[118]. В глазах появился ужас, смешанный с безысходным отчаяньем, и казалось, что Сумасшедший вот-вот упадёт замертво. Ильязд бросился к нему, встав на колени, взяв его руки в свои, успокаивая:
– Полноте, полноте, учитель, вспомните о чаше, если я должен погибнуть, и не пытайтесь вложить вашу мудрость в такой неустойчивый дом. Но я готов обещать вам всё что угодно, отказаться от всяких предприятий, если это вас обнадёжит. Что касается до русских, это даже не любопытство, это отвращение и стыд, так как на что-нибудь чистоплотное они не способны. А так как, кроме того, они ни на что не способны, то вообще из этого ничего не стоит. Я отрекаюсь, слышите, я больше не русский!
– Прекрасно сказано, – раздался за спиной Ильязда знакомый и громовой голос, Ильязд и Озилио обернулись оба и увидели стоявшего на пороге Синейшину. Но тогда как Ильязд только вскрикнул от удивления, Озилио попытался было приподняться, но потом как-то нелепо замахал руками и, повалившись на пол, начал биться в припадке. Синейшина бросился к нему, оставив раскрытой дверь, и принялся расстёгивать ему ворот.
Сегодня он ничуть не походил ни на Синейшину парохода, ни на того вчера на Лестнице. Борода была выбрита, оставлены только усы щёткой, одет он был в щеголеватый костюм турецкого офицера и, несмотря на такую перемену, оставался настолько самим собой, точно никогда и не бывал иным.
– Вы отрекаетесь и, однако, потом затеваете целую историю из-за русской эскадры, опять отрекаетесь и, однако, проводите целый вечер в обществе русских и в самых постыдных местах. Отрекаетесь ещё один раз и, однако, только и думаете о соотечественниках, поселившихся в ямах, и ради этого, ради их общества, о человеческая порода, отказываетесь от всех сокровищ Озилио, что ещё более замечательно, так как вы верите в их искренность. Оставьте его так, он отлежится и скоро придёт в себя, бедняга. И ради ваших же соотечественников, вы мучите этого несчастного, этого запоздалого пророка, истинного учителя, несчастье которого, что он родился в наш позитивный век, когда никто на него не обращает внимания, кроме беременных или бесплодных женщин. Родись он лет триста назад, вам бы не так легко было над ним проделывать опыты.
Ильязд попробовал протестовать.
– Бросьте, вы себе не отдаёте отчёта, что делаете. К этому несчастному вдруг подходит отлично одетый молодой человек, слушает внимательно его разговоры, делает вид, что берёт всерьёз, конечно, это его довело до припадка. Но к делу. Я вас с трудом нашёл, и хотя в Константинополе, по милости союзников, нет никаких почти полицейских, кроме английских пьяниц и французских мздоимцев, меня всё-таки быстро осведомили, куда вы делись. Вчера, убедившись, что вы были в театре, я, уходя, оборонил записку. Будьте любезны, верните её мне.
Ильязд посмотрел пристально на Синейшину и заметил, что хотя тот должен был снять бороду только сегодня, кожа у него была подозрительно загоревшей, чтобы это могло произойти за одну ночь.
– Я вас вчера видел с бородой. Это, по-видимому, не та, что была на пароходе.
– Что же из этого?
– Почему вы выдаёте себя за русского?
– Вы ошибаетесь, – расхохотался Синейшина. – Я себя за русского вовсе не выдаю. Я только пользуюсь своим сходством с русским.
– Чтобы?..
– Чтобы следить за вашими соотечественниками.
– Что вы офицер турецкой армии, я знал, но не знал, что вы служите в контрразведке.
– Это неподходящее слово, так как нет никакого шпионажа, я наблюдаю за вашими соотечественниками из полицейских соображений. Надеюсь, вы меня не упрекнёте, что я служу своему правительству?
– Ничуть. Я только немного удивился, встретив вас на Лестнице.
– Я шучу. Даже полиция тут ни при чём. Я просто отправился туда в таком виде, чтобы легче сбыть мой запас Передвижной Республики. Но моя записка с вами?
– Вот она, – Ильязд нагнулся и, подобрав записку, протянул её Синейшине.
– Вы всё-таки показали её Озилио? – осведомился Синейшина с гневом в голосе.
– Извините мне эту неделикатность, но я не был уверен, что это вы, и так как я в этих каракулях ничего не смыслю, то я показал её Сумасшедшему, для которого нет тайн.
– И что же он сказал?
– Он даже не пробовал читать. Но он сказал тотчас, что вы оборонили её нарочно, чтобы я её прочёл.
Синейшина пришёл в искреннее веселье.
– До чего у вас всех разгорячено воображение. Ведь эти каракули – просто-напросто абиссинские письмена, и это самое обыкновенное письмо, назначающее мне свидание, только я запамятовал где. Поэтому я вас и искал.
– Поверьте, знай я ваш адрес, я доставил бы её вам лично.
– Ах да, я до сих пор не отыскал вас и не пригласил к себе. Между тем я вам многим обязан. Знаете что, я живу неподалёку отсюда, сейчас же позади Селима, пойдёмте ко мне выпить чашку кофе. Кстати, мы можем поговорить вдали от этой мрачной обстановки.
Ильязд бросил последний взгляд на лежавшего в обмороке Озилио и вышел на улицу. Синейшина следовал за ним.
– Вы извините мне, что я вам преподаю уроки, – продолжал Синейшина, – но я у себя, а вы в чужом городе. Берегитесь воображения. Вам всюду кажутся чудеса, восточные тайны и прочая чепуха, о которой вы наслышались у себя дома и которой на деле нет. Грязный, несчастный город, испоганенный сперва союзниками и окончательно опозоренный русскими, до этого разорённый пожарами и идиотским режимом, вот и всё. Никаких тайн, никаких сказок, нищета, нищета и убожество. Посмотрите направо, налево. Или вы ничего не видите? Но вам нужна сказка, нужно что-то чудесное, вопреки всему, войне, истории, материализму, потому что ваше воображение требует жертв, и оно действительно их получит, во-первых, вас самого. Сегодня, когда спозаранку я принялся за ваши поиски, меня тотчас осведомили, что вы живёте на улочке Величества. Что вас толкнуло забраться в эту дыру, жить в этой чудовищной грязи, если не ваше воображение?
Он ронял слова сверху, почти с пренебрежением, но голос его звучал слишком искренне. Чего добивается этот, спрашивал себя Ильязд, чтобы я продолжал искать тайну или действительно перестал искать? Что за невероятные люди, они говорят: делайте, и надо угадать, значит ли это «делайте» (по правилу подчинения) или «не делайте» (по правилу бунта). Считают ли они вас за [не]покорного или за раба? И говорят то или иное, потому что принимают вас за того или другого?
Какая пустая трата времени! И какое затруднительное положение! Делать или не делать? Разве можно прийти к какому-нибудь выводу, пока не узнаешь, чего добиваются эти господа? Но когда, каким образом?
Хорошо ещё, что есть искренние Хаджи-Баба и Озилио. Но Озилио тоже просил его не делать.
Спутники миновали Селима и спустились к Розе Неувядаемой[119].
– Вот и мой дом, – заявил Синейшина, указав на самую обыкновенную постройку, втиснутую между двумя такими же.
Ни вход, ни гостиная не принесли Ильязду ничего нового. Правда, на стенах были развешаны старинные турецкие ковры из Кутахии, и только. Тишина, простота, покой обыкновенного турецкого дома, без всякой мишуры. Ничего показного, много благородства. Подали кофе.
– Озилио занимает вас, – переменил [тему] Синейшина, – это одна из достопримечательностей Стамбула. Но до чего он должен быть несчастен. Единоверцы его не признают, хахамбаши[120] отрицает за ним какое-нибудь значение, он беден, богатые избегают его помощи, одни только бедные женщины, без различия религий, обожают его. Вот вам ещё одно доказательство того, что со сказками кончено. Я убеждён, что он знает очень многое, безо всякой настоящей проверки, правда, так как происходит из рода Шабтая якобы или одного из его приверженцев. Он также, кажется, утверждает, что говорит на всех языках, на языках ангелов и зверей. Но кому это теперь нужно? Великое еврейское движение мессианизма и Каббалы[121], достигшее расцвета здесь, в Турции, в XVI и XVII веках, теперь окончательно идёт на убыль, и если Озилио не преследует официальная церковь, зато и адептов у него нет никаких. Берегись будить надежды в этом несчастном существе.
– Вы же сами сказали, что в Стамбуле встречаются достопримечательности, бен Озилио – одна из них, и я считаю его действительно примечательным, так как он вовсе не сумасшедший и далеко не несчастен. Но есть и другие. И вот, вместо того чтобы читать мне нотации, вы лучше бы показали мне ваше отечество.
Ильязд встал и, выйдя на середину комнаты, встал в позу нападающего.
– Послушайте, Изедин-бей, вы знаете, что я люблю Турцию, люблю ислам и люблю искренне.
– Знаю.
– Так вот, не оставляйте меня без помощи. Я могу вам пригодиться. Хотя [я] не такой писатель, которого читают и, может быть, никогда не буду писать вразумительно, но, может быть, и буду, но вам не мешает пренебрегать искренним другом, который может быть вам когда-нибудь хоть сколько-нибудь полезен. Я не скажу, что в Европе ненавидят Турцию как государство, вы, может быть, найдёте новых друзей вместо Германии[122], но ненавидят и долго будут ненавидеть ислам.
– Нас занимает теперь не ислам, а Турция, – отрезал Синейшина. – Мустафа Кемаль[123] произведёт первую реформу после победы – отделение церкви от государства. Вы опять весь воображение.
– Нет, всё-таки это личное ваше дело. Но ислам, вы должны думать об оправдании его. Не перебивайте меня, я не ошибаюсь, я на верном пути, помогите мне оправдать ислам там, где я не могу сделать один, и это вы отлично можете сделать, показав мне Константинополь. Начнём с Айя Софии.
Трудно себе представить, какое впечатление произвело это имя на Синейшину. Он хотел остаться спокойным, но не мог, лицо его налилось кровью, вены вздулись, точно он задыхался. Он приоткрыл рот, исказив его, и бросил на Ильязда взгляд, полный такой настоящей ненависти, что продолжать игру было незачем, всё было ясно. Ильязд так и остался стоять против Синейшины, вытянув шею и наблюдая, чем это кончится.