Философия. Книга третья. Метафизика — страница 12 из 24

Упрямство и преданность

Если пограничные ситуации остаются скрыты от меня, когда я тупо продолжаю жить по привычке, то моя жизнь есть только существование. В слепую душу не входит трансценденция. Но если в пограничных ситуациях исчезает всякая иллюзия, то мы близки к возмущению, которое восстает против истока существования. Тогда вопрос в том, найду ли я дорогу обратно к преданности бытию.

1. Возмущение

— Перед лицом действительности существования возможен испытывающий и оценивающий ее вопрос: хорошо ли, что она есть, или было бы лучше, чтобы ее не было? Ход событий кажется произвольным, справедливость не господствует в мире, люди доброй и злой воли, благородные и подлецы живут плохо, или хорошо, без всякого разбора. В пограничных ситуациях перед нами открывается уничтожение всего.

Существование кажется беспочвенным. Ничто не существует; до тех пор, пока мы в силах что-то налгать самим себе, мы еще можем выносить это. Но если нам открывается, что ничто по-настоящему не существует, жизнь делается невыносимой: я не хочу существовать как ничтожество. Я отказываюсь избирать счастье как счастье, ведь оно есть только ничтожное мгновение в потоке, влекущем к погибели. Ненавидя свое собственное существование, я протестую против факта существования; я не хочу брать на себя эго существование, как мое, бунтую против основы, из которой я произошел. Я своевластно возвращаю то, что досталось мне на долю без моего согласия, в возможности самоубийства из упрямства.

2. Приостановление решения в воле к знанию

— Кто же я, способный осуществить на деле это свое упрямство? Я тот, кто обладал бы бытием в самом нежелании этого своего существования. Но в сознании этого нежелания есть свобода, которая может постичь свою опрометчивость: у границы радикального отречения она может, увлекая себя самое к раскрытию, возвратиться назад и вновь попытаться существовать. Тогда упрямство принимает вид изначальной воли к знанию, неумолимо исследующей и вопрошающей и каждый раз подвергающей проверке свои собственные ответы. Она уже не оценивает существование в его целом, но, действуя собственным своим существом, неустанно проходит из края в край существование, чтобы испытать его опытом. Я всеми средствами желаю достичь знания, я, как существование, есмь познающий. У меня остается возможность, или отвергнуть существование, или же вновь вступить в него с исконным согласием. После того как упрямство думало слишком скоро получить окончательный ответ, оно стало теперь само постоянным вопросом.

Эта позиция воли к знанию становится непременным условием человечности. Вопрошающий есть самобытие, являющееся себе самому как бы оторванным от целого. Его свобода есть возможность изучать и способность решиться на действие из собственного истока. Целое стало недоступно для него; он неспособен значимым образом мыслить с предметной отчетливостью даже и возможность этого целого. То, что предстоит мне как моя сущность в свободе моей воли к знанию и моей деятельности, я переживаю в то же время как отрывающееся в обособлении своеволие.

3. Наше человеческое бытие в воле к знанию уже есть упрямство

— Прометей навлек на себя вину, потому что принес брошенным людям, которых Зевс хотел окончательно погубить, сознание, знание, технику. То, что делает человека человеком в неограниченных возможностях развития — это его исток в бунте Прометея, который, и прикованный к скале, остается самим собою, сохраняет силу говорить проникновенным тоном обвинителя в безмерной боли своего бессилия, не уступающего, однако, и силе, до тех пор, пока в божестве не произойдет перемена, и пока он сам не будет готов предаться ему и примириться с ним.

Это миф об уходящей в незапамятную древность вине вочеловечения (unvordenkliche Schuld des Menschwerdens). Грехопадение сопоставимо с ним только в этом своем истоке. Знание, впервые по-настоящему делающее его человеком и дающее ему все возможности его деятельного будущего, исторгает Адама из рая. Бог Ветхого Завета тоже пугается при виде опасного возвышения Адама: «Адам стал как один из нас»15, и, изгоняя его, делает однажды совершившееся отныне уже необратимым, как продолжающее действовать. Невинность становящейся свободы есть одновременно исконная вина божества, действующего насилием.

Так человек восприемлется в божественный мир. Человек понял здесь в форме мифов присущее ему сознание свободы, которое есть единственная и неотъемлемая истина его возможной экзистенции, и все-таки не есть безусловная истина, но — непостижимым образом — делает его виновным. Ценность и величие человека — это самовластное упрямство. Обыкновенно почти всегда в религиях народов бессилие и страх перед превосходящей силой божества заставляет подчиниться человека, ищущего для себя благосостояния и спасения. Но в редких случаях героизм человека вступал для него самого в божественное бытие, как аллегория его существа. Лишь намек на это слышен в грехопадении; однако только греку удалось с полной решительностью благочестиво узнать и представить на основе действительности его богов то, чем фактически был он сам. В этом ему предстал образ человеческого достоинства, сделавшийся с тех пор мерой того, чего человек требовал от самого себя и на что он был способен. Грек допустил, правда, чтобы трансценденция, в образе Мойры16, переместилась еще далее его богов к некоторой новой границе, где он уже почти не соприкасался с нею; но непреходящими письменами отметил он упрямство и преданность человека.

Свободное самобытие человеческой экзистенции развивает в себе эту вину отрывающегося в обособлении своеволия, воли к знанию в ее безграничной возможности, как внебожественного и противобожественного. Но отрывающаяся воля сама по себе божественна. Она идет не случайным путем, но возвращается к изменяющему себя самое божеству. Ибо, если бы бытие и деяние человека против божества не могло быть само божественным, то деяние это было бы лишено основания и даже невозможно, — разве что, в каком-нибудь смысле, само божество и было бы тем, кто действует в этом действии или допускает его. Но только в мире мифологии представление находит для себя должную меру, в которой невозможное — деятельность, противящаяся воле божества, — может быть мыслимо в соответствии с принципом: nemo contra deum nisi deus ipse17.

4. Упрямствующая воля к истине взывает к божеству

— В знании мы познаем то, что, как действительность, невыносимо. Истина в таком случае не может быть тем, что, будь оно действительно, уничтожило бы все. Однако то, что я в безудержной воле к истине не могу не признавать действительности такой, какова она есть, увлекает меня вперед в неустанном вопрошании, коль скоро я ведь никогда окончательно не узнаю всей действительности. Неумолимая последовательность правдивости сама становится подлинным отношением к трансценденции.

Если, однако, именем некоторого божества утверждают как истину то, что не выдерживает испытания убедительной эмпирической действительностью и проницательным разумом, особенно же, если перед лицом несправедливости во всяком существовании положительно утверждают некоторую фактическую, хотя и потаенную справедливость, тогда воля к истине, как в книге Иова, ропщет против этого облика божества18; ибо страсть к истине знает, что она в своей свободе действует в согласии со своим богом19. Божество удваивается в диалектическом движении. Доверяя божеству, которому он вполне предается в своей воле к истине, Иов живет с достоверным сознанием того, что эта его преданность позволит ему добиться справедливости от божества, которому он упрямо противится.

5. Надлом в волении себя самого

— В воле истины к себе самой заключается некоторый надлом. Хотя своеволие сугубого существования остается чуждым пафосу в ничтожности инстинктивной природы, а если его избирают умышленно — зла, но надлом в самобытии, на который решается свобода, обусловливает в нем пафос самостоятельного подлинного бытия (Pathos des eigenständigen eigentlichen Seins). В этом надломе упрямство составляет исток экзистенции, как возможность ее безусловности. В нем, оставаясь смутно неясной для себя самого, растет напряжение, из которого, поскольку бытие было здесь принято всерьез, некогда можно будет уловить своим существом трансценденцию. Путь к трансценденции еще загражден. Упорство словно бы накапливает запас в самом себе. Оно вот-вот совершит скачок, в котором упразднит себя самое в трансценденции, но оно застывает в скачке. Я, как упрямство, есмь возможность.

Упрямство подобно сомкнутому кулаку, который уже не смеет разжаться, а ударить не может. Ибо, если бы он разжался прежде, чем историчность коммуникации станет положительностью экзистенции в существовании, это было бы предательством в экзистенциальном отношении, в котором сохраняет себя как упрямство то, чему предстоит обрести действительность в форме активного бытия и действия; возможность, заключенную в упрямстве, невозможно по-настоящему уничтожить, отказавшись от него, а можно упразднить ее только историчным осуществлением экзистенции в существовании. И все же, если бы этот кулак ударил, как если бы хотел задеть божество, то в этом упрямстве, в котором я из возможности становлюсь отрицательной действительностью, вслепую нанося удар в пустоту ничто, не было бы ничего, кроме отчаяния. Тогда вина ничего уже не сохраняющего упрямства изводит себя, говоря свое «нет», которое бывает тогда разрушительно в обманчиво замыкающемся в некое целое знании. «Нет» хранящего упрямства желает сказать «да», к которому оно себя готовит, узнавая сперва, что в нарастающем напряжении существования помрачается всякое бытие.

6. Преданность

— В решительности упрямства есть возможность обращения (In der Entschiedenheit des Trotzes ist Möglichkeit der Umkehr). Правда, ничто не может принудить к этому обращению; его необходимости нельзя постичь заранее. Но самобытие настаивает на воссоединении с тем, чему оно, как кажется, противостоит. Мысль, которой не в силах забыть самостоятельная свобода, мысль о том, что я не сотворил самого себя, а значит, мне непозволительно считать себя предельной реальностью, составляет беспокойство в упрямстве и угрозу для него.

Упрямство, которого невозможно уничтожить всеобщими основаниями как доводами, может быть упразднено только в своей основе. Только божество, позволяющее мне стать самим собою из моей собственной свободы, дает мне преодолеть свое упрямство этим моим самобытием; однако не при помощи некоего чудесного сверхчувственного акта, но только тем, что я привязываю себя в существовании к тому единому, которому всегда исторично остаюсь безусловно обязанным. Только с ним одним я становлюсь как самость, предаваясь ему вполне. Моя преданность совершается в мире, и никакой путь не ведет нас к трансценденции без этого опосредования миром.

Ибо трансценденция желает моей преданности в действительности существования. Если упрямство отказывало мне в счастье, ибо счастье бренно и сопряжено с иллюзиями, то в преданности заключается сознание: В свое время каждому должно исполниться то, чего он не вправе отвергнуть. Если в упрямстве мы отвергали несчастье, в нас рождалась ненависть ко всякому существованию, то преданность, опять-таки, требует: мне дано было пережить это, я должен это выдержать; я должен нести это бремя и желаю нести его, пока не погибну. Но так же, как в преданности мы узнаем не слепое счастье существования, но принятое нами силою преодоленного упрямства счастье, на котором еще лежит покров возможной и будущей беды, и которому поэтому свойственна глубина, вполне чуждая простому существованию; то и несчастье есть в ней не есть всего только жалкое страдание, но страдание столь же глубокое, как глубоко было преодоленное отныне упрямство, так что даже страданию еще может открыться блеск все-таки возможного в существовании счастья. Все, что есть, есть существование на своем месте, и со своего места я уклоняться не должен. Преданность есть готовность к жизни, какова бы она ни была, готовность принять ее на себя, что бы ни случилось.

7. Теодицея

— Преданность хотела бы обосновать себя. Знание, имеющее своим истоком упрямство воли к знанию и питающее собою это упрямство, должно теперь служить преданности, которая хотела бы сделать все понятным для себя из понятия о божестве. Теодицеи — это ответы на вопрос о бедствиях существования, о неизбежной вине, о злой воле; как Бог в своем всемогуществе мог сотворить мир таким, что допустил в нем эти беды и несправедливости, что в нем существует зло? Или в широком смысле слова: как можно постигнуть мыслью ценностно-отрицательное в существовании? Если компенсацией за бедствия в настоящем представляется счастье потомков (как например, в мессианских идеях иудеев, в социалистических утопиях), если, далее, эта компенсация воображаемо представляется в некоем потустороннем мире (например, как награждающий и наказывающий людей сверхчувственный суд), тогда этот вопрос о необходимости возмещения постоянно возникает со всей настоятельностью снова и снова. Этот вопрос имеет целью не удовлетворительный для стороннего наблюдателя взаимный зачет требований, но преданность благодаря возможному превосходству существования, которое индивид, получив ответ на вопрос, узнает в тени некоторого всеобщего.

Мысль Индии установила в учении о карме некий безличный мировой закон. В переселении душ, проходя которое, душа человека может принимать самые разные виды в иерархии живых существ; перерождение человека и его последующая судьба награждают то добро и искупляют зло, которое он совершил в прежней своей экзистенции. Во всем существовании властвует сплошной механизм этического воздаяния, хотя с прежним существованием нас не связывает никакое сознательное воспоминание. Каждый сам создал свою судьбу, и каждый создаст себе в будущем последующую судьбу. Смысл этической деятельности имеет своей целью получить возможно лучшее перерождение, а в конце концов — освободиться из колеса переселения душ, упразднив само перерождение.

Это учение, своим представлением о временном протяжении, ставит акцент на вечном значении каждого экзистенциального поступка. Оно с рациональной однозначностью высказывает смысл всякого бедствия жизни, как внятный шифр. Вопрос о теодицее утратил силу, поскольку нет одного всемогущего божества, а есть только закон существования и непостижимость желанного бытия небытия.

Заратустра, манихеи и гностики проповедовали дуализм: Бог не всемогущ, ему противостоит злая сила. Два начала борются друг с другом. Бедствия и злоба — следствие частичной победы темных сил, замутняющих чистое бытие божества света. Мир — арена борьбы, или же сам мир есть создание злого творца мира, который, восстав против доброго божества, совершил это кощунственное дело. Хотя победа добрых богов в конце концов и несомненна, однако мировой процесс исполнен страданий и бессмыслицы. В этом мировом процессе рассеянные носители света шаг за шагом освободятся от скрывающих их покровов и вернутся, вплоть до окончательного отделения добрых сил от злых. Разделение на добро и зло будет вновь признано в чистом и нечистом, в светлом и темном, во всех ценностных противоположностях.

Дуализм есть рассудочно-простое решение вопроса через удвоение в первоистоке существования. В своей фиксированности и недиалектической грубости он не позволяет продумывать существование как-либо далее при помощи этого начала, разве что в повторяемом вновь и вновь подразделении вещей посредством всех вообще только возможных оценок. Но благодаря своей простоте он становится в своем диалектическом развитии проникновенным шифром для борьбы, свойственной всякому существованию, как имеющему трансцендентные основания. Упрямство и преданность могут обратиться в ту или в другую сторону и пережить двусмысленность обеих сторон в обращениях своей возможности, как закон дня и страсть к ночи.

В учении о предопределении сокровенный Бог (deus absconditus) пребывает по ту сторону всех этических требований и совершенно непостижим для человека. Его воля столь же неизменна, как и неисследима. В ней все уже решено о судьбе каждого индивида на земле и в вечности. К этой воле невозможно прилагать мерки нашей земной справедливости, поскольку она бесконечно превосходит уровень подобного ограниченного смысла. Смысл бытия и действий отдельного человека на Земле состоит для него не в том, чтобы какой-нибудь собственной заслугой он мог изменить волю Бога о себе, а тем самым и свою судьбу, — однако в том, что он может усмотреть в них знаки своей избранности или конечной отверженности Богом.

Учение о предопределении есть в своем истоке фактическое утверждение неразрешимости проблемы теодицеи. Но затем оно сразу же становится чем-то большим, в силу заключенного в нем определенного знания и его рациональных формул аргументирующего и умозаключающего характера, делающих в обширной системе богословия из непостижения некоторое положительное постижение. Отмена решения во времени уничтожает саму возможность делать выбор: в формуле уже нет более свободы, свобода существует только в фактическом действовании в силу этой мысли.

Спекулятивные построения этих трех учений показывают, что на вопрос о теодицее, так же точно, как и на вопрос о бытии Божием, для разума не существует убедительного ответа. Пытаться сделать некую формулу всеобщезначимой — напрасный труд. Эти рациональные формы имели определяющее значение для жизни великих народов, а может быть, еще и для нас они еще могут быть на краткие мгновения формой выражения жизни, — в настоящем же нашем историчном положении мы пытаемся проникнуть далее в глубину при помощи знания о незнании. Экзистенциальная мощь людей, живших с верой в эти содержания, подает весть об их историчной истине, однако не доказывает истины этих учений для нас. Скорее, после того как эти учения потерпели неудачу, нам следует попытаться постичь непостижимость. Наше сознание, которое уже не принадлежит с бесспорной несомненностью некоторой историчной субстанции со свойственными ей содержаниями мифологической веры, уже не живет более так же уверенно в настоящем из неосознанной глубины некоторого целого, не знает границ для себя в постановке вопросов. Свободе, которая существует в нем как возможная экзистенция, сама же свобода со своей трансценденцией задает вопросы, чтобы в диалектическом упоении упрямства и преданности пережить в опыте рефлексии совершенную невозможность решения вопроса при помощи знания, тогда как в мифологической теодицее неосознанно веровали в его решение.

Если бы мы получили понятный ответ на вопрос, откуда происходят вина, борьба и все бедствия жизни, то пограничная ситуация была бы тем самым упразднена, и мы лишились бы исконного опыта возможности экзистенции. Именно то, что для отвлеченного знания не существует решения, служит основанием тому, что мы, исходя из наших ситуаций как пограничных ситуаций, должны избирать в коммуникации всегда историчное восхождение единичного человека. Неудача какой бы то ни было теодицеи становится призывом к активности нашей свободы, у которой остается возможность для упрямства и преданности.

Поэтому преданность отрекается от знания: в ней я доверяю основе бытия. Она истинна только в незнании, она есть снятость существования в бытии, хотя бы знать о ней было и невозможно. Там, где преданность желает оправдать себя в акте знания, она становится неправдивой. Но покорство как активное доверие, в незнании обращает свой взор к трансценденции.

Если выдающее себя в области отрицательного упрямство изучающим взглядом ищет пути, на котором убеждает себя в том, что Бога нет, а есть, положим, только слепой закон природы, только сумма конечных вещей, тогда оно, правда, говорит с презрением на основе своего знания: помоги себе сам, тогда и Бог поможет тебе. Но преданность отвечает на это, что она не знает; и что если, однако, божество дает, то дает оно, конечно, только тому, кто деятелен и сам; что ничто не достается нам в дар иначе как на пути, лежащем через свободу; что я, в самом деле, должен помочь себе сам, но что если я делаю это, то в своей преданности я вправе питать полное доверие. Это доверие, не основанное ни на каком знании, есть риск жизни.

Если бы преданность повела речь далее о гармонии целого, оправдывающей бедствия и зло, то потерялась бы среди иллюзий, которыми стала бы скрывать от взглядов то, из чего рождалось упрямство, перед лицом которого преданность только и может оставаться подлинной преданностью, не уклоняющейся ни от какого знания.

8. Напряжение во временном существовании вследствие сокровенности божества

— Если бы трансценденция божества заговорила с нами зримым образом, то нам осталось бы только повиноваться, исчезнув в ничто перед нею. Вопрос прекратился бы сам собою. Повергнувшись ниц перед вступившим в явление из своей сокровенности всемогуществом, я утратил бы свою свободу. Для меня невозможны были бы ни упрямство, ни преданность. Ибо они оба обращаются к сокровенному божеству в вопрошании, ответ на которое есть риск возможной экзистенции.

Мы еще находимся в пределах существования во времени. Пока божество остается в сокровенности, и не дает ответа, и оставляет все шифры двусмысленными, оно отбрасывает человека назад к его собственной свободе. Его судьба — напряжение, в силу которого он вынужден рисковать тем, в стремлении к чему он желает жить; ему остается в искании истины лишь одно — найти ее именно на этом пути. Божество желает не слепой преданности, но свободы, способной упорствовать и лишь из этого упорства достигать истинной преданности.

Поэтому напряжение не ослабевает. Преданность сохраняет свой исток в упрямстве: доверие не отменяет вопроса. Во временном существовании окончательное воссоединение невозможно; это было бы неистинной антиципацией. Экзистенция может только в историчном явлении найти для себя свою истину из этого неотменимого напряжения. Тогда она обретает свое доверие к бытию на пути, проходящем через доверие к себе, т. е. она находит преданность через упрямство. Но она ничуть не менее обретает тогда и доверие к себе на пути, проходящем через доверие к бытию, т. е. она через преданность находит свою упрямую самостоятельность.

Поскольку упрямство в своей отрицательности с самого же начала устремлено к Богу, отрицание Бога не становится безразличием, но есть здесь отрицательное выражение соотнесенности с трансценденцией. Упрямство — отвергает ли оно Бога или проклинает его, — само есть захваченность трансценденцией. Оно умеет быть глубже, чем не сомневающаяся вера. Ропот на Бога — это искание Бога (Hadem mit Gott ist ein Suchen Gottes). Всякое «нет» хотело бы сказать «да», но сказать истинно и честно. Всякая преданность, как истинная преданность, возможна только через преодоление упрямства.

9. Уничтожающее преувеличение в изоляции полюсов

— В мировом существовании преувеличение одного из полюсов напряжения создает, пусть и грандиозное, совершенство полноты, которое, однако же, невозможно для экзистенции, остающейся в потоке времени:

Экзистенция титанически утверждается на самой себе, чтобы, упрямствуя, собственной свободой осуществить в мире свой смысл против Бога или без Бога, как созданный ею самой смысл. Вопрос о том, стоит ли чего-то мир, или нет, более не имеет для нее значимого смысла. Дело только в том, что я сам чего-то стою, если создаю смысл: я есмь то, что есть, или же вовсе нет ничего.

Героизм преданности находит свою истину в самоуничтожении мученика. В воле к этому уничтожению заключается известное достоинство. Эта воля осуществляет безусловную преданность безразличной к миру жизни той истине трансценденции, которую она избрала актом такой воли.

Однако своевластный титан и преданный Богу святой покидают мировое существование, вступая в совершенство, делающее их коммуникативно-недоступными. Они становятся возможными предметами восхищения или ориентирования возможного.

10. Ничтожное уклонение в изоляции полюсов

— Если я изолируюсь на одном из полюсов напряжения, тем, что, отвергая возможности самобытия, пожелаю стать одним лишь существованием, то с необходимостью уклоняюсь и впадаю в ничтожество.

Тогда упрямство превращается в тот способ, каким я желаю своего существования, как своего собственного. Я желаю наслаждаться без каких-либо сомнений, до тех пор, пока живу. Я желаю власти в наслаждении разрушением и господством, из ненависти и из жажды мести к тому существованию, которое причиняет ущерб моей жизни. Этот бунт не есть уже более свобода упрямствующего самобытия, но произвол решительной субъективности. Упрямство может как бы увязнуть в неясных формах, вместо того чтобы оставаться в витании. Оно становится окончательным состоянием пустого нигилизма, вместо того, чтобы бороться за божество, как за чистый образ трансценденции. Оно становится подобным злорадству: тогда мы видим, каков мир. Мы предаемся пошлому, чтобы на своем собственном существовании показать божеству, каково вообще это существование. Это возмущение есть скрытая обида (Ressentiment). Оно остается лишенным глубины.

Преданность, когда переживает уклонение, становится пассивностью. Возможность роптать уничтожена, во временном явлении экзистенции нет уже больше силы. Экзистенция восприняла в порядок времени некую наличную гармонию, которая во времени, как существование, невозможна. Эта пассивность отреклась от своей свободы; она находит себя в благочестивом повиновении земным авторитетам.

11. Преданность без доверия, богооставленность, безбожие

— При утрате самобытия упрямство и преданность соединяются в сознании отверженности Богом, которое знает, что перед лицом трансценденции оно ничтожно. Это — отчаяние преданности, лишенной доверия. Человек в своем отношении к трансценденции чувствует не только трепет, но и безнадежность. Он чувствует, что навечно поражен и разбит, и нет ему помощи. Он весь есть только страх перед лицом всепоглощающего могущества. Преданность, которая ведь заключала еще в себе доверие, потеряна им в безраздельной зависимости. Напротив, утверждающее себя самобытие в ужасе видит перед собой жуткий образ враждебной ему и неодолимой трансценденции.

В богооставленности нет упрямства. В ней есть сознание отдаленности божества, как безверие, неспособное ни упрямствовать, ни предаваться. Оно — не бессознательное состояние, предшествующее пробуждению в пограничных ситуациях, оно есть, скорее, то сознательное состояние, которое знало упрямство и преданность, но утратило их. Если оно не есть безразличие, в котором я уже, собственно, ничего более не хочу, не могу радоваться и не умею страдать, потому что для меня нет более ничего всерьез ценного, — то оно — пустота, ожидающая, что трансценденция придет к ней. Богооставленность может усилиться и обратиться в сознание: Бог умер. Это уже не упрямство, но ужас (Entsetzen), который, как и упрямство, скрывает в себе возможность — тогда как только тупое, безразличное прозябание, ни о чем не спрашивающее и не отчаивающееся, растрачивает все возможности.

Упрямство прекращается там, где человек мог бы действительно и бесспорно существовать без Бога. Сообщают, что: «В Скандинавии при обращении ее в христианство встречали людей, которые ни во что не веровали, но полагались на свою силу». Если бы это известие могло быть справедливо в буквальном его смысле, оно содержало бы характеристику неосознанного существования, живущего без предвидения и рефлексии, одним лишь настоящим мгновением, не зная еще упрямства, ибо не зная пограничной ситуации, и однако — существования в дикой независимости, которое, более всякого другого таит в себе возможность упрямства, то есть страстного искания Бога.

12. В конце — вопрос

— Объективация некоторого знания, имеющая целью разрешить напряжение между упрямством и преданностью, стесняет экзистенции дыхание ее историчной свободы. Остается экзистенция во временном существовании.

Упрямство есть подлинно человеческая черта. Тот, кто с открытыми глазами видит факты и задает вопросы, найдет путь к тому, чтобы сказать «нет». Доверие преданности не может быть истинным в качестве непоколебимого предрассудка, в котором я уже обретаю покой, но только как приобретение перед лицом безнадежного ужаса действительного существования. Оно должно выдержать обращающий в камень взгляд Горгоны20.

Тому, кто не вступил действительно в сознание ужаса и не выдержал этого испытания, — доверие незнакомо. Навязать этого сознания нельзя никому. Оно приходит вместе с сознанием, что мы не имеем никакой заслуги. Это сознание не придает какой-либо более высокой ценности тому, кто его имеет. Оно остается сопряженным с заботой о нашем праве на него.

Кто не доверяется, тот или просто уклоняется, или же, как не доверяющий всерьез, стоит всего ближе к доверяющему, который есть он же сам, и переживает экзистенциальную общность своей судьбы с ним в существовании.

Если я словно бы вопрошаю трансценденцию, когда задаю миру вопросы о том, существует ли провидение, и каково оно, то, чем правдивее я бываю в этом вопрошании, тем растеряннее становлюсь:

Поскольку я не знаю, чему суждено продлиться и жить, а чему погибнуть, и поскольку для моего знания никогда то или другое не получает преимущества, и поскольку я знаю также в общем виде, что устойчивое не есть еще оттого лучшее, и что нередко то, что всего лишь устойчиво, есть даже наихудшее, то в исходе событий и в успехе своей деятельности я никогда не узнаю ответа божества. Гибель может означать осуждение, а может и посвящение свыше; победа может быть заданием — или проклятием.

Самомалейший намек на мнение, будто я мог бы ожидать, что божество направит ход вещей в определенном направлении, ибо только в таком, а не каком-то ином их движении есть смысл, — или, будто бы невозможно, чтобы эта благородная жизнь, эта добрая воля, это применение всех наилучших средств потерпели неудачу, — или, будто бы я чего-то заслуживаю, или не заслуживаю, и потому вправе ожидать или не имею оснований бояться, — все это ставит меня в положение, которое только сбивает с толку: или я пытаюсь пробиться к недоступному, чтобы взглянуть на то подлинное бытие, из которого возникает провидение; или же я хотел бы повлиять на провидение своими, сколь угодно справедливыми мыслями, и даже принудить его. В подобном мышлении есть утонченная магия, желающая, пусть не с помощью техники волшебства, однако посредством бытия и действий человека. направлять волю божества.

Существование заключает в себе не только экзистенцию и идею, но и весь огромный могущественный мир и то другое, вследствие чего возможная экзистенция может замереть внутренне или быть уничтожена внешне. Поскольку возможно решительно все, что было бы невозможно по мерке представлений о смысле, праве, благости, то напряжения между упрямством и преданностью остаются в прежней силе. Экзистенциальное поражение проявляется поэтому как в отчаянии из-за бессмысленности краха, так и в гордости и довольстве своей удачей. Но в удачливом и в неудачнике, в бессмысленности и в том, что имеет смысл, доверие к трансценденции может быть истинным, если только и то и другое остается в вопрошании.

Если я задаю вопрос, есть ли присутствие божества также в самодовольном, высокомерном, нетерпимом человеке, в тесноте, в слепоте, то я не решаюсь ответить «нет». Моего божества в них нет. Я знаю, что от меня требуется по мере сил бороться с ними, но не могу ожидать, что одержу над ними победу. Сокровенное божество, когда оно косвенно говорит со мною, никогда не говорит со мною вполне (Die verborgene Gottheit, wenn sie indirekt zu mir spricht spricht nie ganz zu mir). Оно выступает передо мною в том, что не есть для меня оно само. Оно допускает ему быть и утверждаться, — и, может быть, требует от меня видеть победу и пребывание того, против чего я боролся как против зла и злобы в мире.

Отпадение и подъем