строго не соблюдалась очередь и не охранялся сбытчиками задний ход, первые ворвавшиеся никогда не бывали первыми: за единственным долгим столом уже восседал Яблочков, полоща пальцы в пахучей жиже, вылавливал из тарелки волосы седовласой хозяйки, и вкупе с хозяином разводил философию. И голодные сбытчики безо всякого одушевления принимались за щи и сырой хлеб, вяло шлепали ложками, неохотно жевали, словно их ожидала лучшая пища и допустимо было высказывать презрение к этой кухне. Зато с ожесточением и неистовством набрасывались они на философию, и без вмешательства следующих, ожидавших очереди, зачастую без кулачного боя немыслимо было заставить их уступить место другим алчущим и жаждущим правды.

Это были всё люди, пережившие войны, внешнюю и Гражданскую, наскитавшиеся между фронтами и чего только не навидавшиеся. Глаза каждого были сокровищницей событий, совершенно исключительных и о которых те, кто были вне театра этих событий, никогда не смогут себе составить, кроме самого приблизительного, понятия. Но если бы какой-либо любопытный, будь то газетчик, или иностранец, или просто любящий развесить уши по поводу действенных событий, кто-либо, придающий значение жизненным фактам, по личным своим вкусам или следуя моде, фактам, событиям, мелочам, характерным для эпохи, кто-либо, для кого жизнь – сцепление материальных фактов, возникающих один на основании другого, или просто собиратель образчиков человеческого поведения, на что, мол, человек способен, во всех смыслах этого слова, – если бы такой вопрошающий появился тут, в обжорке, и вздумал спросить об этом одного из сбытчиков, то потерпел бы самое злое разочарование. В памяти этих людей события, которые они пережили, не оставили решительно никаких воспоминаний. Быть может, порывшись, каждый из них и мог бы вытащить что-нибудь. Но заставить кого-либо из этих русских рыться в своей памяти? Нечего об этом думать. Каждый из них мог вам найти какие вам угодно денежные знаки, мог питаться какой угодно гнилью, терпеть какие угодно лишения. Но тратить умственные усилия на воспоминания о Гражданской или иной войне? Нечего об этом и думать. Весь остаток их сил, их способностей рассуждать, мыслить, говорить уходил на философию, и только на философию и ни на что другое.

Философствовали Яблочков и хозяин обжорки, им принадлежал выбор очередного урока. Философствовали сорок сбытчиков за сорока приборами (правильнее: сорока ложками в столовой), и так как все галдели и орали, как только могли, то, о чем говорилось в обжорке, было отчетливо слышно на площади, предмет разговора подхватывался остальными, и поскольку на Лестнице царила зловещая скука и тишина, постольку здесь кричали и радовались, неистовствовали и трепетали, решая проклятые вопросы.

– А я вам говорю, – визжал Яблочков, – что все случилось потому, что государыня носила на груди свастику с движением налево вместо движения направо3. Вы человек посвященный и разумеете достаточно, чтобы я вам объяснял значение великой сей разницы. Можно ли было при таких условиях избежать революции? Никак. Что такое есть революция, спрашиваю вас, что такое? Мы с вами вчера договорились?

Хозяин и сорок лысых хором4:

– Революция есть торжество злых сил над добрыми. Яблочков:

– Всякое ли торжество злых сил над добрыми есть революция?

– Нет, не всякое. Революция есть торжество злых сил над добрыми посредством потрясения государственного порядка.

– Правильно. Когда подобные истины установлены, можно продолжать с надеждою прийти к обоюдному согласию. Я вот и говорю: раз революция есть торжество посредством потрясения государственного порядка, то внимание наше должно быть направлено на государственный порядок и что с ним связано.

– Позвольте, прошу слова, – заревел неожиданно один из стоявших на пороге, – хотя вы уже договорились относительно природы революции, я считаю определение ваше нелогичным и прошу позволения высказаться по предмету.

– Ах, нет, – завизжал Яблочков, вскакивая и хлопая пятерней по тарелке и забрызгав супом стол и соседей, – если мы будем пересматривать определения, на которых мы все сошлись, да еще такие, на которые мы потратили с неделю, то мы никогда не дойдем до конца. Прошу не забывать, что наша общая цель – найти верное средство к преодолению революции.

– Это насилие! – заорали не менее пронзительно другие из присутствующих. – У вас нет права запрещать что-либо!


Голоса:

Это насилие, диктатура, вы не смеете запрещать это говорить, долой Яблочкова, долой, просим, просим, ебена мать


Яблочков:

Это не работа, а трата времени, так всякий может свести на нет, я протестую, я отказываюсь, ебена мать, ступайте к черту


Мартьяныч поднялся и голос его загрохотал, покрывая общий визг, вой и матерщину. “Молчание! Господа, я считаю более важным для успеха работы общее согласие и уступчивость, чем подобное ожесточение. Непримиримость – вещь необходимая в отношении к врагу5, но между нами подобные вещи недопустимы. Поэтому я предлагаю, во-первых, узнать у философа Корнилова, важно ли его заявление?”

Корнилов: Важно.

Мартьяныч: Весьма ли важно ваше соображение?

Корнилов: Весьма важно.

Мартьяныч: Вы считаете, что без вашего вмешательства будет совершена ошибка, которая может возыметь пагубные последствия?

Корнилов: Считаю.

Мартьяныч: В таком случае, по совести, предлагаю заслушать философа Корнилова.

– Сказка про белого бычка, – попробовал сопротивляться Яблочков. Но его никто не поддержал.

– Вот мое заявление, – заявил Корнилов, подтягивая брюки, – я считаю конец принятого вчера определения нелогичным из-за присутствия в нем лишнего слова.

Совершенно достаточно сказать: революция есть торжество зла над добром (можно обойтись без сил) посредством потрясения порядка. Я предлагаю выбросить слова “сил” и “государственного”. Особенно важна вторая часть. Революция – не только потрясение государственного порядка. Она распространяется и на общественный, и на нравственный, и на прочие порядки. Вы сужаете вашу формулу, а при таких условиях она может оказаться бессильной.

“Согласны ли присутствующие принять к обсуждению указанную формулу?” – спросил Мартьяныч. “Согласны, согласны”, – завопили со всех сторон сбытчики. “Кто в таком случае берет на себя обязанности противника?” – спросил Мартьяныч. Яблочков вскочил, не дожидаясь окончания вопроса: “Господин первоприсутствующий, обязанности эти мне принадлежат по праву, так как я был докладчиком в момент заявления присутствующего Корнилова. Мне кажется…” – “Не волнуйтесь даром, за вами слово”.

– Господа, – Яблочков выпятил отсутствующую грудь, обвел присутствующих взглядом и отбивая знаки препинания ложкой, которую он держал в правой, тогда как левую держал в кармане. – Вам известно, до чего важна точность определения. Определение – это догма, воплощение Слова, единственное и возможное. Наши отцы не постояли перед расколом в вопросах о поправках писания, и если бы славные заветы и традиции прошлого не были утеряны, никаких потрясений и не было бы. Произнесите нужное слово, и перед вами откроются все двери, завоют нужные ветры, кончатся враждебные времена. Скажите, в таком случае разве можно не привнести самых тщательных усилий и <не> проявить величайшую осмотрительность, иначе нужные слова не будут найдены и все наши надежды, надежды всей России пойдут прахом?

– К делу, к делу, мы уже слышали, согласны, приступайте к революции, – раздалось несколько голосов.

– Я повторяюсь, – продолжал Яблочков, перегибаясь через стол, – но это не лишне, так как сегодняшний инцидент – лучший показатель, как быстро забываются простейшие истины. Вы знаете, какое непростительное невнимание проявили высочайшие особы и что из этого вышло в 1905 году…

– Яблочков, я бы вас просил не касаться некоторых особ, – перебил первоприсутствующий.

– Мы должны знать всю правду, правду, всю правду, это основное условие нашего успеха. Рассмотрение ошибок, допущенных государем, не менее важно, чем все остальное. Мы знаем, что делалось перед японской войной. По совету приближенных обратились за помощью к отцу Кронштадтскому6. Это ли был путь, спрашиваю я вас? С одной стороны, Филипп, с другой – Пантос и, наконец, Кронштадтский. Ясно, что при таких условиях японская война должна была быть проиграна.

– Знаем, правильно.

– Все остальное было отсутствием нужных заклинаний и формул. Вместо них прибегали к Распутину. Мы все одинаково уважаем покойного старца, но разве это средство выиграть войну и предотвратить революцию? Были ли опрошены звезды? Были ли найдены формулы? Пытались бороться <с?> цензурой и формулами. А Керенский, разве не будь на выпущенных им деньгах свастики7, большевики опрокинули бы его? О невежественные люди! Но все эти прегрешения – ничего в сравнении с ошибками, допущенными в нашей армии. Здесь мы можем говорить открыто, не опасаясь.

– Правильно, правильно, надо говорить правду.

– Не оказался ли Деникин таким же невеждой в философии, как и генерал Врангель? Какие у них были шансы победить большевиков? Никаких. Случилось то, что должно было случиться.

– Но еще не все потеряно.

– Нет, не потеряно.

– Вместо того чтобы мечтать о десанте в Крыму или Одессе и повторения прежних ошибок, займемся философией.

– Браво, правильно.

– Установим точные формулы, применение каковых низвергнет большевиков, а сперва установим наше владычество здесь. Константинополь – наш город, Царьград, завещанный нам от века. Мы пришли сюда, чтобы наконец при