Теперь, как только он порешил остаться, его жизнь решительно изменилась и внутренне переродился он сам. Его поступок, казавшийся ему результатом свободного выбора, возвращал ему утраченную было свободу действий. Отвечая на естественное свое желание как можно скорее добраться до Парижа и принять участие в тамошней художественной жизни отказом4, Ильязд оставался верен себе, предпочитая давно избранную им в жизни линию наибольшего вздора5. До гимназической клятвы на верхней площадке башни ему представлялось, что Синейшина, Озилио, по крайней мере, – нечто серьезное и из всего этого столкновения вкусов и философий получится или может получиться нечто, могущее возыметь серьезные последствия. Его, с его любовью к пустому цвету, ужасало, что из всего этого может что-нибудь выйти. А вот теперь достаточно было дурацкой сцены, и на основании одной этой сцены – хотя в ней Облачко с его юродством был душой дела – Ильязд уже порешил, что из всех этих замыслов решительно ничего не выйдет, все это валяние дурака, и только, и неистово обрадовался, и немедленно дело показалось ему занимательным, раз это валяние дурака, в таком случае стоит остаться, стоит бороться, можно и нужно поставить на карту все, когда представляется возможность повалять дурака, возможность самая редкая, самая исключительная, драгоценнейшая, ради которой Ильязд готов был лететь или плыть за моря и которой больше, увы, в окружающей жизни не стало. Войны с их смертями, голодом и тяготами, люди с их деловитостью и важностью, какую скуку нагоняло все это на Ильязда! А тут вдруг под боком, и там, где он видел наибольшую скуку, оказалась самая изумительная забава самых невероятных размеров.
Играть в индейцев или в рыцарей, потом в огарков или в свободную любовь, сочинять заумные языки и живописные правила – это уже не так плохо. Но играть в Святую Софию, исторические задачи России и прочие возвышенные материи, ради которых столько грамотных идиотов и ученых дураков6 исцарапали столько бумаги и пролили столько чернил и крови, играть в Царьград, лучше этого нельзя было придумать. Облачко, вы гений! И Ильязд не задался как следует вопросом, действительно ли гимназист был гимназистом или продолжал им оставаться, в самом ли деле играли в Царьград. Ильязду нужно было, чтобы играли, чтобы все в конце концов было валянием дурака, вот и все, а раз ему нужно было, чтобы было так, а не иначе, то и было так, а не иначе, и этим все было сказано, и как можно меньше философии, пожалуйста. Так одним ударом Ильязд и нашел себе подходящее времяпрепровождение и оправдывал свое участие и присутствие среди всех сих православных и философов.
Гуляя теперь вокруг Софии7, он смотрел на нее совсем иными глазами, был чужд архитектурных рассуждений, и его собственные искания неведомых истин представлялись ему таким же гимназичеством. Вдруг останавливаясь, он смотрел на мечеть и говорил вслух: дурак, гимназист, сам себя не видел. Основы храма, вечная женственность, язык цветов и тайные науки, до чего весело, можно до такой степени кривляться, что и сам перестаешь замечать, что кривляешься. Ученый, философ, мыслитель, журналист, путешественник, боже, до чего весело. И как прежде, проходя по этим местам, он останавливался и плакал, теперь он останавливался и рассыпался тем смехом, который его мать называла серебристым, и каким он не смеялся давно-давно.
Припадок хорошего настроения был слишком очевиден. Убежденный, что из дела ровно ничего не выйдет, он был теперь так же весел, как другой делец, при мысли, что дело удастся. Покушение с негодными средствами8. Поэзия. Облачко, вы гений. Играя в шестьдесят шесть с Хаджи-Бабой, он острил, подбивал других на остроты, смеялся и смеялся, внося столько жизни, сколько прежде внося уныния и серьезности. Почки на деревьях в ограде Софии раскрылись, и высыпали гурьбой молоденькие листья. После стольких месяцев затворничества можно было вынести столики на улицу, и теперь на улице, напоенной сиреневым запахом, солнечной, радостной, протекала жизнь. Дни увеличивались заметно, и долгие затягивались вечера. Рыбаки привозили с Босфора свежую рыбу, и стол стал разнообразнее и приятнее. Рамазан был не за горами, приходилось думать об обновках, сапожник хвалился обильными заказами, а Хаджи-Баба обсуждал со всеми, какую заплату поставить на свои вечные штаны, что<бы> выглядели они от этого как можно новее. Теперь в поисках весны не приходилось ездить в Буюк-Дере или в Белградский лес9. Она была тут, на каждом шагу, зеленела между булыжниками, синела над переулками, нагоняла в легкие солнце и аромат дальних островов, и после стольких тревог и нелепой толчеи Ильязд ощущал ее теперь в самом сердце.
И когда после столького верчения вокруг да около все наконец объяснилось и, казалось бы, настала минута действовать, по-настоящему разоблачить Синейшину, разоблачить Суварова, именно в этот момент Ильязд отказался от всякого действия. Можно неосторожным движением опрокинуть этот карточный домик дурачеств, за который отныне Ильязд держался как за спасение. И можно с собственными грубыми мерками подойти к сему поистине редчайшему и тончайшему сооружению. Нарушить грубейшими соображениями кружево удивительных остряков. Ильязд и не подумает. Еще раз он принимал жизнь как она есть, остерегаясь в ней что-либо переиначить.
Незаметно для себя самого Облачко своей патетической петрушкой добился результатов, которые были не под силу кому бы то ни было. Без всяких клятв, присяг и прочего на Ильязда теперь можно было положиться. Ему можно было предложить теперь какую угодно роль, и он взял бы ее с наслаждением, так как это не нарочно. Все, что угодно, вплоть до короны, если она бумажная, и сцена в Софии с бумажными формами и отличиями, своего отношения к которой он не мог еще недавно определить, казалась ему вверхом остроумия. И когда, через два дня, он получил от Облачка записку, в которой значилось: “Ваше вступление в ряды философов утверждено магистратурой”, он затрясся от хохота, угостил всех неожиданным кофе и рахат-лукумом и в наилучшем расположении духа отправился на праздник.
Основное отличие всех праздников – пьянство, разумеется, играло и тут самую почетную роль. Попробовать в рулетку – это, конечно, столь же заслуженное дело, как накупить бумажных цветов. Но надо быть пьяным, чтобы возобладать полнотой жизни, чтобы развязались ноги для пляски, язык для речей и руки для вывертов и хлопанья. На празднике необходимо напиться. И Ильязд испытывал потребность больше, чем кто бы то ни было.
Что может быть более пригодного для сей цели, чем местная водка? Во-первых, она изготавливается не из винограда и, следовательно, по праву не заслуживает названия вина. А раз это не вино, то и опьянение им не может быть приноровлено к пьянству, и хотя это и есть опьянение, но не пьянство, и потому запрещение, относящееся к пьянству, тут не применимо, что и оправдывает отношение турок к сему напитку, совершенно такое, как греков или армян. А евреи, разве они пренебрегают этой божественной влагой, разве ею кто-нибудь пренебрегает, скажите, пожалуйста?
Яблок долго должен был наливаться на солнце, щедром солнце, чтобы произвести такую влагу. Он должен был расти на защищенных горами склонах, оберегаемый от советского ветра, охраняемый от африканского ветра, чтобы налиться такой роскошью. Разве вы думаете, что он упал на землю, когда начали трясти дерево? Или мальчишки сбили его палкой? Как бы не так. Разве из такого яблока, ушибленного или битого, получилась бы такая водка? Его осторожно сорвали, приставив к яблоне лестницу, длинную лестницу из одного только ствола, к которому прибиты перекладины. Сорвали и бережно положили в корзину, и не грубые мужичьи руки, а женские руки ослепительной белизны, не загорающие на самом жестоком солнце, не краснеющие на самой нехорошей стуже, с лепестками-пальцами, которые, прикоснувшись к яблоку, заставили его еще сильнее натужиться и покраснеть. Пейте за эти, еще пейте за эти руки. Теперь вы начинаете понимать, почему до такой степени хороша эта водка? Обласканный солнцем, морем и женскими руками, разве яблок мог дать другую струю? Пейте. Яблони растут вокруг поляны, на которой пасется вернувшийся домой скот и расхаживают куры. С утра волокут лестницы и срывают разом со многих деревьев. С дерева к дереву перекликаются женщины, сначала по именам, а потом затягивают песню. Знаете, как поется эта песня? Первая, запевало, если хотите, поет одну строчку, не больше, а потом все хором повторяют эту строчку. А затем очередь второй, которая поет новую строчку, но на ту же рифму, обязательно в рифму, и потом хором вторую строчку. А потом третья, третью обязательно в туже рифму, и потом хором третью. А затем четвертая, четвертую обязательно в ту же рифму и потом хором четвертую и так далее. И пока собирают яблок, не прекращается песня, долгая-долгая песня и все на одну и ту же рифму. Вы понимаете теперь, почему у вас разливается огонь по жилам?
А знаете вы, о чем поют женщины? Или вы не знаете, что нужно женщине? Мужчине нужно многое – и не перечислить, не перечесть, чего только ему не нужно. А когда что ему не удается, на помощь приходит философия и поддерживает мужчину. А женщину – никакой философией ее не прокормишь, чисто мужское это занятие. И нет у нее многого и многих мечтаний. Жениха, вот чего ей надо, – остальное вздор. И с утра до зари вечерней только и поют девушки, что о женихе. Только потому поют и сочиняют поэмы, что им жених нужен. Вот дайте им выйти замуж. Строчки не придумают, ноты из них не вытянешь, когда есть, кто надо, к услугам. А теперь и голос, и таланты – все от желания. Солнце еще не остыло, хотя наступает осень. Оно, после столькой жары изнуряющей, светит особенно ласково. Нежностью пропитано солнце, и белесоватое небо, и пейзаж начинающих розоветь деревьев, нежностью напитаны девичьи надежды и песни. Нежности, еще нежности, как можно больше нежности. Вот почему до такой степени нежна эта водка. Ах, вы думаете, это все? Нет, это еще только начинается. Сорвать яблок еще не значит добыть божественную влагу. Нет, это еще только начало длинной истории. Но Ильязд уже потерял охоту слушать своего внезапного собеседника. Он отправляется неверным шагом от стола к столу, сперва к столу, где рулетка, что-то ставит, проигрывает, потом идет к вертящимся колесам, выигрывает, получает какие-то билетики и, сделав круг, усаживается снова за столиком. Наргиле, нет, водки. Конечно, когда ничего не удается, приходит на помощь философия. За здоровье философии. Правы философы, вот нищие оборванцы, выплюнуты черт знает куда судьбой, а разводят философию, и им все нипочем. Ильязд тоже разводит философию, и Ильязду все нипочем.