Философия — страница 30 из 53

Суваров был также убеждён в виновности Синейшины. Когда они покидали военную школу, он так и сказал Ильязду:

– Ваш великан начинает меня забавлять. Несомненно, это он накрутил эту историю. Но чего ради? Ради собственно удовольствия, странная личность. Вы были правы, он заслуживает внимания.

Ильязд по обыкновению только на третий день сообразил, что события, свидетелем коих ему довелось быть, не лишены значения. Только после того как в течение трёх дней он твердил, как попугай, всё одну и ту же фразу и ту же историю из разговоров полковника, ему показалось, что нельзя всё это оставить без последствий и следует всё выяснить, начиная с исчезновения Синейшины, разговоры которого про Айя Софию были настолько занимательны, что Ильязду хотелось дальнейшего раскрытия тайн. В этот вечер он сделал необходимые рисунки[184], проверил построения Синейшины, убедился, что так и есть, соотношения площадей действительно таковы и при построении квадрата, равного пяти, направление храма действительно должно соответствовать тому, что есть, убедился, что всё это не болтовня, как выкладки Озилио, соответствует действительному положению светил, и после этого решил действовать.

На следующий день, воспользовавшись воскресеньем, он поехал к Хаджи-Бабе. Тот встретил его жёсткими упрёками. Зачем, спрашивается, понадобилось Ильязду лезть в эту историю с богословским спором?

– И о том, что вы мой друг, – подумавши, – эфенди. Что за ваши промахи отвечаю и я. Я вам оказал доверие, вы тут жили, потом уехали. Превосходно. Ведите себя как вздумается там, в Пера, но зачем показываться здесь? Да ещё в такой подозрительной компании.

– Вы говорите о Мумтаз-бее?

– А о ком же? Эта птица никакого не заслуживает доверия, и кто знает, чего он добивается. Спросите кого-либо из духовных. Разве это его дело – защищать Айя Софию? Он не шейх и не имам. Если хотел что-нибудь объяснить вам, мог обойтись без шума. Нет, этот мирянин чего-то добивается, хотя даже не побывал в Мекке. Спросили бы раньше меня, чем вести знакомство.

– Я ехал с ним вместе из Батума.

– Ну и что же из этого? Думаете, дельный человек. А Сумасшедший, думаете, сам явился? Он у него на службе. Но это глупости, что русские явились без приглашения. Ведь они вместе связаны, тёмная история.

Попугай, подавший Ильязду кофе, Кадир-Усма, вошедший в кафе, Шериф и Шоколад не выразили никакого восторга при виде Ильязда. Последний почувствовал, что тут ему делать больше нечего.

– Эта история тебе здорово повредила, эфенди, – жаловался Баба. – Теперь русские тут больше не в моде, и после твоих заявлений перед нашествием все считают тебя за их вестового. Верь мне, не показывайся пока тут, будут неприятности. Мне тебя жалко, потому что люблю. Но что делать. Надо ждать. Может быть, всё и уляжется.

Ильязд покинул улицу Величества с болью в сердце. Внезапно он потерял то, чего не ценил вовсе, но что теперь, после того как было утеряно, стало неестественно дорогим. Он мог прожить ещё долгие месяцы на Пера и уехать прочь, даже не попрощавшись с Хаджи-Бабой и прочими, он знал отлично, что был способен на это. Но теперь, когда неожиданно обнаружилось, что сюда ему нет возврата, до чего необходимым, жизненно необходимым оказалось для него это общество. И по мере того как Ильязд удалялся, шагая вдоль площади, он всё более убеждался, что, действительно, существовать без Хаджи и Шоколада не может ни одного дня, и если они будут настаивать и окончательно откажутся принять вновь Ильязда в своё общество, то единственный исход – смерть. Нет, не может быть, Хаджи-Баба не откажется, он поймёт, Ильязд готов на всё: немедленно принять ислам, покинуть американцев и Пера, приняться за какую угодно работу, продаться в рабство, словом, готов на всё, но лишь бы вернуть столь неосторожно утерянное счастье.

В таком настроении Ильязд сел в трамвай и поехал в направлении Семибашенной крепости[185], чтобы обдумать, как ему быть.

Он миновал Голубиную мечеть, вспоминая о своём путешествии и о[б] Озилио. Но Озилио не вызвал в нём отклика. Поехал вдоль пустырей, разглядывая из окна небо и воздух, и вырезанные полукругами облака, минареты, развалины погорелых домов, кофейни, набитые народом, прохожих и пассажиров, с такими чувствами, как будто он приехал только сегодня. Как будто это его вина, что он умеет жить только волнообразно, подыматься и падать, отходить и приближаться, терять и находить, и как будто в жизни есть что-нибудь, кроме орла и решки. Теперь Стамбул казался ему обаятельным, и что из того, что ради этого Ильязду потребовалось прожить пару месяцев на Пера.

Счастливое существо, умеющее оправдать себя при всяких обстоятельствах. Говорил ли Ильязд себе когда-нибудь, что не прав. Нет, разумеется, нет. Не прав мог быть кто угодно, но только не он, плохим – что угодно, но только не то, что он делал сам, если он был совершенен и непогрешим, и эта удивительная способность совершенного оправдания, можно сказать, мания самооправдания (в которой, впрочем, не было ни мании величия, ни самовлюблённости), позволяла Ильязду успокаиваться после каких угодно разочарований и потрясений. Так и теперь, доехав до Семибашенной (крепости), он себя уже ни в чём не упрекал, он был прав, а виноваты Хаджи и прочие, и был убеждён, что сумеет доказать им, что они не правы и так далее. Словом, всё обстояло уже благополучно.

От Семи башен ему пришло наконец в голову пойти проведать Озилио. Посмотрим, что нагородит этот, после Хаджи надо проинтервьюировать Озилио и потом Синейшину, картина тогда будет полная.

Он вышел за город и направился вдоль стен. Морской ветер тут, не встречая пределов, шалил по оврагам, нагибая кипарисы и жимолость. Кладбищенские прямоугольники тянулись отсюда на север, не зная конца и пределов, охватывая кольцом умирающий город. Весна чувствовалась ещё сильнее, чем на берегах Босфора. Новая трава росла вдоль дороги и могил, и горицветы уже показывались там и сям. У ворот в захудалом кафе сидели дервиши. Немало их попадалось и по дороге. Ветер подымался к верховьям, возвращался обратно, вздувая пыль и набивая ею рты прохожих. Весна, весна, ещё раз весна. Всё одна и та же и, однако, неотразимая, пошлая, но обновляющая, надоедающая, но всякий раз желанная. Ильязд наслаждался и кофе, и наргиле, и сластями, и разговором – так, несколько слов: хорошая погода, только ветер, да, только ветер, будет снова дождь, может быть, хороший кофе, – и шёл дальше, следя за птицами в небе, за могилами пашей и нищих, за греками, толпами отправлявшимися в монастырь к золотым рыбкам[186], за парочками, разглядывавшими, опершись на решетку, могилу паши, на тюрбаны, фески и котелки. В конце концов, Хаджи-Баба – не один первый встречный Хаджи-Баба, первый встречный друг, первый встречный несёт весну, первый встречный несёт счастье, первый встречный несёт радость, первый встречный несёт солнце, несёт всё и не несёт ничего, любой дорогой, любой хорош, любой правилен, первый встречный.

Дорога подымается и виляет. Башни довольно-таки развалились. Всадники в чалмах проносятся вскачь. На лужайке несколько стариков сидят и курят у кривоногого вяза. Поверх стены видны минареты. Не всё ли равно, куда идти, что делать, о чём думать, чем увлекаться, чем жить, лишь бы идти, лишь бы дышать, думать, увлекаться и жить. Всё пройдёт, не оставляя воспоминаний, говорил Синейшина. Прав Синейшина. Разве может он после этого чему-нибудь придавать значение. Нет, будем переливать из пустого в порожнее; Синейшина, он переливает из пустого в порожнее, Озилио – из пустого в порожнее, Хаджи-Баба тоже, Ильязд тоже, один Суваров делает вид, что делает дело. Суваров верит в деньги. Дурак. И я вот не верю, говорит Ильязд.

Им снова овладевает состояние полнейшего самодовления. Он знает, что всё пройдёт, изменится, и сам он, Ильязд, изменится, перестанет быть на себя похожим, станет совсем другим человеком, и одно только общее останется между ними, Ильяздами всех возрастов, один мост – самодовление. Он вдруг становится на руки, а потом бросается в бегство. Бежать в гору трудно, но он всё-таки бежит, как привык бегать на спортивной дорожке, потом спускается на какую-то лужайку и начинает бегать вокруг дерева. Озилио, Синейшина, Суваров, Баба, вот мой ответ, бегите вокруг дерева. Я бегу вокруг дерева, ты бежишь вокруг дерева, он бежит, мы, вы, они бегут вокруг дерева, ха-ха-ха, вокруг дерева. Айя София, беженцы, кемалисты, Советы, вокруг дерева. Бежим вокруг дерева.

Всякое слово, приходящее ему на ум, он повторяет множество раз. Ильязд пьян. «Я пьян, ты пьян, он пьян», – говорит он. И потом: «Пьян, пьян». И с дурной замашкой начётчика цитирует Хайяма.

Ильязд не заметил, сколько он прошёл пути. Его внимание привлёк цыганский табор, расположившийся около одной из башен. Вероятно, это и есть Новый Сад. Он приблизился к новым встречным.

Цыгане ничуть не отличались от цыган, какими они бывают повсюду. Но на этот раз они показались Ильязду знакомыми. Как же, это тот же табор, что три года назад стоял под крепостью Четырёх Церквей.

– Это я, – кричит Ильязд, – человек-ящерица, помните Четыре Церкви?

Его узнали.

– Ящерица! – кричат, бросаются навстречу, здороваются, приглашают войти в грязнейшие палатки.

Ильязд не даёт возможности даже расспросить его. Ящерице нужна помощь. Кто здесь есть, знающий ямы у мечети Ахмета?

Старые почитатели ищут среди кузнецов такового. Находят немедленно.

Ильязд приступил к делу с такой поспешностью, что цыганам пришлось подумать, он-де не случайно наткнулся на них, а пришёл уверенный, нарочно, по делу, что несомненно застанет своих старых знакомых после трёх лет и тысячи километров.

Ильязду нужны сведения по поводу ям в окрестностях Айя Софии. Цыгане ему объяснили, что, действительно, ещё недавно эти развалины находились в их распоряжении, но с некоторого времени там появились русские, захватили несколько дыр, и цыгане предпочли избавиться от новых соседей и перекочевали поголовно в Новые Огороды. Однако если Ильязд хочет знать, как там себя русские ведут, то кузнецы готовы, хотя предприятие это не из спокойных, дать провожатого, который знает все ходы и выходы и позволит разобраться.