– Что Вы думаете об установленной Хайдеггером связи между техническим прогрессом и «забвением бытия»?
– Что касается вопроса «забвения бытия», моя позиция, очевидна, совершенно отличается от хайдеггеровской. У Хайдеггера есть идея потерянного начала, без которой, я считаю, вполне можно обойтись. В техническом развитии ничто не говорит о потерянном начале. Да и чем могло бы быть такое утраченное начало? Греческий мир, то есть мир рабства, жестоких войн, слепой резни? Это типично немецкая выдумка! Я не согласен со всем этим. И все же Хайдеггер был великим мыслителем, пусть даже, с другой стороны, он оставался мелкобуржуазным нацистом. У него было понимание того, что техническое развитие науки может принести облегчение, создать альтернативу только в том случае, если будет задействовано нечто относящееся к регистру мысли – он не мог бы сказать «Идеи», поскольку терпеть не мог это слово, восходящее к платонизму. Хайдеггер понял, что кризис заключался в кризисе мысли. К сожалению, он не понял, что мысль – ничто, если она не выстроена, не упорядочена возможностью освободительной политики, охватывающей все человечество. Он не понял это, потому что был старым реакционером! Но это не лишает значения определенное число его исследований – темпоральности, феноменологии тревоги, современности (хотя по этому вопросу он, несомненно, упускает существенные моменты), фигур отчуждения, истории философии, поэзии…
В конечном счете, я противостою Хайдеггеру в том, что он соглашается вписаться в битву между традицией и товаром. В этой битве он оказывается – пусть даже весьма сложным и изощренным способом – на стороне традиции. Но здесь как раз не нужно занимать ни ту сторону, ни другую, в этом вся трудность. Вся проблема – не принимать навязанный нам выбор – «традиция или модерн», «традиция или товар». Нужно создать ситуацию, которая уклоняется от этой альтернативы. Даже если все в мире полностью подчинено этой альтернативе, не следует позволять этому противопоставлению структурировать себя. Кризис освободительной политики, кризис Идеи как раз и заключается в том, что становишься заложником этой оппозиции и начинаешь думать, что выбора нет: либо апология современного демократического мира, либо закрепощение традицией и идентичностью.
– В Вашей работе главные ориентиры – это математика и логика, а не физика или биология. Много обсуждается вопрос о месте в Ваших работах физики и биологии. Некоторые чувствуют, что их там просто нет.
– Возражение, утверждающее, что физика или биология не присутствуют в моей философии, недостаточно проработано. Во-первых, я полностью признаю физику как процедуру истины. В том, что касается биологии, я не так уверен, поскольку все, что в ней есть научного, исходит из химии. В остальном в биологических исследованиях, как и в медицине, царит разнузданный эмпиризм. Там очень мало теоретических положений. По-моему, биология не сделала никаких серьезных шагов после Дарвина. Дарвин же разрабатывает то, что я называю мыслью: речь идет не о философии или науке в собственном смысле, а о мощном рациональном диспозитиве, который создал возможный горизонт науки, не вступив, по сути, в саму эту науку. Это весьма характерно для XX века, в котором было три великих мысли: Маркс для истории, Дарвин – для естественной истории и Фрейд – для бессознательного. Это ученые, чьей способностью к обновлению, сотрясению основ, к предсказанию и нарушению табу я безмерно восхищаюсь. Но кто сегодня решится всерьез утверждать, что наука истории действительно существует? Существует диспозитив мысли, которые позволяет устранять ложные дискурсы. Дарвинизм позволяет устранить креационизм, но он еще не создал теоретической науки становления биологических форм. За пределами дарвинизма, который занимается историей биологических форм, биология определяется химией. И химией пока еще достаточно слепой. В ней просто экспериментально выявляются крайне локальные причины и следствия. Нет возможности сказать, что такое жизнь. Это понятие остается совершенно неопределенным.
Но физика – это наука, в этом нет никакого сомнения. Но при этом я считаю, что абсолютным критерием научности является математизация. Герменевтическая часть увеличивается тогда, когда уменьшается математическая. И в физике математизация достигла поразительного уровня. В квантовой физике математика – это не просто язык, это само содержание. Без уравнений Вы тут просто ничего не поймете. К тому же, все попытки наполнить той или иной интуицией квантовую физику приводят к довольно жалким умственным построениям, к неорелигиозным позициям совершенно обскурантистского толка…
– Да, можно вспомнить о концепциях телепатии, ссылающихся на квантовую физику. Но, по правде говоря, встречаются также и мистические концепции теории множеств.
– Конечно, математизированный мистицизм существует с самого начала математики. Так, по-видимому, пифагореизм был мистикой числа. Но вернусь все же к Вашему вопросу о физике. Я бы понял, если бы меня упрекнули в отсутствии в моей философии физики, если бы было определено философское место этого упрека. Нельзя же просто сказать, что там нет физики. Там много чего нет! Я, например, не создал общей эстетики. Можно мне также сказать, что я очень мало говорю об архитектуре, хотя и обсуждаю немного Бразилию, а также о современной живописи, об инсталляциях, и т. д. Физики у меня нет, согласен. Но каков философский протокол вопроса? В какой области понятий, которые я развиваю или выстраиваю, вмешательство физики принесло бы к существенным модификациям или же действительно новым вопросам?
Совершенно необходимо отметить то, что физика, в противоположность математике, занимается теорией частных миров. Физика говорит о мирах, известных нам, в том числе известных благодаря нашим органам чувств, мирах, в которых мы находим протоколы эмпирической верификации. И при этом физика работает так, что остается совместимой с общей онтологией. Вот, впрочем, почему она математизирована, ведь математика – это онтология. Вполне естественно поэтому, что определение частных феноменов в частном мире включает в себя и бытие как таковое и его математизируемые множественности. То есть я никогда не встречал собеседника, который сказал бы мне: «В этом пункте предлагаемой Вами философии, в вопросе бытия или явления, достижения физики, классической или современной, имеют решающее слово».
Отмечу, наконец, что философское применение физики оставалось на протяжении всей истории не продуктивным, а ограничительным. Оно всегда предполагало введение ограничительной и критической концепции познания. Эта тенденция начинается с Канта. От Канта вплоть до Поппера определение условий познания физикой оказывается настолько жестким и строгим, что приводит к созданию отдельного места для религии и любого современного идеализма, выступающего в роли дополнения. Кант ведь сказал примерно так: «В вопросах истин нравственности и религии я должен был заменить познание верой». Это нельзя назвать философским прогрессом! Дело в том, что если идти от физики, ньютоновской в случае Канта или эйнштейновской в случае Поппера, будешь идти от трансцендентальных законов определенного мира, принимая при этом частные свойства этого мира за ограничения познания вообще.
– Я хотел бы попробовать представить Вам возражение, опираясь на пример. Ваза, падающая на пол, может разбиться множеством разных способов, если ограничиваться математикой. Это огромное множество возможностей. Но на деле, физически, она разобьется в этот момент именно так, а не иначе. Вот действительность, вот реальное… Не все математическое является физическим. Разве не это нужно продумать?
– Понимаю. Но что значит «действительность» в рамках общей теории, предлагаемой мной? «Действительное» – это просто то, что значимо с точки зрения определенного трансцендентального особого мира. Я утверждаю, что физика – это региональная теория явления. Ничем не доказано то, что она является общей теорией! Поскольку для нее необходимо иметь физические корреляты, она располагается в трансцендентальном определенного мира и, соответственно, в особом математико-логическом множестве, который можно проверить на опыте. Конечно, это наука! Я это не отрицаю. Но это наука, философское значение неизбежно оказывается ограниченным, поскольку ее масштаб, определенный конкретным миром, всегда заранее задан. С этой точки зрения, верно то, что философия не является теорией действительности. Такой теорией всегда является именно наука.
То есть Вы правы: физика ставит вопрос о действительности. Но для меня этот вопрос решается тем, что действительность – это всегда локализация, а локализация – это, в конечном счете, трансцендентальное. Что такое физика, по сути? Это развитие в реальности, если так можно сказать, трансцендентального того материального мира, в котором мы пребываем. Физика, таким образом, колеблется между сверхлокальной детерминацией – крайне специфических феноменов микрофизики, – и детерминацией в более широком масштабе, то есть астрофизикой. В настоящий момент единственный способ постичь микрофизику – это математика, а астрофизика, несмотря на ее весьма важные математизированные разделы, в каком-то смысле остается равноценной теории эволюции Дарвина. Это мысль, в которой заметную роль играют предположение и герменевтика. Например, нам совершенно не известно, чем представляют собой две трети материи в нашей Вселенной. В настоящее время, чтобы хоть немного продвинуться вперед, требуются гигантские машины. Все это говорит о том, что, если математизация указывает на определенную степень универсальности физики, демонстрирующую то, что физика «касается» онтологии, огромные эмпирические требования показывают, что физика никоим образом не может претендовать на философскую роль, сравнимую с ролью математики!
– Вот как раз по поводу гигантских машин вроде большого адронного коллайдера, который вскоре будет запущен в CERN в Женеве. Тысячи физиков примутся искать бозон Хиггса, гравитон и другие базовые частицы. Эти машины называли «философскими инструментами». Можно ли сказать, что физика приступает к проблемам греческой онтологии? Становится ли она онтологией?