Философия — страница 31 из 53

Ильязд отложил посещение Озилио и провёл остаток дня в обществе своего нового знакомого[187].

Они вошли в город и отмахали пешком расстояние до Софийской площади. Цыган был необычайно спокоен, точно задание, на него возложенное, было вроде обязанностей проводника, и только. Но Ильязд, несколько часов тому назад в который раз проклявший своих соотечественников, теперь уверял себя, что накануне необычайных открытий.

Так как до сумерек было далеко, то остаток дня пришлось провести в окрестностях площади, в кофейне, убивая в народоведческих разговорах время. Когда ночь подобралась, то есть нельзя было бы различить белой нитки от чёрной, мимо кофейни медленно проплыла высоченная личность бена Озилио. Ильязд выбежал на улицу. Старик удалялся с голубем на плече, освещаемый огнём проезжавших мимо трамваев, точно идя навстречу Арктуру[188].

Цыган вышел следом за Ильяздом.

– Достаточно стемнело.

– Идём.

Они спустились по Диван-Йолу[189] и пересекли пустырь. Озилио уже восседал на своём углу. Ильязд был убеждён, что тот его видел. И несомненно знал, что затевается. Но Озилио не пошевельнулся, и Ильязд продолжал дорогу. Перейдя пустырь, свернули налево, приблизившись к ограде, расположенной за министерством тюрьмы. Цыган указал на курган и яму:

– Сюда, – и полез первым.

Ходы, по которым Ильязд и цыган пробирались, не представляли ничего особенного. Это были короткие коридоры или чаще просто рвы, полузасыпанные землёй остатки коридоров, чей свод обвалился, но и тут приходилось ползти, пачкаясь в отбросах и мусоре, чтобы не выдать своего присутствия. Невдалеке слышны были за оградой шаги тюремного часового-турка, усердно топавшего ногами, чтобы разогнать призраки ночи, тогда как подальше, за площадью, какой-то негр-часовой французский изредка принимался тянуть песню, но немедленно замолкал и после долгого раздумия начинал то же самое. Ильязду казалось, что они достаточно нанюхались гнилых овощей и человечьего кала, и он то и дело дёргал цыгана за ногу, вопросительно, но тот не останавливался, поворачивал только голову и скалил светившиеся фосфорическим светом остатки зубов. Затем они снова углубились в какой-то ход и начали быстро спускаться. Оглядываясь, Ильязд видел, что это была прямая труба, заткнутая в конце звёздами. Цыган остановился, прислушался, привстал – можно было привстать, взял Ильязда за руку, помог ему слезть с двух ступеней, увлёк его направо, в совершенный мрак, опять остановился, раздумывая или прислушиваясь, нашёл ощупью на стене новый ход, который опять пришлось проползти в совершенном мраке, но чувствуя по воздуху, что находится в помещении достаточно обширном. Показав Ильязду, что надо ощупывать стену, цыган вдруг споткнулся обо что-то, о дерево, судя по звуку. Тогда он заставил Ильязда присесть, взял его за шуйцу[190] и положил на какой-то предмет. Ильязд пощупал – это было ружьё.

– Спички, – сказал Ильязд.

– Нельзя, и так узнаем.

И вот началось странное перемещение на ощупь, и незамедлительно определил Ильязд, что предмет, о который споткнулся Ильязд, – один из ящиков, и что ящиков этих много, расположенных в ряд, и что крышки некоторых забиты, но других – легко приподнимаются, и что каждый полон ружей или коробок, с патронами, вероятно.

– Гробы, – прошептал цыган.

– А вот почему у ящиков такая странная форма. Много таких?

– Много.

Но что-то заставило цыгана остановиться и схватить Ильязда за руку. Услышал ли он что-нибудь? Быть может. Тугоухий Ильязд ничего не слышал. Вдруг цыган стремительно повернул обратно, быстро передвигаясь, точно он видел в совершенной этой темноте, и увлекая за собой Ильязда. Через минуту они уже ползли по ходу.

– Пришёл, – доложил цыган, когда они порядочно отползли. Ильязд ничего не понял. Но ему показалось, что позади конец отверстия, по которому они ползли, осветился. Он остановил цыгана.

– Я хочу видеть, что происходит.

– Нельзя, нельзя, убьют.

Был ли это припадок храбрости или ненужного любопытства? Но Ильязду вдруг показалось, что там, в той подземной зале, наполненной гробами с оружием, должно происходить нечто необычайно важное, и, даже рискуя, он непременно должен знать, что именно, – ответ, кто знает до какой степени важный на столь важные вопросы. Он удержал цыгана за руку, повторяя:

– Должен видеть, обратно, – и повернувшись, он полез обратно, навстречу свету. Но цыган с силой вцепился Ильязду в ногу, потянув назад:

– Нельзя, есть другой ход, покажу.

– Не обманываешь?

– Нет, но я не иду.

Снова какие-то запутанные движения и новая труба, в конце которой такой же свет. Очевидно, верхний этаж. Теперь Ильязд продвигался первым, цыган, несмотря на угрозы, не отставал.

По мере того как они приближались, стали различимы голоса. Но на каком языке? Как будто по-русски, как будто нет. Однако новое отверстие было, видимо, много выше пола, так как, вполне приблизившись, Ильязд обнаружил, что людей не видно, надо высунуться, чтобы что-нибудь определить с точностью. Но когда он приблизился к краю и начал высовывать голову, почувствовал, как спутник схватил его за ступни и толкнул вперёд с такой силой, что Ильязд вылетел из дула, распростёр руки и полетел прочь.

Он ещё не пришёл как следует в себя, свалившись, как уже узнал препротивный голос и почувствовал, что кто-то трясет его за руки.

– Ильязд, наконец, я вас не дождался у входа, но кто это вас надоумил выбрать такой отвратительный путь? Вы не сломали себе шею?

Ильязд поднял голову, открыл глаза. Перед ним красовался, блистая золотом челюстей и очков, повелительный и, видимо, тут хозяин, не кто иной, как Суваров.

– Господа, – продолжал Суваров, отходя от Ильязда и открывая многолюдное сборище, – не придавайте значения этому событию. Вот Ильязд, наш ценнейший сотрудник, истинный философ, участие которого в нашем деле столь важно. Дадим ему пять минут, чтобы оправился, и потом можете задавать ему какие угодно вопросы, – и, схватив Ильязда за руки, он резким движением приподнял его.

Остальные были русскими. При незначительном свете стоявшего на полу фонаря они были недостаточно различимы, и полумрак заставлял их толпиться, о чём-то переговариваясь. Но не успел Ильязд ещё осмотреться, как один из их выскочил вперёд с криком:

– Ильязд, в самом деле! – и бросился Ильязду на шею с таким жаром, что неоправившийся Ильязд снова повалился на землю и Суварову пришлось снова поднимать его. – Ильязд, вы с нами, какое счастье, – продолжал теребить неунывавший Яблочков.



– Из чердака, где вы живёте, можно проникнуть за ограду Софии? Отвечайте, – продолжал Суваров, видя, что Ильязд и не думает защищаться. Но так как тот отвечал «нет» тупо и глупо, то:

– Нет, я вижу, ваше падение отшибло вам сегодня ум, пойдёмте отсюда, на завтрашнем собрании вы объяснитесь лучше, – и он, взяв Ильязда под руку, направился в сторону залы, где оказалась дверь. Русские не двинулись. Один только Яблочков бросился вперёд и по-французски:

– Подождите, вы не думаете ли, что Ильязд должен принести присягу раньше, чем уйти, это обязательно.

Тогда Суваров, схватив Ильязда за кисть, приподнял руку, закричав:

– Повторяйте. Присягаю в верности Святой Софии[191] и под страхом смерти обязуюсь хранить тайну философов и им подчиняться.

Ильязд повторил, очарованный. Через минуту – никаких труб, просто повернули раза два – они были на воздухе. В молчании добрались до Малой Софии и за ней к площади, где Суваров усадил Ильязда в машину.

– Да, – сказал он, берясь за руль, – вы заслуживаете похвалы. Молодец, – но это тоном спокойным, словно без одобрения. – Вы остаётесь самим собой. Я был до такой степени уверен, что вы появитесь в ямах, что уже говорил о вашем пришествии. Но только способ вы выбрали немного нелепый, лучше бы спросили меня. Это цыгане?

– Да, старые знакомые.

– Я тотчас сообразил. Они раньше жили там, и это они вырыли все эти ходы. Но я у них купил в прошлом году развалины, и они выселились, уступив место русским. Какая честность. Дорогу-то вам показал, но потом предпочёл вас сбросить, чтобы не нарушать договора. И хорошо, что сбросил, а то, вероятно бы, задушил вас при выходе. Хорошо также, что я был на месте. А то философы вас немедленно отправили бы к чёрту. Ну теперь дело в шляпе. Ах, вот София, до завтра, – и, остановив машину, он выкинул Ильязда на мостовую и помчался вниз, гудя.

12[192]

Двери обжорки распахивались в одиннадцать. Но уже с десяти утомительный запах разогреваемых щей стелился по площади и окрестностям, и привлечённые им сбытчики денежных знаков покидали Лестницу и выстраивались в очередь от обжорки до самой башни и даже за башней в ожидании ежедневной тарелки и порции хлеба и щеголяя остатками военной выправки[193]. Но сколь строго ни соблюдалась очередь и ни охранялся сбытчиками задний ход, первые ворвавшиеся никогда не бывали первыми: за единственным долгим столом уже восседал Яблочков, полоща пальцы в пахучей жиже, вылавливал из тарелки волосы седовласой хозяйки и вкупе с хозяином разводил философию. И голодные сбытчики безо всякого одушевления принимались за щи и сырой хлеб, вяло шлёпали ложками, неохотно жевали, словно их ожидала лучшая пища и допустимо было высказывать презрение к этой кухне. Зато с ожесточением и неистовством набрасывались они на философию, и без вмешательства следующих, ожидавших очереди, зачастую без кулачного боя немыслимо было заставить их уступить место другим алчущим и жаждущим правды.

Это были всё люди, пережившие войны, внешнюю и Гражданскую, наскитавшиеся между фронтами и чего только не навидавшиеся. Глаза каждого были сокровищницей событий совершенно исключительных, и о которых те, кто были вне театра этих событий, никогда не смогут себе составить, кроме самого приблизительного, понятия. Но если бы какой-либо любопытный, будь то газетчик или иностранец, или просто любящий развесить уши по поводу действенных событий, кто-либо, придающий значение жизненным фактам, по личным своим вкусам или следуя моде, фактам, событиям, мелочам, характерным для эпохи, кто-либо, для кого жизнь – сцепление материальных фактов, возникающих один на основании другого, или просто собиратель образчиков человеческого поведения, на что, мол, человек способен, во всех смыслах этого слова, – если бы такой вопрошающий появился тут, в обжорке, и вздумал спросить об этом одного из сбытчиков, то потерпел бы самое злое разочарование. В памяти этих людей события, которые они пережили, не оставили решительно никаких воспоминаний. Быть может, порывшись, каждый из них и мог бы вытащить что-нибудь. Но заставить кого-либо из этих русских рыться в своей памяти? Нечего об этом думать. Каждый из них мог вам найти какие вам угодно денежные знаки, мог питаться какой угодно гнилью, терпеть какие угодно лишения. Но тратить умственные усилия на воспоминания о Гражданской или иной войне? Нечего об этом и думать. Весь остаток их сил, их способностей рассуждать, мыслить, говорить уходил на философию, и только на философию и ни на что другое.