Философия капитана Лебядкина — страница 4 из 6

III

Николай Олейников, примыкавший к «Объединению реального искусства», обвиняется современниками в тех же «грехах», что и Николай Заболоцкий. По мнению Анны Ахматовой, этот иронический поэт «пишет, как капитан Лебядкин». Впрочем, литературовед Лидия Гинзбург подмечает, что «вкус Анны Андреевны имеет своим пределом Мандельштама, Пастернака. Обэриуты уже за пределом. Она думает, что Олейников — шутка, что вообще так шутят».

Действительно, предтечами Олейникова исследователи называют литераторов сатирической традиции (Иван Мятлев, Козьма Прутков, Аркадий Бухов, Саша Черный). Они обнаруживают в олейниковских стихах точки соприкосновения с «инфантильной» стилистикой Велимира Хлебникова, Александра Введенского и Даниила Хармса. Находят в них интонационные перепевы поэзии Николая Заболоцкого. Устанавливают определенные аллюзии на произведения Гете, Державина, Маяковского. Вместе с тем, пытаются доказать, что «Олейников и Достоевский не связаны влиянием, а лишь отражают особенности любительского сочинительства, его особую, только воспроизведенную Достоевским, поэтику» (Софья Полякова).

Нередко повод к такому критическому толкованию дает и сам Николай Олейников, который то именует себя «внуком Козьмы Пруткова», то иронизирует: «не может быть, чтобы я был поэтом в самом деле. Я редко пишу. А все хорошие писатели графоманы. Вероятно — я математик». Действительно, современники подтверждают, что Николай Олейников серьезно занимался математическими исследованиями. Как сообщает сын поэта, он даже «готовил к печати результаты своих работ в области теории чисел», однако рукописи оказались утерянными, публикации не состоялись. Поэтому судить о глубине научных изысканий поэта позволяет только его творчество.

Философ Леонид Липавский свидетельствует в «Разговорах», что Олейникова интересовали числа, насекомые, «пифагорейство-лейбницейство», доморощенная философия, природа, математические действия, формы бесконечности и т. д. Это замечание отсылает нас, прежде всего, к философии представителей пифагорейской школы, которая рассматривает число как сущность всякой вещи («все есть число»). Однако космическая гармония пифагорейцев, основанная на числе, у Олейникова закономерно дополняется платоновским определением идеи (эйдоса). В философической поэме «Пучина страстей» (1937) поэт находит стройное сочетание между идеями, числами, символами и чувствами, создающими многообразный «чудесный мир»:

Вижу, вижу, как в идеи

Вещи все превращены.

Те — туманней, те — яснее,

Как феномены и сны.

Возникает мир чудесный

В человеческом мозгу.

Он течет водою пресной

Разгонять твою тоску.

То не ягоды не клюквы

Предо мною встали в ряд –

Это символы и буквы

В виде желудей висят.

На кустах сидят сомненья

В виде галок и ворон.

В деревах — столпотворенье

Чисел, символов, имен.

В принципе, речь идет о классическом идеализме платоновского толка, который насыщен пифагорейскими вариациями единой сущности. По замечанию Гегеля, за таким переплетением «чисел и идей» скрывается определение «спекулятивного понятия», которое становится главным инструментом гносеологии. Среди ранних пифагорейцев известен Филолай, который рассматривал число не в онтологическом, а в гносеологическом смысле: «Все познаваемое, безусловно, имеет число». Космическая гармония Филолая покоится на предельных и беспредельных вещах, причем последние не могут быть познаны: «Если все вещи будут безграничны, то не будет вообще ничего познаваемого». Очевидно, этим объясняется олейниковское деление идей на «туманные» и «ясные», беспредельные и предельные.

Интерес к пифагорейской философии числа наблюдается у всех обэриутов. Особенно привлекает их внимание таинственное число ноль, неизвестное пифагорейцам. Как утверждал Даниил Хармс, «учение о бесконечном будет учение о ноле». К таинственному нулю обращается и Николай Олейников. Однако его нулевая теория обретает не столько гносеологический, сколько экзистенциальный, глубоко гуманистический смысл. Еще в пифагореизме осуществляется попытка определения числа человека. Так, ученик Филолая Еврит, развивая теорию фигурных чисел, устанавливал это число в 250. Между тем, современное профанное сознание приравнивает его к единице. Именно эту единицу и обезличивает, раздавливает Владимир Маяковский, когда провозглашает в поэме «Владимир Ильич Ленин» (1924): «Единица — вздор, единица — ноль». Под ничтожной «единицей», равной нулю, Маяковский подразумевает среднестатистического человека, не способного в одиночку поднять «простое пятивершковое бревно». Его поэтико-политический пафос направлен на воспевание несокрушимой «муравьиной» мощи миллионов. Олейников в такой патетической трактовке усматривает унижение конкретного человека, его бесчеловечное «обнуление». Для поэта существенен, прежде всего, живой человек, который в силу жизненных обстоятельств превращен в замученный «нолик», подобный выжатому лимону.

Приятен вид тетради клетчатой:

В ней нуль могучий помещен,

А рядом нолик искалеченный

Стоит, как маленький лимон.

О вы, нули мои и нолики,

Я вас любил, я вас люблю!

Скорей лечитесь, меланхолики,

Прикосновением к нулю!

(«О нулях»).

Это прикосновение ноликов к абстрактному «могучему» нулю означает прикосновение к бесконечному, беспредельному, следовательно, придает их нулевому существованию иной, возвышенный смысл. К тому же поэт никак не отделяет себя от прочих ноликов, высказывая предсмертное пожелание:

Когда умру, то не кладите,

Не покупайте мне венок,

А лучше нолик положите

На мой печальный бугорок.

Нулевая теория Олейникова обретает высокий гуманистический смысл потому, что сочетает в понятии нуля неземное, бесконечное и земное, конечное начало. Здесь нулевая теория непосредственно сопрягается с антропоинсектической идеей, изложенной Достоевским в философии капитана Лебядкина. Ведь числа и насекомые стоят у поэта в одном ряду.

Антропоинсектическая идея находит в творчестве Николая Олейникова дальнейшее развитие. По образцу «таракана Лебядкина», поэт дает насекомым имена (муха Мария в поэме «Пучина страстей», блоха мадам Петрова в шутливом «Послании Генриху Левину»). Эти поименованные насекомые изначально существуют в мире, где господствуют законы социального дарвинизма, поэтому их трагическая гибель предопределена.

Страшно жить на этом свете,

В нем отсутствует уют, –

Ветер воет на рассвете,

Волки зайчика грызут…

Лев рычит во мраке ночи,

Кошка стонет на трубе.

Жук-буржуй и жук-рабочий

Гибнут в классовой борьбе.

(«Послание Генриху Левину»).

Печальная участь ожидает и безымянного таракана — героя самой знаменитой пьесы Олейникова «Таракан» (1934).

Таракан сидит в стакане.

Ножку рыжую сосет.

Он попался. Он в капкане.

И теперь он казни ждет.

По замечанию литературоведа Софьи Поляковой, образ таракана построен здесь по методу Kinderschema, когда объекту изображения придаются черты невинного ребенка: «Это приближение к Kinderschema обусловлено тем, что муки безвинной жертвы эмоционально наиболее убедительны, если эта жертва — беззащитный младенец. Видимо, это, а не близость поэтики Олейникова к поэтике Лебядкина, заставило Олейникова вспомнить Достоевского и процитировать его в эпиграфе к “Таракану”».

Как представляется, Олейников совсем не случайно ссылается на Достоевского, поскольку является его последовательным продолжателем, исповедующим сходное отношение к теории социального дарвинизма. Сюжет «тараканьих» пьес Достоевского и Олейникова совпадает — обоих насекомых, оказавшихся в стакане, ждет схожая участь с той лишь разницей, что олейниковский таракан сначала подвергается смертельной вивисекции, а затем выбрасывается в окно, символизирующее то же небытие, что и лохань. У Достоевского палачом выступает благороднейший старик Никифор, у Олейникова инквизиторами становятся его подмастерья — ужасные вивисекторы, расчленяющие насекомое в научных целях. В обоих случаях подразумевается антигуманная сущность социальной реальности, толкуемой в дарвинистском духе.

Помимо прочего, в олейниковской пьесе о таракане содержится критика утопического антропоинсектизма, с веселой беспечностью трансплантирующего разум, но не душу. Отнюдь не приветствуя фаустианский эксперимент с «лучшей жертвой, которую видели звезды», Олейников сосредотачивает внимание на страданиях таракана, подвергаемого хирургическим действам. Поэт осуждает бесчеловечную сущность вульгарного материализма, который лишает человека нетварного начала:

Таракан к стеклу прижался

И глядит, едва дыша…

Он бы смерти не боялся,

Если б знал, что есть душа.

Но наука доказала,

Что душа не существует,

Что печенка, кости, сало –

Вот что душу образует.

Против выводов науки

Невозможно устоять.

Таракан, сжимая руки,

Приготовился страдать.

Олейниковский таракан не ропщет перед неизбежной казнью, как не ропщет и лебядкинский таракан. Однако здесь погибает, образно говоря, не «поэт в душе», а безвестный «мученик науки», которому вообще отказано в душе. У олейниковского героя отнята последняя, спасительная надежда, а смысл жизни сведен к тому, чтобы стать неким подопытным существом для демиурга фаустианского толка. И перекличка со знаменитыми стихами Гете («Подожди немного, отдохнешь и ты!») отнюдь не случайно возникает в зооморфных аллегориях поэта.