Философия и культура — страница 38 из 129

частной собственности вообще, в пользу отрицания частной собственности, т. е. в пользу коммунизма (то же самое по сути, только не столь изящно и ловко проделывал и Прудон в его «Философии нищеты»).

Исторически случилось именно так, что принципиально-глубинные недостатки гегелевской диалектики (логики) со всей отчетливостью выступили там, где эта диалектика была «применена» к решению проблемы, имевшей вовсе не философско-логический характер, — проблемы частной собственности и ее отрицания, т. е. коммунизма. Именно тут выявилось то обстоятельство, что теоретическое мышление, взявшее на свое вооружение гегелевскую логику, оказывается в положении буриданова осла, как только перед ним из гущи жизни вырастает действительно диалектическая проблема, доведенное до антиномической остроты противоречие. Оказывалось, что перед лицом такой проблемы гегелевская логика не способна ориентировать мышление на какое бы то ни было однозначное решение. Точнее, ее принципы позволяли одинаково хорошо («логично») обосновать и тезис об «абсолютной разумности» частной собственности, и тезис о необходимости ее ликвидации, ее «отрицания». Коммунистическая доктрина была «выведена» Моисеем Гессом в качестве «диалектического отрицания частной собственности» по всем правилам гегелевской логики, при полном соблюдении всего логического этикета, с использованием всего терминологического и фразеологического арсенала языка «Науки логики».

Обнаружилось, что гегелевская диалектика (логика) вполне допускает и такое применение, что гегелевские категории «абсолютного разума» одинаково хорошо накладываются на оба непримиримо сталкивающиеся в действительности процесса и потому одинаково хорошо «оправдывают» и тот и другой…

На чьей же стороне в этом столкновении оказывается «абсолютный разум», подлинно диалектическое мышление, наука?

Гегелевский «Разум» в этом пункте молчал, обнаруживая, что внутри него, «в себе и для себя», не содержится критерия, позволяющего хотя бы теоретически разрешить реальное, остро назревшее противоречие.

Все, что оставалось этому «Разуму» в такой ситуации делать — это пассивно ждать, пока противоречие (частная собственность и ее отрицание, коммунизм) разрешится «само собой». Тогда — задним числом — этот «Разум» блистательно диалектически справился бы с задачей, [130] подтвердив гегелевский образ совы Минервы, которая вылетает лишь с наступлением сумерек, тогда, когда реальный процесс уже свершился и речь идет лишь о том, чтобы задним числом вынести ему высшую — философско-логическую — санкцию.

Однако в самый напряженный момент схватки гегелевский «Разум» (т. е. обожествленное теоретическое мышление) не может определить — на чьей же он стороне? На чьей стороне «Разум», а на чьей — Неразумие, нелогичность, антидиалектичность? Это значит, что он и в себе самом не способен разграничить — не обращаясь к вне-логическим факторам и соображениям — себя (разумное) от своей собственной противоположности, от косности невежества… Это и означало, что «Разум» лишь задним числом решает, в какую же из двух насмерть сталкивающихся партий ему «воплотиться», «опредметиться», «объективироваться».

Иначе говоря, решить этот вопрос гегелевский «Разум» может лишь тогда, когда его помощь окажется уже ненужной… Когда проблема будет решена и без его помощи…

Еще иначе, мышление, возомнившее себя Богом, Демиургом действительных событий, «Natura naturans» («творящей природой»), оказывалось всего-навсего пассивным регистратором свершившегося и начинало напоминать собой скорее канцеляриста в божественной канцелярии, нежели самого Творца…

Если «Разум» в истории и в самом деле обречен на такую, и только на такую, роль, то полагаться на его помощь в решающие поворотные моменты исторического процесса и в самом деле невозможно, «неразумно».

А это и означало, что «Разум» (теоретическое мышление), реально участвующий в истории и хотя бы немного влияющий на ее ход, обладает «внутри себя» каким-то критерием, позволяющим ему делать выбор между альтернативными решениями, между противоположностями, столкнувшимися в непримиримом конфликте.

И этот-то критерий в гегелевском изображении разума остался невыявленным, неосознанным. А это и означало, что гегелевская логика, вооружившая научную мысль методом выявления и фиксации противоречий развивающейся действительности, оказывается плохим помощником там, где во всей остроте вставал вопрос о путях и способах разрешения назревших и уже достаточно остро выявленных мышлением противоречий.

В этом пункте ее рекомендации становились сбивчивыми, двусмысленными; хуже то, в определенных пунктах они начинали ориентировать мышление не на поиск радикального решения, а как раз наоборот — на чисто формальное «примирение» выявившихся противоположностей в лоне некоторой «высшей», в них самих никак не заключенной, «истины».

Именно тут и выявлялся идеализм гегелевской диалектики и логики.

«При всей революционности своего учения о противоречиях Гегель слабее всего развил те его стороны, которые связаны с моментом разрешения противоречий», — справедливо констатирует М.М. Розенталь[8].

Это, конечно, не означает, что гегелевская схема, ориентирующаяся на поиски «опосредствования» противоположностей в составе некоторой более высокой ступени развития, внутри которой они «примиряются», именно и сосредоточивает в себе главный порок гегелевского идеализма и что поэтому ее следует заменить формулой, обязывающей всегда [131] и везде доводить выражение противоположностей до предельно резкого их «противоречия», до той точки, где никакое «примирение» их становится уже невозможным и вопрос решает только «борьба» — и именно борьба на уничтожение, борьба «до победного конца», кончающаяся лишь «смертью», гибелью одного из «противников», одной из «сторон противоречия».

Такой корректив отнюдь не выводил бы мышление из тупика идеалистической диалектики на просторы материализма, — он на деле означал бы всего-навсего замену одной «абсолютной» схемы на другую, хотя и формально противоположную, но столь же «абсолютную», столь же «божественную».

Это и означало бы простое «переворачивание» Гегеля с головы на ноги, ровно ничего в нем не меняющее по существу — уже потому, что в гегелевском схематизме «разрешения противоречий» второй вариант («непримиримая» борьба) тоже не исключен, хотя сам Гегель и считал его «нежелательным», всегда предпочитая ему путь «опосредования» и «примирения». Но «желательное» и «предпочтительное» — не категории логики, они выражают лишь личную склонность. И какой именно вариант «разрешения противоречия» избирает в данном случае «мировой дух» (т. е. обожествленное человеческое мышление) — от склонности того или иного лица никак не зависит. Поэтому-то из среды людей, ум которых был воспитан гегелевской логикой, и выходили не только консерваторы, но и ультрареволюционеры, остававшиеся до конца тем не менее законченными идеалистами в понимании существа диалектики. Достаточно назвать хотя бы одного Михаила Бакунина. Так что вовсе не достаточно переместить акценты с «примирения» на «борьбу», чтобы преобразовать гегелевскую диалектику в материалистическую. Такое перемещение «акцентов» оставляет диалектику стопроцентно гегелевской, так как обожествление «борьбы за уничтожение» ничуть не лучше и не разумнее, нежели обожествление «примирения» и «опосредования».

«Революция» и «непримиримая борьба», если их превращают в идола, в нового бога, в новый «абсолют», тоже не сулят людям ничего хорошего. Мышление «новых левых» и их теоретиков (в том числе и превращенного ими в божка Мао Цзэдуна) показывает это обстоятельство с очевидностью. Идеализм всегда и был, и остается обожествлением, а обожествление (чего бы то ни было и кого бы то ни было) и есть суть идеализма.

И идеалистическое искажение диалектики (т. е. гегелевский вариант диалектики) и есть не что иное, как «обожествление» реального человеческого мышления, развившегося до уровня науки, или, что то же самое, самомнение научного мышления, возомнившего себя творцом, всемогущим (ибо непогрешимым) Демиургом, созидателем всей человеческой цивилизации, вождем и учителем людей на пути их исторического развития.

Эта иллюзия, свойственная вовсе не только Гегелю и очень естественная для любого профессионала умственного (научно-теоретического) труда, как раз и обусловила собой все другие, даже чисто формальные искажения реальной диалектики в системе Гегеля, т. е. именно ее идеалистические искажения. Потому-то действительно конструктивное критическое преодоление гегелевской формы диалектики и могло исторически произойти только вместе с решительным преодолением идеализма в понимании истории человечества, только вместе с решительным переходом на рельсы материалистического ее понимания.

Материалистическая диалектика и материалистическое понимание [132] истории — это не два разных учения, не две разные теории (в таком случае их можно было бы и создать, и излагать независимо одну от другой, а справедливость одной не обязательно предполагало бы верность другой), а лишь два неразрывно связанных между собой аспекта одного и того же учения, понимания одного и того же предмета.

Вот этого-то решающего обстоятельства никогда и не улавливали в теории Маркса — Энгельса те ревизионисты, которые, начиная с Э. Бернштейна, хотели сохранить «материалистическое понимание истории», но старались «очистить» его от всех следов «гегелевской диалектики», и прежде всего, разумеется, от «противоречия» — от категории, которая, по их представлению, принципиально не поддается материалистической интерпретации и противопоказана «научному мышлению».

Насчет того, что «научному мышлению» показано, а что противопоказано, теоретики этого сорта всегда составляли себе представление по позитивистским и неопозитивистским руководствам; а все эти «руководства» всегда принимали и принимают за аксиому, не подлежащую ни сомнению, ни даже спокойному обсуждению, ту старинную догму, согласно которой идеалом научного мышления всегда была и остается «непротиворечивость», а «противоречие» есть всегда и везде лишь симптом и показатель