Философия — страница 23 из 53

8

О, Яблочко, не будь вас, наивного, слабого, ничтожного, ни в чём ничего не смыслящего и считающего себя всезнайкой, не способного ни к чему и уверенного, что перевернуть мир – плёвое дело, вас, одетого в невероятных размеров костюм, с брюками гармошкой, полами пиджака до колен и рукавами до самых ногтей, в крахмаленном воротнике, душащем вашу и без того тощую шею, в широкополой и чересчур большой шляпе, надвинутой на уши и до самых глаз, вас, с букетом детских воздушных шаров в одной руке и с чудовищным суком в другой, вас, катящегося и поющего песню о яблочке катящемся[140], вас шествующего, вас припрыгивающего, вас прихрамывающего, вас, размахивающего суком и размахивающего шарами, вас самодовольного, самоуверенного и всяческого сам, вас с лицом, невидимым из-под полей неуместной шляпы, но очевидным благодаря блестящим глазам, вас, хлюпающего по лужам и довольного не только собой, но и лужами, и шарами, и улицей, и Стамбулом, и вообще всем на свете, вас единственного, вас, которого никогда не было и которого больше не будет, вас, Яблочко, каким вас увидел Ильязд, увидел в то утро подымающимся по улочке Величества, – нечего было [бы] вспомнить во всём множестве русских, которые саранчой обрушились на Стамбул в 1920 году[141].

Среди мерзости, которую принесла с собой сия саранча, вы расцвели, как нарочно, цветком таким неожиданным и лилейным, как нарочно, чтобы показать, что мерзость – это ещё ничего не доказывает, а вот цветок – это доказывает весьма многое, как нарочно, чтобы отметить и удержать в памяти этот бесславный и никаких воспоминаний не достойный исход, вы, Яблочко, один перевесивший всех и всё, что Ильязд, глядя на вас, почувствовал, точно он был ослеплён видением, ошарашен, взметён, изумлён, точно пронизала его невесть каковая искра, духовная искра, что бросив свой чемодан, который укладывал, Ильязд бросился вон, чтобы вас задержать, остановить, овладеть вами, убедиться, что это не нарочно, а вправду, самая поражающая действительность.

Ильязд остановил Яблочко криками:

– Кто вы, откуда, куда вы идёте, сюда, сюда, здесь вы отдохнёте! – на что Яблочко ничего не ответил, а, только прекратив горланить, направился со всеми своими воздушными шарами в кофейню.

– Я Яблочко, – заявил он, усевшись.

Ильязд представился.

– Это очень хорошо, что я нашёл вас, Ильязд, впрочем, я должен был вас найти. Немыслимо, чтобы я вас не встретил.

– Почему это?

– Я поэт потому что.

Он размотал веревку и пустил шары прогуливаться по потолку. Стянул с головы шляпу, обнаружив тусклые патлы и маленькую мышиную мордочку.

– Хотите чаю?

– Хочу. Я устал. Сегодня первый раз осматриваю Стамбул. Замечательно. Я живу на острове Халки[142], и трудно выбираться сюда. Но вчера настрелял денег, необходимо же ознакомиться, и вот приехал первым долгом смотреть Софию, по дороге купил шаров, гостинцев в качестве.

– Почему первым долгом?

– Как же, она же наша, наше первое сокровище.

– Ваша, почему ваша?

Яблочков отхлебнул чаю, сощурил глазки и сказал:

– Что вы, истории, что ли, российской не знаете?

Ильязд удивился.

– И что вы в ней нашли такого? Старые сказки царя Ивана.

– Напрасно посмеиваетесь. Всё гораздо глубже, чем вам кажется.

– Ах, да!

– И не с Ивана только начинается, а ещё со Владимира, моего тёзки, равноапостольного[143].

– Что вы хотите сказать в конце концов?

– То же, что сказал вначале, что она наша, вот и всё. Понимаете, София – наша.

Он произнёс это с таким ослиным упорством, что было видно, что повторяет заученную фразу, чужую мысль.

– У кого вы взяли эту мысль?

– Ни у кого, мы её всасываем с молоком матери. Да вы что, не русский разве?

– Увы.

Турки по обыкновению не обращали на них никакого внимания. Яблочков налился чаю и попросил курить:

– Хороший здесь табак также.

– Но что мне до ваших убеждений, – заявил Ильязд после раздумия. – Они, конечно, прискорбны, но ничего, изменятся. Я вас слышал, с меня этого достаточно. А что вы говорите, это и неважно.

– Я то же самое думаю о вас.

– Пойдёмте ко мне наверх, я должен укладываться.

Ильязд пропустил Яблочкова вперёд, не спуская с него глаз. В этом невероятном существе было столько неизъяснимого очарования, что Ильязд с горечью подумал, что его новый друг не совсем соответствует его вкусам. Но что было делать? Надо было принимать судьбу какая она есть.

– Вы уезжаете отсюда? Жить в таком изумительном месте, у самой Софии, и вдруг переехать!

– Эта жизнь не для меня, Яблочков. Я устал в погоне за всеми этими духовными удовольствиями. Здесь очень грязно, тесно и утомительно. Мне нужна ванная (которой в Константинополе может и не достать) и светская жизнь. Я должен читать газеты, вращаться среди европейцев, вести пошлую европейскую жизнь. Я пошляк, знаете, Яблочков. Может быть, и не всецело, но эта сторона во мне очень сильна. Потому ли, что надо быть как все, что оригинальничание начинает приедаться, но это так. Я с этой своей пошлостью и не борюсь. Вот почему, сам хорошенько не зная почему, я вдруг решил уехать отсюда.

– Что же вы будете делать?

– Не знаю. Буду искать обыкновенную службу. Здесь, видите ли, я зарабатываю свой хлеб тем, что перевожу моим туркам латынь и занимаюсь вычислениями. Но это чудачество. Я хочу поступить куда-нибудь счетоводом или что-либо вроде этого. Так будет лучше.

– Я не понимаю ваших странностей, Ильязд. Если бы я был на вашем месте, я бы прожил тут всю жизнь не двигаясь. В Софии.

– Я рассуждал так же до вчерашнего дня. Но вчера я уже предвидел ваше появление. Вы – это моя другая, лучшая сторона. С тех пор как вы существуете самостоятельно, она мне больше не нужна. Потому я решил дать волю своей пошлости.

Яблочков принялся рассматривать лежащие на полу книги.

– Это кто писал?

– Я.

– Вы тоже поэт?

– Вполне возможно.

– Как это читается?

– Очень трудно. Надо учиться несколько лет, прежде чем научиться читать заумь[144].

– Дайте мне одну из ваших книг. Я займусь завтра же этим делом и потом скажу, что думаю.

– А это – это Тютчев.

Лицо Яблочкова сперва просияло, а потом запылало. Он вскочил, весь трясясь, протягивая руки, захлёбываясь от радости и изумления.

– Тютчев, Тютчев, отец нас всех, дайте, сюда дайте! И после этого вы будете мне говорить, что вы случайно здесь живёте, что вы не разделяете моего взгляда. А это что? Не блестящее ли доказательство? Может быть, это тоже случайно, да ещё такая читаная-перечитаная, засаленная книга?

Всего знаю, всего, всего, наизусть, спрашивайте, на какой странице что написано, отвечу немедленно. Страница двести девяносто пятая: «Как с Русью Польша помирится, – а помирятся ж эти две не в Петербурге, не в Москве, а в Киеве и в Цареграде»[145]. А что? Случайно, скажете, у вас это? А известно ли вам, что когда у кого находили литературу, так ссылали в Сибирь. В какую Сибирь сослать вас прикажете? А дальше, на следующей: «И своды древние Софии, в возобновлённой Византии, вновь осенят Христов алтарь. Пади пред ним, о царь России, – и встань как всеславянский царь». И падёт, вот увидите. А ещё дальше: «Вставай Христовой службы ради! Уж не пора ль, перекрестясь, ударить в колокол в Царьграде?» Пора, пора, – кричал он, захлебываясь, – приближается минуточка. А это: «Москва и град Петров, и Константин-град – вот царства Русского заветные страницы…» – он уронил книгу и бросился с кулаками на Ильязда. – Ну что, – кричал он, поднося эти хилые, бледные кулачки к его носу, – разоблачил я вас? Так себе, говорите, живёте, уехать собираетесь, как только меня завидели. Врёте, врёте, всё знаю, так как из ваших. Теперь молчать мне нечего. Можете быть покойны. Я сам из Неопалимой Купины[146]. Ха-ха-ха, а это что, – кричал он, снова бросаясь к книге, – стр[аница] 299: «Что ей завещано веками и верой всех её царей, венца и скиптра Византии вам не удастся нас лишить…» – и он подбросил книгу к потолку, которая, шарахнув воздушные шары, ударилась о своды и вернулась в облаках сажи и паутины.



Ильязд схватил Яблочкова за руки и усадил его на сундук:

– Не беснуйтесь и не вопите, вы напугаете Хаджи-Бабу. Вы заблуждаетесь, поверьте мне, я не ваш, я не с вами. Нет, не перебивайте, а слушайте. Тютчев у меня с собой потому только, что я ещё не окончил работы, работы филологической, которую начал в Грузии и которая называется «Дом на говне»[147].

– Что?

– Слушайте не перебивая, иначе этой табуреткой я вам раскрою голову. Поняли? Вы ещё слишком зелены, мой друг.

Люди пишут для того только, чтобы оставалось пространство между строк. Поняли это глупое изречение? Важно не то, что говорится, а что слышится, не смысл, не мысль, а нечто иное, далёкое, подкожное вспрыскивание. Посмейте сказать, что не поняли!

Мне наплевать на ваш Царьград со всеми бесплатными приложениями. Тютчев, может быть, и мой учитель, но только с другой стороны. Что он хотел сказать, мне неважно. Разве я придаю значение тому, что вы говорите, вашему умишку и мыслишкам вашим? Мне важно то, что я в вас слышу, в вас вижу, – невероятное. Всю жизнь проживёте, умрёте и сами не поймёте и ничто не поймёт, что вы величество, подлинное величество. А ваш Тютчев – говно, и я знаю это подлинно и вам докажу.

Если бы вы имели счастье проживать в Тифлисе и в мой ходили Университет[148], мне бы не пришлось тратить время, чтобы вбить это в вашу башку. А всё потому, что глухи, что слепы, что сами себя не слышите. Я тоже слеп и глух в жизни, но в слове, руки прочь, уши прочь, глаза прочь, поняли? В ваших изречениях вы только Софию нашли, а я слышу: «как срусью Польше примириться» – изумительная строчка. И «как» и «срусь», и Польша – «пл». А знаете вы, что такое «пл»? То же самое, что Святая Русь, куча, вот и всё