[4], либо бодрячески-лихой[5] пессимизм, в свете коего «отчуждение» начинает рисоваться неизбежной судьбой рода человеческого, человеческой цивилизации.
А ежели перспектива нагнетания «отчуждения» — это абсолютная необходимость, диктуемая «индустриально-техническими условиями века», а не известными отношениями собственности, то всякий «гомо сапиенс» должен покориться ей, и не только покориться, а и сознательно поставить свой разум на службу объективной необходимости, нравится ему это или не нравится… Тут хочешь не хочешь, а все равно будешь вынужден собственными руками закручивать винт тисков, в которые сам же и зажат. Все, что тут можно сделать, так это тщетно пытаться смягчить все нарастающее механическое давление на твое тело и на твою душу с помощью мяконьких подушечек христианского милосердия и морального самоусовершенствования. Или же оглушать свое сознание героином или водкой, чтобы не слышать хруста собственных костей, не осознавать этого ужаса самоистязания, этого «самоотчуждения»…
Во всяком случае, ни одна другая теория, кроме марксистско-ленинской, выхода из этой трагической ситуации для человечества указать не смогла, не может и даже не старается.
Не случайно поэтому, что старания идеологов антикоммунизма направлены ныне уже не на поиски какого-нибудь другого выхода из ада «отчуждения», а на доказательство той пессимистической идеи, что такого выхода вообще не существует и что коммунисты поэтому предлагают лишь мнимое спасение, а на самом деле (независимо от своих фантазий на этот счет) увлекают людей в пропасть «отчуждения» еще более кошмарного и уж окончательно непоправимого.
Лейтмотив антикоммунизма ныне таков: угораздило тебя уродиться в век универсального «отчуждения», так сиди и не чирикай, не то будет еще хуже, ибо всякими шевелениями это «отчуждение» можно только усугубить. И пуще всего не слушай марксистов, которые говорят тебе, что «отчуждение» неразрывно связано с эволюцией частной собственности; ничего-де подобного — «отчуждение» коренится в самых интимных глубинах человеческой природы и психики, а потому ликвидация «частной собственности» только отнимает у человека последнее убеждение, куда он может еще пока прятаться от кошмара абсолютного «отчуждения», — от кошмара абсолютного одиночества, абсолютной покинутости и абсолютного рабства в плену у великих и бездушных социальных машин и аппаратов технической эры, от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей…
Книга Адама Шаффа не внесла, к сожалению, ничего нового в понимание пресловутого «отчуждения» и его судеб. Зато многие — и очень важные — вещи оказались в ней бесповоротно запутанными.
Разумеется, мы вовсе не хотим сказать, что в книге этой царит сплошь одна путаница. Есть в ней и глубоко верные наблюдения, и выводы из наблюдений. Например: [198]
«В качестве психологической реакции на ограниченное и догматизированное развитие марксизма в сталинистскую эпоху, в известных кругах интеллигенции — и это явление имеет интернациональный характер — возникло убеждение, что быть новатором в социалистическом движении — значит превзойти марксизм, — не в том смысле, чтобы его развить, а в том, чтобы от него отказаться. На самом же деле все обстоит по-иному: подлинным новатором в социалистическом движении можно быть только в рамках и на почве марксизма. Кто этого не понимает, тот идет навстречу своей интеллектуальной катастрофе и притом наносит ущерб тому самому делу, к которому он субъективно привязан» (с. 334).
Этими словами кончается книга. Справедливые слова. [199]
Противоречия мнимые и реальные
Полемическая заметка Ильенкова в «Литературной газете» (1969)
Доктор П. Медавар отмечает две болезни в современной духовной культуре — «поэтизм» и «сциентизм» (от латинского «scientia» — наука). «Поэтизм», по его определению, — это поэтическо-беллетристический стиль мышления, оборачивающийся «цветением речи», или, говоря грубее, выспренней болтовней.
«Сциентизм», о котором профессор Медавар говорит меньше, — принципиально обесчеловеченная «научность», наука, сознательно противопоставившая себя всем «поэтическо-беллетристическим» (а на самом деле — всем гуманистическим) идеалам и ценностям. Это та самая «научность», следуя духу которой один известный «сциентист» радостно воскликнул в час трагедии Хиросимы: «Какой великолепный физический эксперимент!»
Каждая из этих двух болезней — односторонне гипертрофированная, переродившаяся способность здорового человеческого интеллекта. И доктор Медавар прав, когда расценивает «поэтизм» и «сциентизм» как одинаково мертвые продукты разложения «нормального» научного и поэтического мышления.
Но тогда перед ним сразу же встает коварный вопрос об этом самом «нормальном» статусе науки и искусства. А вслед за этим — не менее коварный вопрос о причинах, в силу которых кое-где происходит вырождение науки в «сциентизм», а поэзии — в «поэтизм». И этот аспект его размышлений не может не вызвать живейшего интереса и… некоторых возражений.
Доктор Медавар совершенно справедливо выражает неудовлетворенность тем представлением о научном познании, которое вот уже столетия проповедуется так называемым «индуктивизмом» — односторонне-эмпирической теорией познания, особенно прочно укоренившейся на английской почве. Согласно этому представлению, наука начинается с восприятия единичных фактов, после чего исследователь отыскивает в этих фактах нечто общее, выделяет «существенное общее», фиксирует его термином (понятием) и наконец строит из таких терминов логически непротиворечивую систему — теорию, науку.
Развитие реальной науки наглядно продемонстрировало, что это представление — всего-навсего наивный миф, что дело обстоит далеко не столь просто, а классическая философия давно развеяла иллюзии «индуктивизма», показав, какую активную роль в самом «созерцании» фактов, а тем более в процессе их отбора и обработки играет воображение. Истина «схватывается» вначале как образ некоторого конкретного целого. В рамках этого образа аналитический рассудок расщепляет целое на отдельные части, чтобы потом снова связать их в единстве понятий, в теории. Поэтический образ (искусство) — это идея, оформленная силой воображения, а понятие (наука) — та же идея, развернутая деятельностью мышления.
Все эти мотивы сквозят уже у Канта и Фихте, а Шеллинг и особенно Гегель превращают их в целостную концепцию развития знания. Конечно же такая концепция с ее напряжённой диалектикой гораздо ближе к истине, чем детские мифы английского «индуктивизма».
Как видим, такое понимание вовсе не представляет собой «современного открытия», которое к тому же «никому не принадлежит». Оговаривать это приходится не только ради восстановления приоритета автора. Гораздо важнее, что названное открытие уже во второй четверти прошлого же столетия было подвергнуто весьма основательной критической переработке, а в состав современной научной философии входит с очень серьезными коррективами, о которых почему-то не упоминает доктор Медавар.
Прежде всего коррективы касаются понимания идей как исходного творческого стимула. Неверно, что наука «начинается с образной идеи». Если самому ученому идея и представляется исходным пунктом его работы, то с более широкой точки зрения (а к такой точке зрения и обязывает научная философия) правомерен вопрос: «А сами идеи откуда? Что такое идеи?»
Просто сказать, что это плоды «творческой способности», «энергии творчества», «конструкции воображения» и т. д. (а большего доктор Медавар нам о них не сообщает), как раз и означает отделаться от самой трудной проблемы поэтическим оборотом речи. А нам нужен точный ответ.
Такой ответ научная философия дала. И дала именно в ходе критики обрисованного выше (гегелевского) «открытия». Маркс и Энгельс объяснили возникновение самих идей, т. е. тех планов и «предначертаний», в русле которых всегда развивается научное исследование, рождаются отдельные образы и отдельные понятия, конкретизирующие эти идеи.
В виде идей всегда выражают себя реальные потребности, созревшие внутри социального организма. Это потребности не индивида, а целых групп, масс таких индивидов. Они-то и «выказывают себя» в человеческом сознании (в том числе в сознании ученых) в виде идей. Тех самых идей, которые сами ученые нередко склонны принимать за исходный пункт всего процесса познания, за продукты «свободной игры ума».
Однако марксизм идет еще глубже в поисках корней и истоков движения познания. Потребность как прообраз идеи всегда выступает в виде напряженного противоречия. Противоречия между людьми, между классами людей, между способами их деятельности, между методами изменения природы, между формами технологии и т. д. и т. п. А в конце концов — и между взглядами, теориями, понятиями. Зажатый в тиски противоречия, ум человека ищет выхода. Идея — это и есть «придуманный», «увиденный» (т. е. найденный пока лишь в сознании) возможный выход за пределы сложившейся противоречивой ситуации — за рамки существующего положения вещей и выражающих его понятий. Это есть диалектика как логика и теория познания.
Если пренебречь диалектикой, останется только голая «методология», пекущаяся исключительно о формальной правильности теоретических конструкций и совершенно безразличная к «побуждениям и целям» работы ученых, т. е. к составу и содержанию тех идей, которые ими (хотят они того или нет) руководят, управляя как слепыми орудиями. Такая «методология» как раз и представляет теорию познания современного «сциентизма», т. е. «духа научности», умерщвленного в «формалине» абстракций и формул, принципиально равнодушного к реальным потребностям и страданиям живых людей, равно как и к социальному смыслу своих собственных свершений. И тогда, действительно, «сциентистски» кастрированная наука становится врагом — конкурентом всякой поэзии, которая сливается в ее глазах с «антинаучным краснобайством» по поводу утопических «желаний, целей и стремлений» человечества. Поэзия для «сциентизма» сливается с «поэтизмом», и исчезает какая-либо возможность различить одно от другого…