тентованным кровопийцей. Были книги, в которых его изобличали в том, что спал со своей служанкой! В общем, контрреволюционная пропаганда делает свое дело. И главное для нее – окончательно дискредитировать революционные эпизоды и имена собственные, связанные с ними. Но все же даже такой умеренный и «республиканский» деятель, как Клемансо, который применял силу, чтобы прекратить рабочие забастовки, в конце концов, признал, что Революция для него – единое целое, что невозможно сказать, не признав в итоге правоту отъявленных контрреволюционеров, что Дантон был хорошим, а Робеспьер – плохим. Коммунистический опыт – это тоже единое целое. Это не значит, что все в нем было замечательно, речь о том, что надо просто принять эту эпоху. Не принимать ее – значит соглашаться с пропагандой противника.
– Хорошо, примем эту эпоху, прошлое. Но все же, какое у коммунизма будущее?
– Мы стоим перед альтернативой: либо следует отказаться от самой категории коммунизма, либо мы перейдем к третьему этапу. Выбор очевиден – он предполагает переработку, трансформацию категории коммунизма, отношений между политическими процессами и этой категорией. Я сам выбираю второй вариант, то есть третий этап коммунизма. Я не понимаю, как можно сказать, что следует отказаться от коммунистической Идеи, и не погрузиться при этом целиком и полностью в консенсус. У этого консенсуса есть имя – «демократия». Можно попытаться что-то делать с ней, противопоставлять «истинную демократию» «ложной». Но я считаю, что это слабая позиция. Нужно снова сказать, что мы живем в период, открытый Французской революцией, и что есть два этапа коммунистической Идеи, этап XIX века, иллюстрируемый Марксом, и этап коммунистических партий. Можно подвести баланс двух этих этапов. И это должно сделать не враги, а мы сами. Но мы знаем, что нужно идти дальше. Во всяком случае, намного эффективнее и продуктивнее оставаться верным слову «коммунизм», если мы хотим подготовиться к политическим событиям, которые не преминут произойти. Ведь некоторые слова были коррумпированы их встраиванием в консенсус. Единственный соперник слова «коммунизм» – это, по сути, слово «демократия». Демократия? Однажды, несомненно, это слово будет спасено. Но мы спасем его, двигаясь от коммунизма к демократии, а не наоборот.
Возврат к конкретной ситуации: Саркози, Израиль, Европа
– Вы разоблачаете «варварство» Саркози. То есть, говоря по существу, не бывает маоистского варварства, но есть саркозистское. Этот тезис, если Вы его действительно разделяете, может многих шокировать.
– С Саркози дело совсем в другом, и критерии, которые следует применять к нему, – те, что он сам намерен провозглашать. В данном случае мы находимся внутри консенсуса вокруг капитализма и парламентской демократии. Это общество, которое считает себя, по существу, мирным и этичным, единственным возможным образцом справедливости и общественной морали. Но я полагаю, что Саркози ни в коей мере не является образцом по его собственным нормам. Если бы он представлялся в качестве великого революционера, намеревающегося потрясти мир, низвергнуть старые феодальные классы и создать социалистическую экономику, я не стал бы применять к нему эти критерии.
Не существует общей этики, что я как раз и показываю в книге с этим названием – «Этика»[1]. Нет возвышающейся над всеми, божественной этики, которая бы напоминала десять заповедей Бога. Существуют разные этики процесса. Существуют ситуации и существуют истины. Нормы и принципы, во имя которых мы вступаем в действие, внутренни по отношению к этим ситуациям. Сравнивать Саркози и Мао, словно бы между ними было общее, универсальное этическое пространство, которое не делает скидок на ситуацию, – не менее странно, чем сравнивать карпа и кролика. Я не собираюсь этим заниматься.
Я беру Саркози в его буквальном значении – как президента, избранного в парламентском режиме. Я спрашиваю себя: «Что он нам готовит?», «Что он от меня хочет?». Если бы Мао призвал меня стать солдатом революции, я бы подумал… Но отвечать на призыв Саркози я не хочу. И, вне всякого сомнения, существует саркозистское варварство. В данный момент оно заключается не в расстреле людей. Однако оно предполагает очень плохое отношение ко многим, оно развивает невыносимые формы презрения. Я знаю по своему собственному опыту, как относятся сегодня к молодежи из простого народа. Я знаю, как относятся к рабочим африканского происхождения. Мне хорошо известна эта реальность, о которой говорят мало, всегда наполовину и невпопад. И я знаю, как Саркози говорит об интеллектуалах, знании, искусствах, а также психически больных, правонарушителях или «извращенцах». Все это в том мире, который существует сейчас, – варварство, и не будем возвращаться к этому слову.
– В Буэнос-Айресе на одной лекции Вы заявили, что являетесь сторонником объединения Франции и Германии. Вы что же – изобретаете новый жанр политической философии – политическую фантастику?
– Это мое контрпредложение относительно государственного строительства, нацеленное против современной европейской конструкции. Последняя увязла в песке из-за желания кое-как собрать некую систему, единственным принципом объединения которой будут, на самом деле, законы современного капитализма. Брюссель – это орган исполнительной власти, подчиненный нуждам капитализма. Политического противовеса недостаточно. Учитывая историю Европы, я не виду другого противовеса, кроме попытки создать европейскую державу, сравнимую со сверхдержавами, которые вырисовываются на горизонте – Китаем, новой Россией, которая, в конце концов, выйдет из своего современного маразма, или Бразилией. Европа будет пребывать в полном бессилии, пока будет оставаться конгломератом средних стран, единственный общий интерес которых – это развитие глобального капитализма. Необходимо политическое изобретение!
По историческим, философским и духовным причинам наиболее реалистическая возможность и при этом наиболее интересная – создать единое государственное пространство Франции и Германии. Их контраст всегда был центральной составляющей Европы. Немецкие прогрессисты всегда смотрели на Францию. Французы, интересующиеся эстетическими или философскими глубинами, всегда глядели на Германию. Слияние, то есть создание единого пространства власти, было бы поэтому весьма продуктивным. Изменился бы весь мировой расклад. Франция + Германия – это была бы великая держава.
Я признаю, что это провокационная идея. Некоторые даже скажут, что сумасбродная. Но у этой идеи длинная история, в том числе в буржуазной политике. Де Голль, который плевал на всю остальную Европу, считал Аденауэра своим партнером. Примерно то же самое было с Миттераном и Колем. Даже Саркози и Ангела Меркель попытались объединить усилия, чтобы справиться с кризисом. Также Ширак вместе со Шредером отказались вводить войска в Ирак. Все это вместе составляет историю привилегированного партнерства.
Вот почему идея покончить одним махом с Францией и Германией – достаточно интересна. Обе страны истощены. Франция была великой имперской державой, но сегодня она занимает второстепенное место. А Германия – страна, которая никогда не знала, что она такое, а потому пыталась – ввязавшись в авантюры, оказавшиеся в итоге самоубийственными, – найти свою идентичность. Так что можно было бы избавить Германию от этого вопроса об идентичности, и в то же самое время Франция избавилась бы от надменности, которая ей более не к лицу. Эта Германо-Франция или Франко-Германия стала бы совершенно новой фигурой в мире.
– После публикации Вашей книги «Значения слова ‘еврей’»[2] разразилась полемика, спровоцированная некоторыми представителями журналистики и университета. Вы, Ален Бадью, если верить им, – «антисемит».
– Эта книга была сборником текстов, написанных мной на протяжении последних двадцати лет. Это не была для меня какая-то новая позиция. И моя цель состояла в том, чтобы говорить не столько об арабо-израильском конфликте, сколько об идеологической роли, приписанной этой вопросу и особенно Холокосту – или Шоа – в идеологических спорах, внутренних для самой Франции. Речь шла об исследовании точки зрения, которая перво-наперво требует сведения политики к морали, а затем и полной вестернизации политики, из чего извлекается дополнительный барыш – намертво закрепляется легитимность определенной зависимости от США. Все это сходилось к разоблачению того, что мы наблюдаем – полной инструментализации слова «еврей». Многие евреи соглашаются с этой инструментализацией. Но они ошибаются. Она ничего не дает ни им, ни кому бы то ни было еще.
То есть я хотел поставить вопрос: «Почему это имя стало означать, особенно у французских интеллектуалов и в частности у тех, кто пришел из ультралевого движения и даже из маоизма, возвращение того, что считали противоположностью всякой освободительной политики, а именно вопроса об идентичности?». Вот в чем проблема – возвращение вопроса об идентичности в поле политик, которые считались политиками освобождения. Но освободительная политика пытается преодолеть вопросы идентичности. И если реакционные политики, в частности фашистские, всегда обязательно построены на идентичности, мне все-таки казалось, что освободительные политики являются универсалистскими!
Возвращение к проблеме идентичности у людей, пришедших из лагеря революции, опиралось на слово «еврей», что и привело к исламофобии, катастрофические результаты которой мы наблюдаем сегодня. Вот негативное последствие этой защиты идентичности. Я видел, как даже близкие для меня люди стали поддерживать тематику не просто реактивную, но гротескную – тематику «войны цивилизаций». Некоторые заметные мыслители, обласканные вниманием медиа, разглагольствовали об идее еврейской или французской идентичности, противопоставляя ее идентичности арабской. Как будто бы в этом был главный на сегодня вопрос! Когда политика запутывается в идентичностях, она потеряна. В этом случае ждать можно только войн, гражданских войн и прочих ужасов.