Философия ничем не отличается от водки. Или, правильней, доступ к ней легче через водку. Или, наконец, как там не философствуй, и водка остается водкой и всем, что с водкой связано. Нет, к черту философию. Философия – удел Облачка, потому что Облачку ничего другого не остается. А Ильязд, разве ему нужна какая-нибудь философия, когда у него такая жажда, когда такое беспокойство испепеляет его? Философия – удел бесчувственных10. Ильязд чувствовал. Он сидел на плетеном табурете, покачиваясь, глядя, как солнце с любовью смотрится в рюмку с водкой, любовно оглядывает свое детище. Солнце, еще солнца. Будем как солнце11 – откуда это? Какой бесконечной далью казалась ему литература, лозунги, программы, словом, философия. Ах, какого черта было смеяться над Облачком, когда он сам, Ильязд, такая же философия, когда жизнь, вместо того, чтобы уйти на самые простые, естественные, языческие вещи, любовь, удовольствие, на то, чтобы дышать, потеть, употреблять, есть, пить, отправлять нужду, вместо животного, настоящего, ушла на какие-то бредни, изыски, рассуждение вокруг и около, убеждения, стремления, достижения и прочую чепуху. Жизнь ушла на философию. Он думал о яблоке: произросло оно, сорвано было женскими руками, сравнивал себя с ним, проникаясь к самому себе такой жалостью, что нельзя было удержаться от слез. Жить, самой обыкновенной жизнью – вот что надо было, и как бы начать все сызнова?
В его отягощенном сознании мысль о философии ради дурачества скользнула, но теперь она не остановила его внимания. До чего противны в этот момент были и Стамбул со всеми его красотами, и турки со всей их живописностью, Озилио со всей его мудростью12, и София с ее мудростью и величием! Если бы он мог сию минуту перенестись куда-нибудь как можно дальше от всех этих петых и перепетых красот, от искусства, от всего, перед чем надо преклоняться, от покоев и соборов, в которых надо ходить на цыпочках и без шапки и откуда надо выходить пятясь, от всего этого, никому не нужного великолепия, созданного людьми по глупости, по порочности человеческой породы, и от которых время, единственное приличное существо, не успело пока оставить груду развалин и мусора. С каким бы наслаждением приветствовал смерть пьяный Ильязд, если бы земля могла вдруг раскрыться и поглотить его со всеми Константинополями, прошлыми и будущими, Софиями и философиями, бардаками и посольствами, блядьми и султаншами, все без остатка, всю эту мерзость проклятую, идиотскую, придуманную для самообмана, самоунижения, самоистязания, гнусную ерунду, соблазнительный и решительно никому не нужный призрак вонючего города, нечистоплотных людей и, что еще хуже, питающихся мертвечиной умов и сердец.
Среди всего этого позорного кладбища и мерзости стакан с белесоватой водкой был единственным куском жизни. Медленно опустошая его, он втягивал в себя то, чего ему так не хватало, чего они все были лишены, возмещал себе потерянное, наверстывал месяцы, годы, столетия, потраченные здесь черт знает на что. Пелена, наброшенная на его существо его собственным умом и умом других, ниспадала, и голый стоял он теперь перед лицом жизни. В его глазах возникали теперь картины, о возможности существования которых он никогда не предполагал, в его ушах звучали песни пляшущих греков, проникновенные до неузнаваемости, ветер вызывал в его теле сладостную дрожь, и запах водки, и запахи цветов, разбросанных по столу, проникали в него до самых глубин. Дурак, не понять, что вот этот простой стол с бутылкой, с тарелкой с огурцами, редиской, луком и пирогом, начиненным анчоусами, и сиренью вокруг прекраснее и величественнее, чем расхваленная и расписанная идиотская, опрокинутому горшку подобная Святая София. Дурак, что эти люди вокруг умеют жить, ходят, страдают, ебут, умирают, живут как живется и как придется – настоящие люди, а ты только философ, ублюдок, онанист, и только, и весь твой хваленый ум и гений – самое настоящее говно.
И вот эта цыганка. Она приближалась к Ильязду в самых невероятных лоскутьях, подошла к столику при свете факела, пододвинула себе стул, уселась рядом и быстро заговорила по-русски (цыганки и бляди из Галата по взгляду определяют без ошибки, с какой породой у них дело). Когда он родился, 21 апреля 1894 года, да, ему минул 21 год, где, ах, она знает не хуже его. И пошла говорить быстро-быстро, ничего нельзя было понять. Взяла бутылку, налила себе водки в стакан Ильязда, опорожнила залпом и снова заворковала. Вот такая, ради такой можно отдать жизнь. Но недотрога, вероятно, не дает, трудно с такими. Деньги хочет, вот лира, а вот еще одна. Водки, еще водки. Останься со мной, скоро вечер, не хочешь, почему? Ах, занимаешься гаданьем и только. Еще хочешь гадать.
Он смотрел на ее крошечное чумазое личико, глаза с голубыми белками, темно-коричневые, на грудь, вероятно, твердую, как яблоко, под лохмотьями и ожерельем из продырявленных медяков с полумесяцами. Такие же медяки и рука Фатьмы13, браслеты. Ильязд смотрел пристально на ее щебечущие губы, на сверкающие, хотя и здорово нечищеные резцы, и желание впиться зубами в этот рот возникло в нем сначала робкое, потом все более настойчивое. Но что это? Ему одновременно показалось, что он начинает улавливать, что ему говорит прохожая воровка, слова ее начинают делаться ясными, и за этими словами обнаруживается давно знакомый, слишком хорошо знакомый, один и тот же, неизбежный, отвратительный смысл.
О, движенья планет14, возмущающие нашу убогую человеческую жизнь! Не будь вас на небе, укрывшихся среди неисчислимых звезд, каким бы простым и бесхитростным было наше существование. Как спокойно, безболезненно приходили бы мы в этот мир, одни и те же и с удивительной простотой доживали до непредполагаемой старости. И разве существовали бы эти различия, разделения, границы, разве существовали бы страсти, богатство и бедность, добро и зло, все, что уродует жизнь, все, что выводит нас из состояния безусловного покоя, если бы не вы, притаившиеся? Да и разве существовали бы люди, если бы не было вас? О, наивные мысли считать землю существующей < саму > по себе и зависящей только от солнца! О, шум подземной воды! Среди бела дня, когда солнце делает вид, что нет ничего кроме него, вы на высоте подготовляете ваши убийства из засады. В минуту, когда все кругом начинает цвести, воздух благоухает и все говорит о новой и новой весне, вы заносите ваше оружие. Смертоносные, отвратительные, подлые, лживые, не вы ли одарили нас пороками, противоречиями, нас обучили бессилию и мечтаниям? Но Ильязд не хочет вам подчиняться. К черту цыганку, как бы хороша она ни была со всеми ее планетами, с ее гаданиями, линиями рук и гороскопами, с ее провидением, – напоминаем, Ильязд ничего не хочет, он будет бороться против этих влияний ценою смерти хотя бы. Ильязд вскакивает, опрокидывает стол, бутылки и стаканы летят на пол, кидает стул и кричит благим матом: “К черту!”
Поднялось побоище. Словно гуляки только и ждали, чтобы кто-нибудь наконец его начал. Мгновенно объединенная весенними чувствами толпа разбилась на враждебные станы. Мальчишки и парни вскарабкались на деревья и повозки и подбадривали дерущихся криками. Когда кто-либо получал такой удар, что кровь брызгала из раздавленного носа, раздавались приветствия. Столы и бараки были опрокинуты. Постепенно все менее было зрителей, и те, что стояли вокруг, после нескольких минут созерцания считали, что пора вмешаться и, хладнокровно засучив рукава, приступали к работе. Дети, не зная к чему себя применить, усаживались на какой-либо ноге, обвив ее руками, и старались прокусить брюки. Другие набирали горсть песку и, подбегая, кидали в глаза дерущимся. Женщины дрались между собой, сорвав платки и растрепав волосы, яростью превосходя мужчин, кусаясь, плюя, подымая юбки и показывая пол посрамленным противницам, науськивали утомленных мужчин, кричали, свистели, улюлюкали, падали на свалившихся, тормошили их, толкали снова в битву, и только одни лошади, напуганные скандалом, покидали ярмарку и волочили по дорогам опрокинутые и разбитые повозки.
Но вот кто-то упал, и упал несколько иначе, чем падали до сих пор от кулачных ударов, и все вдруг по мановению замерли. Вцепившиеся выпустили друг друга и поспешили к месту на середине площадки, окруженной молчащей и выпучившей глаза толпой драчунов, где лежал получивший удар. Он корчился на спине, пытаясь вытащить всаженный ему между ребрами нож, ворочал белками, плевал кровью, и плевки падали в красную лужу, быстро увеличивавшуюся и которую не принимала земля. Что уже есть убитый, это никого не удивляло. Разумеется, в конце концов, кто-нибудь должен был быть убит, как разумеется, в конце концов, должна была начаться драка. Пособить раненому тоже никто не думал, разумеется, должен был быть мертвый, не этот, так другой. Единственное, что занимало теперь мгновенно успокоившихся зрителей, это выяснить, кто был умирающий и какие последствия возымеет то, что жребий пал на него, а не другого: был ли это турок или грек или армянин, какого общественного положения, какого положения семейного, местный или иностранец и какими репрессиями грозило все это и присутствующим, и другим обитателям города, где на следующий день после праздника событие будет усиленно обсуждаться и вызовет в свою очередь множество всяческих столкновений.
Ильязд, получив в самом начале решительный удар, валялся на окраине площади, у кофейни, где пил, никому не нужный и всеми, казалось, забытый. Но, когда появилась полиция и начала опрашивать присутствующих, все единогласно отвечали, что настоящим виновником должен считаться начавший, и это вот тот русский, валяющийся около. И потому единственным задержанным и доставленным в помещение английской полиции оказался Ильязд. Тут старый знакомый запах карболки и флотского табаку быстро отрезвил его. Его оставили в убогой комнате, одного, немного очухаться, а потом вызвали к лейтенанту. Лейтенант был женственным и самым обыкновенным пошляком, с криками, ничем не выходившими за пределы классического лексикона. Но обвинения, предъявленные им Ильязду, и требование невероятных признаний окончательно отрезвили Ильязда. “Знаем вас, ебаных русских. Вы думаете, не знаем, что вы затеваете восстание в городе, что даны всем директивы устраивать истории, чтобы доставить хлопоты английским властям и, пока полиция будет занята на стороне, приступить к исполнению задуманного? Разве это убийство на празднике не результат нарочитого скандала? Но мы вас держим и так не выпустим, извольте выдать собеседников”.