ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Сущность шифров
Три языка
1. Непосредственный язык трансценденции (первый язык). - 2.Язык, универсализующийся в сообщении (второй язык). -
3. Спекулятивный язык (третий язык). - 4. Имманентность и трансценденция. — 5. Действительность в шифрах.
Многозначность шифров.
1. Символика вообще (выражение бытия и коммуникативное выражение). - 2. Толкование символов (произвольная многозначность). - 3. Символика и познание. — 4. Интерпретируемая символика и зримая символика. — 5. Толкование в круге. — 6. Произвольная многозначность и многозначность шифра.
Экзистенция как место чтения тайнописи
1. Чтение шифра посредством самобытия. — 2. Экзистенциальное созерцание. — 3. Вера в шифры.
Тайнопись и онтология
1. Онтология в великих философских учениях. — 2. Невозможность онтологии для нас. — 3. Чтение тайнописи в отличие от онтологии.
Ложное приближение трансценденции
ВТОРАЯ ЧАСТЬ. Мир шифров
Обзор
1. Универсальность шифров. — 2. Порядок мира шифров.
Природа
1. Природа как другое, как мой мир, как я сам. — 2. Бытие природы как шифра — 3. Чтение шифра при помощи натурфилософии. — 4. Обманчивость и скудость всеобщих формул для шифра природы. — 5. Экзистенциальная существенность шифра природы.
История
Сознание вообще
Человек
1. Шифр единства человека с его природой. — 2. Шифр единства человека со своим миром. — 3. Шифр «свобода».
Искусство как язык, возникающий из чтения тайнописи
1. Искусство как промежуточное царство. — 2. Метафизика и искусство. — 3. Подражание, идея, гений. — 4. Трансцендентное видение и имманентная трансценденция. — 5. Многообразие искусств.
ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ. Спекулятивное чтение тайнописи
Что трансценденция есть (доказательства бытия Божия)
То, что шифр есть (спекуляция становления)
Какой вид имеет присутствие чтения шифров (спекулятивное припоминание и предвидение)
1. Припоминание. — 2. Предвидение. — 3. Противоположность и единство припоминания и предвидения. — 4. Философско-историческая спекуляция.
Что говорит шифр целокупности существования (спекуляция бытия)
1. Позитивизм. — 2. Идеализм. — 3. Чтение шифров в философии экзистенции.
ЧЕТВЕРТАЯ ЧАСТЬ. Исчезновение существования и экзистенции как решающий шифр трансценденции (Бытие в крахе)
Многозначный смысл фактического краха
Крах и увековечение
Осуществление и неосуществление
Истолкование необходимости краха
1. Значимость и длительность должны быть хрупкими, если существует свобода. — 2. Поскольку свобода существует только через природу и против нее, она должна потерпеть крах как свобода или как существование. — 3. — Если конечное должно быть сосудом подлинного, оно должно сделаться фрагментарным. — 4. Спекулятивное чтение шифра: только на пути, ведущем через иллюзию существования, открывается в крахе бытие. — 5. То, что было включено в толкования.
Шифр бытия в крахе
1. Не поддающийся толкованию шифр. — 2. Последний шифр, как резонанс для всех шифров. — 3. Покой в действительности.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. СУЩНОСТЬ ШИФРОВ
Метафизическая предметность называется шифром, потому что она, взятая как она сама, не есть трансценденция, но есть язык трансценденции. Сознание вообще не понимает этого языка и даже вообще не слышит его; характер этого языка и тот способ, каким он обращается к понимающему, действительны для возможной экзистенции.
Три языка
Истинное содержание, как непосредственный язык трансценденции, присутствует как живая действительность только в абсолютном сознании экзистенции; индивид внемлет этому языку в мгновение историчной неповторимости.
Но сообщение этого языка проходит по пути обобщения, и только в обобщенном виде его впервые понимает даже тот, кто его изначально слышит. Этот второй язык наглядного сообщения от экзистенции к экзистенции отрывает от истока и превращает то. что казалось некоммуникабельным, в транслируемое содержание: рассказ, образ, фигуру, жест. То, что изначально было языком трансценденции, становится общим достоянием и, благодаря традиции этого второго языка, может вновь наполниться через обратное соотнесение с истоком. Если же, наконец, мысль обратится на этот сугубо наглядно-образный язык и проникнет через него к его истоку, то она постигнет в форме метафизической спекуляции то, что хотя и непознаваемо, но становится в мышлении третьим языком философского сообщения.
1. Непосредственный язык трансценденции (первый язык)
— О бытии нам предстоит узнавать в шифрах существования. Только действительность открывает нам трансценденцию. О ней мы не можем знать в общем виде; мы можем только исторично слышать ее в действительности. Опыт — это источник и эмпирического знания, и удостоверения о трансценденции.
Опыт, как «чувственное восприятие», есть обладание вещью как присущим пространственно-временным предметом. Как «переживание», он есть в существовании, осознающем себя самое. Как «познание», он есть методически развитое дедуктивно-индуктивное исследование в тех или иных его результатах; как таковое, он есть проба (Versuchen) того, что я могу сделать и что я могу предсказать. Как «мышление», опыт есть осуществление мыслей в их последовательности для моего сознания. Как «вчувствование», он есть ощущение целокупности некоторой присущей в настоящем действительности в ее отдельных ситуациях, критерием чего служит возможность выразить в нем то, что будет решающим для других и для меня самого. Только на основе всех этих видов опыта происходит становление метафизического опыта. В этом опыте я стою у края бездны; я переживаю безутешную неполноту, если мой опыт остается только опытом существования; в нем есть наполняющее присутствие, если этот опыт становится прозрачным, а тем самым, становится — шифром.
Этот метафизический опыт — это чтение первого языка. Чтение это — не понимание и не обнаружение лежащего в основании, но действительное личное присутствие; не рациональное удостоверение, но превосходящая его прозрачность бытия в существовании, начинающаяся в самой примитивной непосредственности экзистенции и в высшем опосредовании мышлением все-таки никогда не бывающая одним лишь мышлением, но становящаяся, сквозь него, некоторой новой непосредственностью.
Метафизический опыт лишен какой бы то ни было проверяемости, которая могла бы сделать его значимым для каждого человека опытом. Он превращается в иллюзию, если я полагаю, будто могу по произвольному усмотрению вызывать и иметь его в сознании вообще, если я трактую его как знание, — но то же происходит, если я легкомысленно трактую его как чисто субъективное чувство. В нем некий иной способ бытия, чем тот, что присущ чисто положительному существованию. В нем совершается перевод бытия из чистого существования в вечность, недостижимую ни для какого знания.
Если в актах опыта о вещах мира, актах переживания и мышления отрицательную границу составляло незнание, то теперь незнание исполняется содержания в возвращении к присущей в настоящем чувственной действительности, но не как содержание существования, а как шифр. Если я ищу бытие трансценденции, то всякого опыта, какой только возможен для меня, я желаю поэтому как живого опыта, который должен осуществить я сам, чтобы в этом опыте дать раскрыться трансценденции. Любознательность, жаждущая видеть все, что зримо, сделать все, что возможно, хотя и остается еще экзистенциально слепой, но именно она служит мотивом для того, чтобы найти путь к бытию. Наше вступление в мир ведет нас, через многообразие всего доступного знанию и за его пределы, к избранию задачи осуществления, как обязывания ответственностью. Это вступление никогда нельзя исчерпывающе обосновать какой-нибудь конечной целью, которую мы могли бы указать для него; к нему побуждает нас глубинный импульс — получить собственный опыт о подлинном бытии (zur Selbsterfahrung eigentlichen Seins zu kommen): в избрании ли, или в воздержании и самоограничении. Я хочу столкнуться с действительностью, упраздняя возможность. Исполненный возможностями, я приступаю к действительности, сам становясь при этом единичным и ограниченным, потому что хочу прийти туда, где уже нет более никакой возможности, а есть решительно действительное, которое и есть только потому, что оно есть бытие как таковое (das Sein schlechthin). Само это бытие никогда не может встретиться мне во временном существовании. Но чтение его шифра становится для меня смыслом всякого другого дела и опыта.
Чтобы читать первый язык, требуется опыт. Не абстрактная мысль, но только шифр в историчной особенности его присутствия открывает бытие. Не метафизическая гипотеза, в которой я умозаключаю и рассчитываю, чем может быть бытие, показывает мне это бытие, но живое присутствие шифра, за который я не могу проникнуть мыслью, потому что в нем самом светится бытие (Nicht eine metaphysische Hypothese, in der ich erschließe und errechne, was das Sein sein könne, zeigt es mir, sondern die Leibhaftigkeit der Chiffre, über die ich nicht hinausdenke, weil in ihr das Sein leuchtet). Ho смысл того, что такое опыт, неоднозначен. Сама априорная мысль становится опытом. Требование опыта направлено только против пустых мыслей, но не против опыта бытия в шифре фактически осуществляющегося субстанциального мышления.
Опыт трансценденции тускнеет тем более, чем более всеобщим он становится; и напротив, он тем решительнее, чем в большей степени он взбирается на вершину того, что может исполниться только здесь и теперь. Например, опыт о природе становится чтением тайнописи там, где в нем нарастает отчетливость совершенно индивидуального: там, где я получаю самое конкретное знание о малейшей действительности в настоящем целокупности известного мира.
2. Язык, универсализующийся в сообщении (второй язык)
— В отзвуке языка трансценденции, который можно расслышать только в непосредственности мгновенного присутствия, создаются языки, как образы и мысли, предназначенные для сообщения нами услышанного. Рядом с языком бытия встает язык человека.
Объективировавшиеся облики языка метафизического содержания имеют три наглядные формы. Они выступают как «особо оформленный миф», как «откровение потустороннего», как «мифическая действительность».
а) Греческие боги не трансцендентны, но еще пребывают в действительности. Только философское трансцендирование, от Ксенофана до Плотина, проникает по ту сторону мира и богов, которые, как миф в действительности, отличаются от иной действительности. Боги могут повстречаться человеку в мире; ибо они, как фигуры, суть действительность, существующая наряду с эмпирической действительностью. Действительное море есть для нас шифр неисследимого; в образе морских богов как говорящих символов море становится особо оформленным мифом.
Мифы рассказывают события, которые подразумеваются как определившие основу и сущность существования. Они ведут к снятию экзистенциального напряжения, не сообщая рациональное познание, но рассказывая историю. Мифы разоблачают в новых покровах и остаются действенными образами. Это — анонимные создания тысячелетий. В сверхчеловеческом мире человек видит, что такое он сам. Он созерцает как деяние божественного существа то, чего он еще не возводит в рефлексию как свое собственное бытие и действие, но фактически подчиняет определению через увиденное в мифе. Значение мифа изменяется. Он не остается какой-то однозначной логической формацией, и никакое толкование не способно его исчерпать. Вечная истина всегда все-таки историчного мифа сохраняется в нем, даже если мы признали и отличили его в качестве мифа. Но смысл мифов открывается только тому, кто еще верит в истину, нашедшую себе в них своеобразную и в этом своеобразии исчезающую форму. Если мы принимаемся толковать их, то в толковании всегда возникает ложное упрощение, их историчный смысл утрачивается, и толкование становится смещением, потому что в нем получает вид знаемо необходимого то, что вовсе не должно быть познано в мифах как необходимое.
б) Миф о потустороннем мире обесценивает эмпирическую действительность, сводя ее к сугубо чувственным содержаниям, к чему-то такому, что поистине не существует. Но потустороннее является в нем, подает знаки и творит чудеса. Раскрывается сверхчувственное целое. Вместо того, чтобы в действительности знакомиться с этой действительностью, как божественной, экзистенция проникает в потустороннее измерение действительности, как в другой мир и подлинное бытие, опосредуемое для нее в откровении. Это откровение или исторически фиксировано, не повторяется, но совершается всякий раз как единственная всеобъемлющая мировая драма в последовательности неповторимых актов, когда для нового акта исполняются сроки, пока завершение откровения в божественном слове и в действии Бога не позволит миру окончательно прекратиться. Или же откровений происходит бесконечно много, и никакая экономия целого не упорядочивает последовательности мировой драмы. Мировые периоды сменяют друг друга нескончаемой чередой. Хотя человеку открывается путь к тому, чтобы, возвысившись, окончательно покинуть существование, но когда это будет, и удастся ли достичь этого для всех и для всего, остается неясно.
в) Если сама действительность является одновременно мифической, то действительное и не обесценивается, и не восполняется некоторой особенной формой. Действительное, как действительное, видится в то же время в том значении, которое придает ему трансцендентность. Это и не простая эмпирическая действительность доступного для изучения (но, как действительность, оно объемлет все, что доступно для изучения) и не трансценденция, лишенная эмпирической действительности. Как целиком присутствующая в опыте настоящего, она до предела действительна и в то же время трансцендентна. У Ван Гога ландшафты, вещи и люди в их фактическом присутствии становятся одновременно мифическими; отсюда уникальная выразительная сила его картин.
Если в чувственном присутствии настоящего я не живу одновременно, экзистируя в нем как в трансценденции, то просыпается тоска, которая потому и бывает столь странной, что ищет она того, что, однако, действительно здесь и теперь. Она не стремится уйти по ту сторону вещей в иную страну, но должна рассматривать подобное стремление в потусторонний мир как предательство, потому что экзистенциально возможное не будет уже осуществлено в настоящем. Эта тоска — не тот нервный феномен, под действием которого я не могу понимать вещи как действительные, себя самого — как существующего, а мгновение — как реальное настоящее. Та тоска, которая находит себе удовлетворение в мифической действительности, существует в нас именно несмотря на полноту чувственного настоящего, как одной лишь эмпирической действительности в витально наполненном чувстве существования. Ее мучит не недостаток действительности, а недостаток трансценденции.
Через коммуникацию с другим, обращенную на меня самого и на него как явления изначального самобытия, я подхожу все ближе и ближе, и моя тоска нарастает, с тем чтобы получить исполнение единственно лишь в те мгновения, для которых нет уже больше смерти. Быть эмпирически близким к человеку, и в этой близости лишь тем сильнее тосковать, чтобы через эту эмпирическую близость без воображаемого потустороннего мира стать трансцендентно связанным с этим человеком и лишь в этой связанности дать утоление своей тоске, — это метафизическая любовь: для нее существует мифическая действительность.
3. Спекулятивный язык (третий язык)
— Если мысль толкует для себя тайнопись, то она, очевидно, не может ни познавать трансценденцию как иное, ни расширить ориентирование в мире, в его качестве знания о существовании, как существовании. Однако она, повинуясь закону своей собственной формы, необходимо мыслит при этом предметностями. Она читает изначальную тайнопись, благодаря тому, что при этом пишет новую: она мыслит трансценденцию по аналогии с предстоящим ей в наглядной и логической данности мировым существованием. Само это мыслимое есть лишь символ, как язык, который теперь стал сообщим другому. На этом языке можно говорить многими различными способами.
Либо я направляю взгляд на действительность, как таковую. Каждый раз я задаю ей вопрос: почему существует это? Однако задаю его не как рациональный вопрос в области ориентирования в мире, имеющий в виду изыскание о причине, но как трансцендирующий вопрос, который не желает получить ответа, потому что признает этот ответ невозможным; он хочет довести действительное до полноты экзистенциального присутствия, словно бы пронизывая его до дна: существование таково, что это нечто возможно в нем; бытие таково, что это существование возможно. В удивлении, в ненависти, в ужасе и отчаянии, в любви и восхождении мы видим: это — так. Это видение есть способ постижения бытия в существовании, который, существенно отличаясь от исследующего познания, какое знает ориентирование в мире, возможен, однако же, только в материале этого познания. Правда, сообщение, поскольку оно движется исключительно в пределах действительного, может быть понято также и без трансценденции, — так, описание природы можно понимать как воспроизведение случающегося в пространстве, изложение истории — как некоторая форма связного сообщения эмпирических исследований о прошедшем человечества. Но если в этих описаниях говорит с нами язык трансцендирующего постижения, то они становятся средой для метафизического сообщения, хотя бы рассудок и не мог решить окончательно, являются ли они на самом деле такой средой. Ибо это может расслышать только экзистенция, которая сама совершает трансцендирование.
Либо же я прямо говорю о подлинном бытии трансценденции. Что оно такое, я мыслю по аналогии с наличным бытием, с самобытием, с историчным. Некое целое закругленно соединяется в мысленный образ. Но, и складываясь в метафизическую систему, мысль остается только мыслительным символом, и не есть познание трансценденции. Она сама есть шифр, возможность быть прочитанной, а потому не тождественна самой себе, но она и сама бывает самой собою только будучи кем-либо усвоена (erst im jeweiligen Angeeignetsein).
Чтобы найти путь к бытию трансценденции, я либо придерживаюсь того существования, которое я сам есмь в своем мире. В метафизических рассуждениях, составляющих особую доктрину под именем доказательств бытия Божия, я удостоверяюсь в бытии в фактической корреляции с субстанцией моей самости, благодаря которой безразличные для меня сами по себе как познания, легко вырождающиеся в логическую игру мысли получают экзистенциальную убедительность, совершенно отсутствующую в них как объективных доказательствах.
Или же я изыскиваю мыслью начало и конец в трансцендирующем припоминании и предвидении.
Эти и другие способы аналогического мышления трансценденции в шифре мыслительных символов, вместе взятые, составляют то, что называют спекуляцией: не познание предмета и не призыв к свободе в просветляющих экзистенцию рефлексиях, не категориальное трансцендирование, ничего не улавливающее, однако освобождающее, и не интерпретация экзистенциальных отношений к трансцендентному, — но созерцательное погружение в себя для соприкосновения с трансценденцией в исполненной самости, тщательно измышленной, оформленной тайнописи, которая, как метафизическая предметность, представляет трансценденцию взору духа.
Спекуляция — это мышление, пытающееся созерцательно быть при трансценденции (das kontemplativ bei der Transzendenz zu sein versucht); поэтому Гегель называл его Богослужением25. Поскольку, однако, она остается без результата, который был бы реальным познанием, Ф.А. Ланге охарактеризовал ее как поэзию понятий26. Она и в самом деле существенно отлична от всякого другого мышления, которое она предполагает, использует и разлагает. Она испаряет это мышление в своем собственном мыслящем движении, в котором она не удерживает никакого предмета, как постоянного. На место беспрестанно исчезающей предметности она ставит беспредметную функцию и в подлинном присутствовании (Dabeisein) осуществляет абсолютное сознание мыслящего таким образом. Поэтому ее еще нельзя понять в мыслительных актах рассудка, но через эти акты, только в живом осознании подлежащего обретению в них абсолюта. Она есть мышление, которое, мысля, увлекает за границы мыслимого, мистика — для желающего познавать рассудка, Светлая ясность для самобытия, трансцендирующего в этом мышлении.
Но спекуляцию несправедливо называют Богослужением. Она есть лишь аналог культа в философии. Называя ее этим именем, ей вменяют слишком много, ибо она достигает только шифров, а отнюдь не реального отношения к божеству, к которому обращаются в молитве, как истинный культ. Это название маскирует скачок, отделяющий этот истинный культ от игры мыслей в метафизике.
Тем не менее, неточно будет и название поэзии понятий, если под этим названием подразумевают необязательность этой игры. Ни к чему не обязывающему эстетическому искусству, l’art pour l'art27, соответствовала бы столь же необязательная, состоящая из гипотез о мире метафизика, которая стремится к некоторой сугубо рациональной правильности и посильной для оценки вероятности, так же, как искусство живущей будто бы в самой себе эстетической сферы стремится к правильности некоторой формы. Но даже искусство, там, где оно бывает подлинным, не свободно от обязательств. Скорее, само искусство говорит нам как шифр. Однако, несмотря на эту аналогию между спекуляцией и искусством, как другим языком трансценденции, название «поэзии понятий» сбивает с толку, потому что смешивает в одно специфические признаки того и другого: наглядно-созерцающее и мыслящее просветление абсолютного сознания.
Поскольку спекуляция всегда присутствует при некотором шифре, никакая бытийная форма, как таковая, не может стать для нее трансценденцией. Она может быть только ближе к трансценденции или же дальше от нее в своем символе. Своим миром, говорящим с нею как тайнопись, она обладает отнюдь не на одинаковом уровне. Акцентируемая ею фактичность положительного далека, как предвещание бытия в чуждом мне существовании, она ближе, как то, что решительно захватывает меня извне, и она подступает всего ближе в том, что делаю я сам. Бытийные области существования, — становящиеся обозримыми для меня в категориях, — в аналогическом мышлении спекуляции не все равно существенны. Ни одна из них, в своем качестве шифра, не выражает бытия таким же точно образом, как другая, и ни одна не выражает его подлинно и целиком.
4. Имманентность и трансценденция
— Бытие действительно для нас, поскольку оно становится языком в существовании. Сугубо потусторонний мир пуст и все равно, как если бы он вовсе не существовал. Поэтому возможность опыта о подлинном бытии требует имманентной трансценденции.
Но эта имманентность отличается очевидно парадоксальным характером. В сознании вообще имманентно, как раз в отличие от трансцендентного, то, что может быть пережито в опыте каждого внутренне согласным образом, — мир. Имманентна, далее, экзистенциальная достоверность самобытия, которое хотя и недоступно уже ни для какого сознания вообще, но живо присуще для себя самого в отличие от бытия трансценденции, которое есть для экзистенции как то, с чем, как с подлинным бытием, она себя соотносит. Если же экзистенции становится живо достоверным в присутствии настоящего бытие трансценденции, то все же не как оно само, — ибо никакого тождества между экзистенцией и трансценденцией не существует, — но как шифр, и даже в этом случае не как предмет, который был бы этим предметом, а словно бы наперекор всякой предметности. Имманентная трансценденция — это имманентность, которая тут же вновь исчезла; это трансценденция, которая стала в существовании языком, как шифр. Как в сознании вообще эксперимент служит посредником между субъектом и объектом, так шифр есть посредник между экзистенцией и трансценденцией.
Шифр есть бытие, которое дает нам представление о трансценденции как присущей в настоящем, но так, что ни трансценденции нет надобности становиться бытием как бытием-объектом, ни экзистенции — бытием как бытием-субъектом. Больше того, если трансценденция в истолкованном шифре становится объектом как известное бытие, или если способы поведения субъективности понимаются и трактуются как органы восприятия и порождения метафизического опыта, — это означает уже отпадение от истока подлинного присутствия в сферу сознания вообще.
В обоих случаях неисследимая диалектика бытия-шифром была бы упразднена. Оставались бы только потустороннее, как трансценденция, и посюстороннее, как акт эмпирического переживания. Бог и мир объективно противостояли бы друг другу как взаимно чуждые. Это раздвоение разверзло бы пропасть между ними, без всякого соотнесения двух разделенных. Оставалась бы мертвая пропасть между совершенно иными друг другу, которую поначалу можно было бы, играя мыслью, фантастически нескончаемо долго заполнять промежуточными звеньями, но которая затем, поскольку ведь только мир из них двух и обладает существованием, вскоре позволила бы метафизику убрать из картины божество и все помещенные в промежуток фантазии. Есть только один мир, который, не приходя к завершенности и не достигая целостности, составляет пространство бесконечного опыта бытия, как наличного существования. Если имманентность и трансценденция становятся совершенно взаимно разнородны, то трансценденция для нас исчезает. После того, как мы помыслили однажды трансценденцию и имманентность как совершенно иное друг для друга, они должны, скорее, превратиться для нас — в шифре, как имманентная трансценденция, — в диалектику их в присутствии настоящего, — если трансценденция не должна совершенно погибнуть для нас.
Движение этого шифра на трех языках неодинаково:
Изначально присущее в настоящем чтение тайнописи не знает никакого метода, непреднамеренно, его невозможно произвести по плану, а есть словно подарок от истока бытия. Если оно, как удостоверение в трансценденции в мире, пробивается к светлости от корней возможной экзистенции, то в нем нет вовсе никакого прогресса знания, а только исторично истинная прозрачность существования.
Метод свойствен не изначальному опыту, а сообщению этого опыта на втором языке. В мифе и откровении оно идет по пути переложения изначального шифра в некоторую специфическую предметность — в олицетворениях, видениях, визионерской истории и догматических определениях; этот язык, как язык иносказаний, не утрачивается, если его изначальная действительность оказывается уже более недостижимой в этой форме для нас. Другой путь — предоставить слово действительному, как действительному, в таком виде и с такой расстановкой акцентов, что оно в качестве действительности становится шифром; тогда пережитую опытно трансценденцию сообщают при помощи имманентной фактичности, косвенно, сокровенно для меня, до тех пор пока я вижу только эмпирическую действительность, и открыто для экзистенции, которая слышит в этой речи то, о чем по-настоящему идет речь. Истина была бы совершенно утрачена, если бы, будучи превращена во всеобщее тождественное бытие для всех, не знала уже более косвенности сообщающего истину языка.
Множественность символов не есть какой-либо замкнутый в самом себе мир, как система целого. В каждом символе уже есть тотальность и единство как явление трансценденции. Я делаюсь в нем единым с тем, к чему я отношусь в то же самое время как отраженный на себя самого. Здесь есть поэтому различия по близости и удаленности, но каждый символ остается неповторимым аспектом трансценденции. Между тем как существование обладает наличностью и постигается в отношениях одного с другим, а потому и систематическое познание тождественно познанию существования, бытие символа поперечит существованию. Воспринимать символ — значит разрывать прочно сплетенную сеть эмпирически-действительного и убедительно-значимого, чтобы лицом к лицу предстоять неведомому.
Мир и трансценденция, начиная с первого языка, к которому всякий следующий язык относится как его исполнение, представляют единство без тождества. Если мысль хочет произвести понимание их на третьем языке, то она начинает как рассудок. Для рассудка вообще, который и трансценденцию может мыслить только как существование, находящееся на том же уровне, что и мир, или мир есть все: мир — это Бог, или же он есть мир и трансценденция; в таком случае они суть два, и трансценденция есть потустороннее иное существование, которого здесь нет. Для рассудка сохраняет силу эта альтернатива между пантеизмом и потусторонностью трансценденции; но если экзистенция удостоверяется в трансценденции, то она улавливает ее лишь в единстве с миром. Поскольку это единство сохраняет в то же время совершенную инаковость трансценденции по отношению к существованию, то его невозможно видеть ни как один только мир, ни как чистую трансценденцию. Для трансцендирования, совершаемого экзистенцией, альтернатива рассудка представляет собою уклонение, будь то уклонение в сторону лишенной трансценденции пантеистической имманентности, будь то в сторону потусторонней безмирной трансценденции. В подлинном трансцендировании совершается самое глубокое утверждение мира, какое вообще возможно, по отношению к мировому существованию как тайнописи, потому что в этой тайнописи как преображенном облике мира втайне слышится язык трансценденции. В разделении же мира и трансценденции невозможно было бы без иллюзий никакое утверждение мира, ибо лишенное прозрачности существование не имеет удовлетворения в самом себе.
Поэтому вера, преодолевая рассудок, фиксирующий различие между миром и трансценденцией как абсолютное, или же совершенно отрицающий это различие, пытается, на третьем языке, объективировать ту диалектику, которая, изначально присутствуя в тайнописи, доступна спекуляции только в форме мышления, в своем движении снимающего самое себя.
5. Действительность в шифрах
— Ребенок может переживать на опыте бытие трансценденции в среде второго языка, как несомненную действительность. Он, видя и действует, собственной своей жизнью врастает в мир, который всем своим существом решительно и блаженно знает как единую истину, пусть даже он знает эту истину лишь неопределенно. Потом опыт существования помрачает первоначальный взгляд. Ребенок уже не видит больше единой соотнесенности всех с Богом, но более остро чувствителен к человеческой ограниченности, злоупотреблениям, разрушению. Он принужден бороться за бытие, грозящее ускользнуть от него, бытие, которое он может потерять.
В то время как для ребенка, когда в нем первоначально пробуждается сознание, не существует никакой исторической объективности, а только чистое настоящее как истинное и действительное, только с обращением взгляда вспять, по мере разложения его сознания для него, для его уже отделяющегося от действительности знания, то, что было для него истинным бытием как таковым, становится унаследованной традицией его особенной историчности. Изначальное сознание превращается в некоторое историчное сознание. То, что в качестве действительности служит основанием экзистенции, то в качестве процесса имеет для рассмотрения вид некоторого типического хода событий.
Объективность метафизической традиции поднимает к себе становящуюся экзистенцию, и лишь затем, в ставшей экзистенции, она разлагается снова. Одна из сторон объективности, как исторической объективности, есть постоянство; ее можно осмысленно подвергнуть сомнению, только если экзистенция, как единичная, уже получила собственное самобытие. Для пробуждающегося сознания унаследованная в традиции наличность принимала вид авторитета. Претензия на признание удовлетворялась еще прежде, нежели возможно было задать вопрос. По мере расширения ориентирования в мире против этой претензии обращается опыт существования, который может побудить нас верить только в конечное и эмпирическое. Если затем этот позитивизм переживет крушение у своих, отныне постигнутых им самим, границ, мы сможем вновь приступить к этой объективности, наличествовавшей поначалу только в формах авторитета. Будучи теперь вплавлена в движение экзистенциального удостоверения в трансценденции, она служит функцией, в которой субстанциальная основа обретает присутствие в настоящем. Ибо объективность трансценденции в шифрах второго языка невозможно ни изобрести на основе принципов, ни произвольно выдумать ее ad hoc, но можно только исторично обрести. Будучи сначала признана в исторической традиции, затем испытана вопросами, а затем отвергнута или усвоена, она помогает в образовании новой экзистенции. Метафизическая предметность, полученная нами в традиции, — это ёдинственное в своем роде, драгоценное, незаменимое достояние: оно коренится в предысторических истоках и составляет приобретение человечества в его изменчивых судьбах на протяжении тысячелетий.
После великого кризиса рефлексии прежнюю действительность шифров второго языка, мифов и откровения, уже нельзя обрести вновь в том же самом виде. Особо оформленный миф, откровение и мифическая действительность — это такие предметные содержания, формы которых, казалось бы, исключают друг друга; они и в самом деле борются между собою, но борьба эта совершается в сознании индивида, в котором они обращаются друг к другу, хотя при этом взаимно отталкиваются. В кризисе борьба становится настолько серьезной, потому что дело идет обо мне самом; этот кризис заставляет индивида опереться на себя, потому что он обращает теперь вопрос к авторитетной традиции мифа и откровения, и теперь вынужден сам найти себе место перед лицом взаимоисключающих требований. Борьба в конце концов опускается до обороны от возможности обманчивых маскировок, если языком трансценденции остается с несомненностью и решительностью одна лишь мифическая действительность; правда, в этом случае особо оформленный миф и откровение еще сохраняют относительное значение, как историчное воспоминание. Проверенные сомнением содержания говорят нам в образах прошлого, но уже не так ярко, уже не в полноте настоящего присутствия, которое само стало бы действительностью.
Тогда становится настоятельным вопрос о различии между представлением о трансценденции и самой трансценденцией. Всякий язык шифров может опуститься и стать простыми представлениями в мечтательной игре; однако все дело в том, когда язык бывает действительностью. Действительность трансценденции, лишь на первом языке остающаяся решительно внятной, как бы вовлекает в себя всякое простое представление. Представления текучи, пребывают в непрестанной перемене; но действительность трансценденции есть, без какой бы то ни было возможности, она сама в изначальном шифре, для чтения которого служат фигуры второго и третьего языков, если сохраняют свой подлинный смысл.
Следовательно, шифр, как шифр, не есть трансценденция. Если чтение шифра приводит к появлению мифических фигур, если в обретающей прозрачность действительности природы и истории я мифологизирую идеи, превращая их в объективные силы, если я героизирую экзистенции, то, несмотря на это, лишь по ту сторону всякой особенной мифологии и всякого шифра я получаю способность трансцендировать в подлинную бездну трансценденции, как основу всякой мифологии, которую саму мифологизировать уже невозможно.
Многозначность шифров
Если всякий шифр есть единство некоторого мирового бытия и трансценденции, то шифр перестает существовать, если его мыслят как значение для чего-то иного. В тайнописи шифров невозможно разделить символ и то, что им символизируется. Она являет в настоящем трансценденцию, но она не поддается толкованию (nicht deutbar). Если бы я пожелал толковать, мне пришлось бы снова разделить то, что существует лишь вместе: я стал бы сравнивать тайнопись с трансценденцией, которая, однако, лишь является мне в ней, но не есть она сама. Это было бы уклонение от чтения тайнописи к пониманию чисто имманентных соотношений между символами. Чтение тайнописи, несмотря на светлую ясность сознания, есть пребывание в бессознательной символике: эта символика не может быть доступна моему знанию еще раз в качестве символики. Сознательная символика, как обладание вещами в мире через соотнесенность одного с другим, сущим и помимо этой соотнесенности, в смысле знака, метафоры, уподобления, репрезентации, модели. — не есть тайнопись шифров. В то время как эта сознательная символика делается ясной как раз только в акте толкования, бессознательная символика тайнописи вовсе никак не затрагивается толкованием: то, что толкование постигает в ней — не она, а только разрушенная и денатурированная до простой символики тайнопись. Она стала бы вполне ясной в качестве символа, для которого можно было бы указать его значение, как нечто где-нибудь наличное. Тайнопись же существует именно как она сама и не может проясниться для нас еще раз через нечто иное.
Символика вообще — это соотношение, при помощи которого и трансцендируя которое, мы высказываем сущность метафизической тайнописи, но эта последняя не есть уже более соотношение, а есть единство в существовании трансценденции. Поэтому уяснение смысла символики вообще есть необходимое условие для того, чтобы решительно и без иллюзий овладеть тайнописью трансценденции.
1. Символика вообще (выражение бытия и коммуникативное выражение)
— Возможность символики пронизывает всю совокупность существования. Мне не встречается ничто и никто, что не могло бы быть выражением. Это выражение есть или молчаливое наличествование, как выражение бытия, которое, если я спрошу, остается без ответа; или же это — коммуникативное выражение, обращающееся ко мне и, если я спрошу его, говорящее и дающее мне ответ. Выражение бытия универсально, коммуникативное выражение ограничено только лицами.
Выражение бытия я воспринимаю в физиогномике и непроизвольной мимике человека. Воспринятое и воспринимающий остаются лишены взаимности в обмене речами. Это только бессознательное выражение моей собственной сущности, без всякой воли сообщить или остаться в замкнутости. Я воспринимаю так самого себя в своем выражении и остаюсь в нем чуждым для меня, как другой. Только тогда я ощущаю беспокойство, потому что это — я сам, и теперь то, в качестве чего я являюсь себе в испуге или согласии, становится обращенным ко мне призывом.
То, что может быть воспринято таким образом, можно высказать в констатациях о характере, настроении, внутренней установке, темпераменте человека. Эти констатации могут быть проверены наблюдением этого человека по его поведению и представлением о его биографии. То, что мы воспринимаем таким образом в выражении, есть нечто эмпирическое, поскольку под ним понимается то, что может быть не только пережито предметным образом, но и исследуемо в его взаимосвязях, и что можно оценить согласно критериям, как рассматриваемое правильно или неправильно. Поэтому в восприятии мимики и физиогномики есть известная сторона, относящаяся к эмпирической психологии, ибо речь идет здесь о выражении некоторого бытия, которое как существование доступно также и другими путями.
Но даже это существование, хотя оно и есть эмпирическое существование, ни на каком из путей не становится тождественным всегда и для каждого человека существованием. Восприятие выражения есть не только восприятие, совершаемое сознанием вообще, но и видение свободы свободой. Ибо то, что может быть видимо здесь, зависит от нашей собственной сущности, и, даже будучи высказано, есть все еще возможность (и для другого, как призыв, и как обращенный ко мне призыв: смотреть глубже в своем собственном становлении как самость). Эмпирическое существование, которое должно быть схвачено и установлено выражением, есть поэтому не исключительно наличное существование. В той мере, в какой я объективирую его, превращая в только-существование, я именно тем, что задействую изначальное соотношение, ограничиваю также и свою способность восприятия. Я теряю человека, и у меня ничего не остается, кроме схематизма характера в виде наличных свойств. Однако в той мере, в какой я по-настоящему совершаю проникновение, выражение одним скачком становится возможностью в более глубоком смысле слова: я пробиваюсь к свободе, в которой вижу благородство и ранг присущего в настоящем существования, вплоть до бытийной основы человека, которая, как совершенный в прошлом выбор себя самого, существует до всякого времени. Между тем как для объективного познания нечто или существует, или не существует, и одно не бывает благороднее, чем другое, в усмотрении выражения ранг и уровень составляют условие, которому подчинено всякое усмотрение в понимающем и в понимаемом. Констатация наличного существования есть только одна сторона и; в смысле всеобщезначимого познания — всегда также сомнительная, на деле не поддающаяся мысленному изолированию, сторона в понимании выражения, которое, как таковое, скорее, постигает некоторое существование, за наличностью которого стоит свобода.
В этом понимании выражений человека была схвачена как эмпирическая наличность, так и свобода, и одно невозможно уловить без другого, а потому в нем была проверяемость, присущая эмпирическому, и призыв к свободе, пусть даже и то, и другое — в известных границах. Но выражение свойственно не только человеку; все вещи выражают, как кажется, некоторое бытие; кажется, они словно бы говорят, они имеют ранг, им присущи свое, особое благородство и упадок. Эта физиогномика всякого существования, переживаемая нами в природе и ландшафте, в темных чертах действительности, в том числе и действительности человека и исторического человеческого общества, постигаемая в любви и ненависти, глубоко усваиваемая или мучительно отвергаемая, не подлежит однако отчетливой проверке как эмпирическая действительность и нигде не может встретиться нам как существо, к свободе которого был бы обращен наш призыв. Она остается безгласной. Здесь раскрывается некая действительность, которой мы однако никогда не познаем и которая не бывает одной и той же для каждого сознания, или одинаковой для меня самого в течении времени. Она является в прозрачности, которой нельзя зафиксировать, хотя во всяком существовании есть для меня ранг благородства и неблагородства, вещи знают блеск и величие, или же безразличны мне и не трогают меня, или отталкивают как пошлое и безобразное.
Коммуникативное выражение, в отличие от простого выражения бытия, хочет нечто сообщить. Только оно есть язык в собственном смысле слова, по которому всякое другое выражение лишь иносказательно получает название «языка». В нем есть подразумеваемый смысл, как передаваемое содержание, от него исходит воззвание и требование, вопрос и ответ.
В коммуникативном выражении мы пытаемся также сообщить наше собственное изначальное восприятие символов. В. коммуникации с самим собой при помощи второго языка уясняется то, что непосредственно хотя и действительно, но лишь смутно. Только символика, ставшая коммуникативной, по настоящему действительна (Erst die kommunikativ gewordene Symbolik ist eigentlich da). В отголоске от воспринимающего субъекта символика всякого существования становится сообщимой со стороны заключенного в ней всеобщего. Только в качестве воспроизведенного делается осознанным то, что первоначально было лишь непосредственным. Непосредственная символика остается источником; но ее саму чаще всего воспринимают лишь в той мере, в какой она уже стала языком сообщения; одни лишь мгновения творческого усмотрения бытия расширяют язык, именно тем, что создают его.
Коммуникативное выражение есть выражение всеобъемлющее, поскольку лишь в нем перелагается на доступный для сообщения язык также и всякое другое выражение. Но и выражение бытия есть всеобъемлющее выражение, поскольку коммуникативное есть только анклав в существовании и само вновь становится — каждый раз как целое своего существования — выражением некоторого бытия, для которого оно тогда неосознанно служит символом. Коммуникативное выражение есть светло-ясная понятность, остающаяся, в свою очередь, выражением некоторой непонятности в бытии, если бывает подлинной и не распадается, как отвлеченная от целого, в пустой ясности (Kommunikativer Ausdruck ist die helle Verstehbarkeit, die ihrerseits Ausdruck einer Unverstehbarkeit des Seins bleibt, wenn sie eigentlich ist und nicht losgelöst in die leere Klarheit zergeht).
2. Толкование символов (произвольная многозначность)
— Только опираясь на сообщающий язык, непосредственное выражение бытия и само становится как бы неким языком. Его значение постигают в символике, которая творится в отголоске. Но если это значение фиксируют в мысли или пытаются определить его, начинается то толкование символов, которое совершается в столь различных областях, как толкование сновидений, астрология, интерпретация мифов, физиогномика, психоанализ, метафизика, некоторым внешне сопоставимым способом. Что именно при этом будет искомым значением, — понимается различно, смотря по направлению символики в том или ином случае: к примеру, в старом, как мир, толковании сновидений это — предстоящие события и судьбы людей, в астрологии — прошедшее и будущее, свойства, профессии, счастье и несчастье отдельного человека, в физиогномике — характеры, — но все эти смыслы могут и чередоваться во всех этих областях, — в психоанализе — оттесненные в подсознание инстинктивные переживания, дающие знать о себе в фантазиях, сновидениях, поведенческих формах, — в интерпретирующей метафизике это было бы бытие трансценденции. То, что проявляется в каждом из случаев только в символах, само подразумевается при этом уже не как явление, но как бытие. Толкованию подвергается все: как изначальные символы, так и символы этих символов. Толкование совершалось в необозримом множестве форм и мыслей, с тех пор как существуют люди. У всех у них есть нечто общее: нескончаемость и произвольная многозначность:
Если нужно сказать, что такое значение, перед нами открывается нескончаемый ряд возможного и произвольного, если только воля, как произвол, не положит ему конец и не фиксирует толкующий значение дух, ограничивая его. Идет ли речь о толковании сновидений в античности, об истолковании мифов, о психоаналитическом толковании сновидений или о метафизико-логическом истолковании мира, это толкование всегда выдвигает рационально обозримые правила и принципы, которые в частностях оставляют возможным решительно все и включают в свой состав любое альтернативное истолкование, заблаговременно предвосхищают истолкованием всякое возражение и превращают в строительный материал для себя, как доказательство истины собственного толкования. Бейль говорил: «Аллегорические толкования — глаза духа, которые можно умножать до бесконечности, и глядя через которые, мы находим во всякой вещи все, что нам угодно»28. Толкования мифов, ничуть не меньше, чем психоанализ, подтверждают это суждение. Своеобразная уверенность, присущая адептам этих толкований, происходит оттого, что они ощущают свою неопровержимость, однако забывают, что если вследствие принятых ими начал всякий контрдовод может быть использован как довод в их пользу, то у них нет также и никакой возможности доказать свои мнимые прозрения. Среди систем метафизических идей, которые в качестве тайнописи могли бы иметь известный смысл, но, будучи применены как знание, по видимости понимают совершенно все, самый замечательный пример представляет логика Гегеля. Диалектика Гегеля предоставляет ему единственную в своем роде возможность: с самого же начала делать всякий контраргумент звеном в составе его собственной истины. Возражение само включено в целое и, в любой своей форме, постигнуто и преодолено; это возражение уже никак не может более прийти извне. Значения означают сами себя и свою противоположность.
3. Символика и познание
— Неистинно будет принимать символику за познание. Метод толкования существования согласно небольшому числу принципов, которым, при помощи произвольно привлекаемых вспомогательных гипотез, подвластны, казалось бы, все вообще вещи, становится монотонным. С этим методом мы, казалось бы, овладеваем глубочайшими основами мира и собственной самости, и однако же мы движемся лишь в самодельном кругу формул, подходящих так или иначе всюду. Символ, как познание, ничтожен. Этому обстоятельству не противоречит то, что в естественных науках известная символика становится, в силу конвенции, языком знаков, как техническим средством для создания многообразия моделей. Знаки в математике, модели в естественных науках, символы в биологии имеют каждый свой поддающийся определению однозначный смысл, поскольку служат рациональному познанию. Но они не суть само это познание.
Метафизический же символ есть бытие, как шифр, и в этом шифре он есть оно само. Бытие действительным для эмпирического знания существует лишь как бытие во взаимосвязях и зависимостях, из которых мы постигаем его. Генезис и причинность показывают, существует ли нечто и как именно оно существует. Ничто из сущего не есть оно само, но все есть лишь в отношениях. Бытие же символом, как шифром трансценденции, существует не в отношении, а только в оригинале (gradezu) для того, кто замечает (ansichtig ist) этот символ. Оно находится словно бы поперек действительности, в глубинном ее измерении, в которое мы можем погружаться, но из которого невозможно выйти, не утрачивая его при этом сразу и совершенно.
Поэтому невозможно никакое изучение символов, но возможно только постижение символов и творчество символов (Daher ist keine Symbolforschung möglich, sondern nur ein Symbolerfassen und Symbolschaffen). Исследование языка исторически сложившегося и бывшего прежде символического видения само возможно только при некоторых субъективных условиях в исследователе, способном видеть символ и прежде всякого исследования оставаться открытым для него.
4. Интерпретируемая символика и зримая символика
— Как только мы начинаем прослеживать мыслью означения, отделяя означение от того, что оно означает, мы попадаем только в нескончаемость универсальной символики. Все может означать все. Это — метания туда и сюда в универсальной замещаемости, смотря по тому, в каком аспекте имеют силу известные правила и схематизмы. Интерпретируемая символика объективна, ее смысл поддается разложению на элементы. Она есть сравнение и обозначение, и она в своей неизменности существует лишь благодаря конвенциям или доступным познанию психологии привычкам.
Но как только мы приблизимся к символу, как шифру трансценденции, он предстает как зримый. Зримая символика не позволяет разделять знак от значения, но охватывает то и другое в единстве. Правда, чтобы прояснить себе постигнутое, мы снова разделяем, но разделяем лишь с помощью новой символики, а не посредством толкования одного через другое. Для нас становится лишь светлее видно то, что мы уже имели. Мы возвращаемся назад и взираем в новую глубину. Зримая символика, как язык тайнописи, доступна в этом углублении только для экзистенции. Интерпретируемая символика существует для сознания вообще.
Если я спрошу, что же, в конце концов, означают символы, то интерпретируемая символика в самом деле назовет мне такое окончательное: теория мифов утверждает, к примеру, что то, о чем здесь всегда в действительности идет речь, это природные процессы и дела людей, земледельцев и ремесленников, — психоанализ указывает на либидо, а метафизика Гегеля — на движение диалектического логического понятия. Последним значением может оказаться и плоская действительность, и Логос. Это значение, каково бы оно ни было, всегда с однозначностью определено. Но символы, которые в конце многообразного труда истолкования означают собою это однозначное, остаются, поскольку означают все, многозначными и неопределенными.
Зримая символика не знает ничего окончательного. В ней нам предстоит такая открытость, которой хотя и знакомо более глубокое исполнение, но неизвестно ничто иное, через которое бы она себя постигала. Она не сосредоточена с самого же начала на уже известном иным путем бытии, которого она была бы лишь явлением, но остается в своей открытости, раскрывающейся присутствию настоящего мгновения, в то же время неисследимой глубиной, из которой неопределенное бытие лишь просвечивает через нее самое.
Эта зримая символика, которую невозможно по-настоящему истолковать, может быть действительной только как тайнопись трансценденции. В ней мышление, выдающее себя за толкование, само становится символом. Прозрением в Логос читающий эту тайнопись взгляд проникает в основу Логоса. Всякое толкование становится произнесением шифра, разобрать знаки которого способна экзистенция, воспринимающая в нем бытие, в которое она верит как в свою трансценденцию.
5. Толкование в круге
— Если толкованию как познанию присуща нескончаемость и произвольность, исключающие в нем возможность доказательства и опровержения, а потому и уничтожающие его как познание, само толкование, как всякий раз обращающийся в себе круг, может все же получить символический характер в качестве третьего языка, который спекулятивными приемами читает тайнопись. Круг, который как логический круг пуст для познания, и в котором аргумент теряет всякий смысл, наполняясь содержанием некоторой экзистенции, становится, в ином измерении, присутствием ее сообщающегося на этом языке взгляда в трансценденцию. С этой точки зрения, все толкования, желающие постигнуть смысл целого, представляют собою на самом деле способы творчества и чтения тайнописи.
В то время как претензия символа на познавательное значение сама уничтожает себя в научном отношении, возможная экзистенция обращает к его характеру как шифра вопрос: узнает ли она в нем свою трансценденцию. Поскольку истина круга подлежит оценке не по логическому, но по экзистенциальному критерию, то всегда стоит вопрос — где присутствую в нем я сам? Где я силой своего самобытия осознаю истину? Вопрос состоит, например, в том, принимаю ли я из своей свободы психоаналитическое чтение бытия или логико-диалектическое проникновение в него с Гегелем, — а не в том, правильно ли оно; ибо и то, и другое чтение не правильны и не ложны, но оба, как познание, суть ничто. Я убеждаюсь лишь силою того, что я сам такое и чего желаю я сам, а не силой рассудка и эмпирического наблюдения (Ich überzeuge mich durch das, was ich selbst bin und will, nicht durch Verstand und empirische Beobachtung). Мерилом служит здесь уже не методическое научное изучение, получающее в итоге некий результат, но вопрос стоит здесь о том, какой язык шифров экзистенциально истинен, а какой — экзистенциально разрушителен. То, что упало в качестве познания, остается в качестве символа для того способа, каким самобытие знало в нем свою трансценденцию. Его истину я отстаиваю или оспариваю опять-таки своим собственным чтением тайнописи, в котором я опытом узнаю трансценденцию.
В этом опыте и решается для меня каждый раз заново: что есть только лишенное всякой глубины толкование, как простое соотнесение вещей в мире друг с другом, в котором я всегда снова наталкиваюсь на уже известную мне почву, а что становится шифром бытия, в который я могу погружаться, и нигде не найду в нем дна.
6. Произвольная многозначность и многозначность шифра
— Интерпретируемая символика делает каждый частный случай нескончаемо многозначным, но оказывается однозначно ничтожной в том вымышленном ею последнем, которое подвергает истолкованию. Но зримой символике подлинного шифра присуща иная иногозначность.
Если шифр, толкуя, превращают в знание, если, значит, он должен стать объективным и значимым, то его многозначность в этой его лишенной экзистенциальных корней форме такова же, как и у всякой толкующей символики. Но эта многозначность не присуща ему, если его вообще не подвергают толкованию, а только сохраняют в его истоке.
Однако, если толкование изначального шифра, становясь мыслимым, само в свою очередь делается шифром, то этот шифр ничуть не менее многозначен, и все же многозначность его не произвольна, но состоит в множественности возможных экзистенциальных усвоений. Как возможность усвоения, шифр только в мгновение историчного присутствия экзистенции в настоящем становится для экзистенции — непередаваемым и для нее самой незнаемым образом — однозначным. Эта однозначность состоит в незаменимости для этой экзистенции, живо исполняющей именно ее трансценденции.
В произвольном толковании, как мнимом знании, исход его всякий раз бывает определен, толкование — нескончаемо, цель толкования — некое конечное бытие, в толковании тайнописи исход есть бесконечное в себе самом самоприсутствие трансценденции (in sich unendliche Selbstgegenwart der Transzendenz), шифр конечен и определенен, а цель толкования неопределенна, как эта уже присущая в настоящем бесконечность.
При толковании, которое ищет знания, конечное есть первое, исходя из него, тщетно ищут пути к завладению бесконечностью, в виде нескончаемой работы толкования; здесь никогда не происходит действительного толкования, а только кажимость толкования при помощи отнюдь не достигающих господства над фактичностью и просто повторяющихся или накапливающихся формул. Там, где совершается толкование символики как мнимое познание, все делается плоским, ибо только конечным. Против собственной воли оказываясь во власти нескончаемого, в то же время теряют бесконечное. При овладении же тайнописью первое есть бесконечное', только исходя из бесконечного как присутствия трансценденции, конечное и становится тайнописью.
Однозначность бесконечного самоприсутствия трансценденции — это всякий раз поднимающая к совершенству вершина во временном существовании экзистенции. Однако всюду, там, где этот шифр получает известную сторону всеобщности, встречается мне как сообщимый в языке, а равно и в том способе, каким эти вершины существования отзываются в жизни впоследствии, есть и многозначность, ибо есть возможность экзистенциального усвоения и осуществления.
Поэтому для метафизической установки вопрошания в тайнописи нет ничего окончательного. Она есть лишь там, где свобода являет в настоящем в ней трансценденцию. Шифр всегда может быть прочитан также и иначе. В нем никогда не бывает умозаключения о трансценденции, которая была бы отныне словно вычислена для нас. Если смотреть моими глазами, в тайнописи остается неустранимая многозначность. Если же говорить с точки зрения трансценденции, то нужно сказать: она может сообщить себя и иначе. Тайнопись не могла бы сделаться окончательной во временном существовании. Иначе в ней не осталось бы возможности, но вместо нее настала бы однозначная завершенность. Будучи теперь пространством еще необязательного, возможно-обязательного, и лишь затем становясь обязательством для этой экзистенции, она не осталась бы ни тем, ни другим, не была бы уже больше тайнописью, но стала бы единственным бытием трансценденции (das alleinige Sein der Transzendenz). Теперь она всегда есть особенное, которому не дано возможности стать целым, в тотальности она уничтожила бы самое себя. Теперь исчезающая и историчная, она сделалась бы наличной и абсолютной.
Бесконечная многозначность всякого шифра обнаруживает себя во временном существовании как сущность этого существования. Толкование шифров через другие шифры, наглядных — через спекулятивные, действительных — через созданные нами, не имеет конца, ибо оно есть среда, в которой экзистенция хотела бы удостоверяться в своей трансценденции и, в виде приготовления, творить для себя возможности. Система шифров невозможна, поскольку в эту систему шифры вошли бы только в своей конечности, но не как носители трансценденции. Бесконечная многозначность исключает систему возможных шифров. Система сама может быть шифром, но никогда система как набросок не может осмысленно объять все подлинные шифры.
Экзистенция как место чтения тайнописи
1. Чтение шифров при помощи самобытия
- При чтении тайнописи я отнюдь не постигаю какого-то независимо от меня наличного бытия, так что это чтение, напротив, возможно только при помощи моего самобытия. Бытие трансценденции в себе самой независимо от меня, и как таковое недоступно. Этот способ доступности присущ только вещам в мире. Но трансценденции я внемлю лишь в той мере, в какой становлюсь самостью; если я ослабеваю, то и она туманится для меня в своем неизменно сохраняющемся в себе присутствии; если я угасаю, сохраняя лишь существование как простое сознание вообще, она исчезает; если я постигаю ее, она есть для меня то бытие, которое единственно есть и которое остается и без меня тем, что оно есть.
Как органы чувств должны нормально функционировать для того, чтобы мы могли воспринимать действительность мира, так и самобытие возможной экзистенции должно быть живо присущим, чтобы оно могло быть захвачено трансценденцией. Если я экзистенциально глух, то мне не будет слышен язык трансценденции в предмете.
Поэтому я еще не проникаю в тайнопись при помощи изучающего познания, собирания опытов и рационального усвоения, но могу проникнуть в нее лишь в движении экзистенциальной жизни с этим материалом. Опыт первого языка требует одновременно задействовать самость возможной экзистенции (Die Erfahrung der ersten Sprache fordert zugleich das Sichselbsteinsetzen möglicher Existenz). Это задействование себя не существует как опыт, который следует прилагать извне и который можно было бы показать как имеющий силу в тождественности для каждого; ибо оно обретается только свободой (durch Freiheit). Оно не есть произвольная непосредственность переживания, но отголосок бытия через Шифр.
Если все в мире может стать шифром, то бытие шифром кажется чем-то произвольным. Если в нем есть истина и действительность, то оно должно быть верифицируемо. В ориентировании в мире я верифицирую, когда делаю нечто воспринимаемым или логически убедительным, если создаю и делаю нечто. В просветлении экзистенции я верифицирую тем способом, каким обращаюсь с самим собою и с другим, каким я обладаю в этом обхождении достоверностью себя самого в силу безусловности своего поступка, тех движений, которые переживаю во внутреннем опыте восхождения, в любви и ненависти, замыкаясь в себе и не справляясь с ситуацией. Но истину шифра я не могу верифицировать напрямую, ибо она, коль скоро ее высказывают, есть в своей объективности игра, нисколько не претендующая на значимость, а потому не требующая себе также и оправдания. Для меня самого она — не просто игра.
Там, где я читаю шифр, там я несу ответственность, потому что читаю его своим собственным самобытием, возможность и правдивость которого обнаруживается для меня в способе, каким я читаю шифр. Я верифицирую своим самобытием, хотя у меня и нет для этого никакой иной мерки, кроме самого этого самобытия, узнающего себя в трансценденции шифра.
Чтение тайнописи совершается, таким образом, во внутренней деятельности. Я пытаюсь вырваться из вечного отпадения, беру себя в руки, переживаю исходящее от меня решение; но этот процесс становления самости живет в единстве с тем прислушиванием (Horchen) к трансценденции, без которого его бы вовсе не было. В моей деятельности, в сопротивлении, успехе, несостоятельности и потере, и наконец, в моем мышлении, постигающем и, со своей стороны, обусловливающем собою все это, я получаю тот опыт, в котором могу расслышать шифр. То, что происходит, и то, что делаю в происходящем я — это как вопросы и ответы. Я слышу что-то из того, что со мною случается, когда проявляю отношение к этому случающемуся. Моя борьба с собой и с вещами — это борьба за трансценденцию, являющуюся мне единственно лишь в этой имманентности, как шифре. Я проникаю в чувственное присутствие фактического опыта о мире, в реальное действие, — и в победе, и в поражении, — потому что только здесь передо мною то поприще, где я слышу то, что есть.
Глупо мнение, будто бытие — это то, что может знать каждый. Чем были люди, в качестве чего они обладали достоверностью своей трансценденции, как они были экзистенциально исполнены ею, какая действительность означала для них подлинную действительность, как поэтому они любили в душе своей то, что они любили, — всего этого единичный человек никогда не сумеет охватить в живом присутствии. Бытия для каждого не существует отнюдь и никоим образом не существует. Для того, кто не есть он сам, все остается покрыто мраком (Alles bleibt dunkel für den, der nicht selbst ist).
Следовательно, читая тайнопись трансценденции, я схватываю некое бытие, которое я слышу, если борюсь за него. Правда, бытие трансценденции дает мне сознание подлинного бытия; только здесь есть для меня покой. Но я всякий раз снова оказываюсь в беспокойстве борьбы, остаюсь один и как бы потерян; я теряю себя самого, если я уже не ощущаю более присутствия бытия.
Философская экзистенция может вынести то, что она никогда не приблизится непосредственно к сокровенному Боту. Говорит только тайнопись, если я готов ее слышать. Философствуя, я остаюсь в витании между напряжением своей возможности и дарованностью своей действительности (Ich bleibe philosophierend in der Schwebe zwischen Anspannung meiner Möglichkeit und dem Geschenktwerden meiner Wirklichkeit). Это — обхождение с самим собою и с трансценденцией, но лишь редко бывает, как если бы в темноте открылось око. Повседневное как бы вовсе не существует тогда. Человек, в жути своей оставленности, ищет более прямого доступа, объективных гарантий и прочной опоры, хватается в молитве словно бы за руку Божию, обращается к авторитету и видит божество в виде личности, в качестве которой оно впервые становится Богом, тогда как божество всегда остается в неопределенной дали.
2. Экзистенциальное созерцание
— В философской оставленности остается исходом экзистенциальное созерцание из абсолютного сознания. Оно — не молитва, которая составляет, скорее, границу философствования, недоступна для философии и потому проблематична; но оно, как фантазия, есть око возможной экзистенции, которым наделена она в своей активной борьбе, в просветлении пути и в исполнении.
В сознании вообще действительность существования разлагалась на отдельные предметы в ориентировании в мире. Однако фантазия видит бытие в не разделенной рационально действительности, а затем также и в ее разложении; не так, как если бы позади существования скрывалось некое фактическое бытие, и о нем фантастическим образом умозаключали из этого существования, но так, что бытие наглядно присутствует для нее в шифре.
Я не могу знать, что есть бытие, так же, как я знаю существование. Но я могу лишь читать существование как шифр, поскольку я не выхожу за пределы его символического характера. В ориентировании в мире я познаю существование при помощи понятий, но бытие в существовании я читаю лишь при помощи фантазии, она есть парадокс, состоящий в том, что экзистенция не умеет принять решительно ничего существующего, чем бы оно ни было, за все совокупное бытие, но, чтобы показать себя в трансценденции, отвлекается от всего жизненно верного как такового (dass Existenz, was auch immer da sei, nicht für alles Sein zu nehmen vermag; sondern um in der Transzendenz sich zu bewahren, sich von allem Daseinssicheren als solchen loslöst). Правда, и философская фантазия тоже пользуется понятиями; однако они не представляются ей кирпичиками в здании существования. Поскольку она имеет в виду понятия не как собственно понятия, и они тоже, как и все остальное, становятся для нее шифром. Это усмотрение существования в его прозрачности подобно физиогномическому созерцанию, однако не той дурной физиогномике, которая, стремясь как к цели к форме знания, делает заключения от знаков к чему-то лежащему в их основе, но той истинной физиогномике, которая лишь в живом созерцании есть то, что она «знает». В шифре мне предстоит как бытие то, что связано с корнем моего собственного бытия и все же не становится едино со мною. Я правдив, если я есмь как самость в шифре, и не преследую при этом никакой цели и не служу никакому интересу.
Действительность шифров бытия, которые мы можем уподобить физиогномическому образу, не только дана, но и творится. Она дана, потому что не изобретается и не возникает из пустоты субъективности, но говорит с нами только в существовании. Она творится, потому что она существует не как объект, убедительно и всеобщезначимо, тождественно для каждого, но существует в созерцающей фантазии на почве экзистенции, как присущая ей близость к бытию. Недоступный ни для психологического постижения, как продукт души, ни для реально-предметного изучения средствами наук, шифр объективен, поскольку в нем говорит некоторое бытие, и субъективен, потому что в нем отражается самость, но такая самость, которая в своем корне связана с бытием, являющимся нам как шифр.
Я пребываю (verweile) в шифре. Я не познаю его, но я углубляюсь в него. Вся истина шифра существует в конкретном, каждый раз исторично исполняющем меня созерцании. В природе это бытие открывается мне, только если я позволю говорить со мною совершенно неповторимым конфигурациям, как не допускающей никаких универсализаций интимности того, что существует в этом виде именно здесь.
Чтение тайнописи обращено на существование во времени. Оно не вправе испарять его, ибо тогда оно, лишившись действительности, не достигнет и бытия, но не вправе и фиксировать существование как наличность, подобно тому, как поступает мироориентирующее исследование, ибо тогда, потеряв свободу, которой мы не встречаем в мире как существование, оно потеряет вместе с нею и путь к трансценденции. Скорее, для экзистенциальной фантазии важнее всего именно постигать все, что есть, как пронизанное свободой. Чтение шифра имеет смысл знания о бытии, в котором бытие как существование и бытие как свобода становятся тождественными, чтобы, — как бы для проницательнейшего взгляда фантазии, — быть не тем и не другим, но основой обоих.
Спекулятивная мысль — это тайнопись, ставшая сообщимостью (Der spekulative Gedanke ist die zur Mitteilbarkeit gewordene Chiffreschrift). Она толкует, однако ее толкование не есть понимание бытия, но, в понимании, оно есть касание поистине закрытого для понимания в субстанции бытия. Ту спекулятивную мысль, которую я только понимаю, я поэтому не понимаю, если через нее не столкнусь с непонятным, как бытием, через которое и с которым я подлинно есмь. Сквозь среду языка мыслей, в котором я объясняюсь, я понимаю, где я встретился с непонятным. Но это понимание не есть более внятное постижение мыслью того, что в конце концов могло бы в бесконечном прогрессе стать доступным постижению вполне, но решительное проявление (zur Gegenwart Bringen) того, что лежит по ту сторону доступного и недоступного пониманию, как бытие, которое, исчезая, проступает в явление в понятности. Самоприсутствие экзистенции встречается в понимании с непонятным, и в них обоих — с бытием. Понимание становится уклонением, если понятное принимают за бытие; уловление непонятного становится уклонением, если непонятное с бесспорностью принимают и совершают, как просто брутально-данное, уничтожая в то же время язык понимания.
Как сознание вообще, я не вижу ничего, кроме того, что есть не более чем существование (nur Dasein). Экзистенциальные соотнесения с трансценденцией внутренне антиномичны; через них еще не достигается никакая завершенность во времени. Но где открывается око экзистенции, созерцательная фантазия, там в чтении шифра становится возможным, на исчезающе малое мгновение, сознание совершенства как исполнение во времени. Благодаря фантазии экзистенция находит покой у бытия; шифр есть преображение мира (Weltverklärung). Всякое существование становится явлением трансценденции, каждое сущее в этой любящей фантазии видится как бытие ради него самого. Его бытие не определяет для меня никакая полезность, никакая цель, никакой каузальный генезис, но, чем бы оно само ни было, оно как явление получает свою особую красоту, потому что оно есть шифр.
В тупости того сознания, в котором все еще слито воедино и нет ни самобытия, ни несамобытия, тайнописи не найдется. Только в светлой ясности сознания вместе с разделениями появляется и возможность. Теперь всякое существование впервые становится положительностью эмпирически действительного, и рациональностью значимого; оно утрачивает прозрачность, не обманывает уже более мечтой и фантастикой. И все же оно не становится таким образом тайнописью. Тайнописи еще только предстоит по-настоящему раскрыться для нас в новом скачке, и это совершается благодаря самобытию, которое бы решительно избрало эту положительность и рациональность, чтобы без всяких подмен проникнуть их трансцендирующим взглядом.
Во времени всегда сохраняется двусмысленность созерцания. Действительность созерцательно усматриваемого бытия в существовании, как всего лишь созерцательная действительность, скоро становится необязательной. Созерцание — это способ экзистенции, остающийся обязательным для нас, лишь переходя в самое решительное единство с экзистенцией в ее действительности во времени. При разделении на две жизненные сферы, между которыми я движусь то туда, то сюда, — идеальную сферу трансценденции и реальную сферу существования, — это созерцание становится неистинным.
Наоборот, экзистенция, у которой нет ока фантазии, тоже не имеет светлой ясности в самой себе; она остается в тесноте положительного существования. Без чтения шифра экзистенция живет вслепую (Ohne Lesen der Chiffre lebt Existenz blind).
Коль скоро уклонение всегда остается близкой угрозой, то, если я не желаю впасть в уклонение, мне нужно сознательно преодолевать его в просветлении самости. Движение в мире символов и захваченность этим миром есть поначалу только переживание некоторой возможности. В этом движении и в этой увлеченности я готовлю себя, но я обманываюсь, если эту уже возможность в живом душевном движении я сочту действительностью историчного мгновения, в котором изначально открывается мне трансценденция.
То, что говорит как шифр, зависит от слышащей экзистенции. В возможности, экзистенция говорит всюду, но не всюду она будет воспринята другим. Овладение шифром существует как выбор, совершаемый силою свободы того, кто этот шифр читает. Делая этот выбор, я убеждаюсь в том, что мое бытие таково, потому что я его таким желаю — хотя в этом избрании я решительно ничего не создаю, но получаю то, что я сам выбираю.
То, что есть шифр, находится не на одном уровне. То, что еще издали трогает меня или поражает в самое сердце, в каком ранге подлинного бытия я слышу язык, то, буду ли я в крайности бедствия или на вершине счастья держаться человека или природы, — все это определяет мое бытие через меня самого.
3. Вера в шифры
— Всякий шифр исчезает для экзистенции, познающей себя в своей свободе восхождения и отпадения, в которой она не остается уединенной, но солидарно с другими принадлежит к одному объемлющему непостижимому (einem umgreifenden Unbegriffenen angehört). Экзистенциальный исток избрания трансценденции делается понятен себе самому в не поддающихся никакой фиксации мифологических и спекулятивных образованиях, неподвижное обладание которыми, однако, помешало бы восхождению. Для восхождения требуется свободное усвоение в экзистенциальном риске безоговорочной вовлеченности в фактической действительности; оно не позволяет нам искать опоры себе в чем-то налично объективном, что нам нужно было бы только признать, соглашаясь с ним.
На такие вопросы, как: ты действительно веришь в своего гения? Ты веришь в бессмертие? — следовало бы отвечать:
Если здесь спрашивает сознание вообще, то ничего этого не существует, ибо все это вовсе нигде не встречается. Но если этот вопрос обращен от экзистенции ко мне, как возможной экзистенции, то я не могу дать на него ответ всеобщими предложениями, но могу ответить только в движении экзистенциальной коммуникации и фактического отношения. Если в этом движении для экзистенции не окажется веры, то веры и нет. Высказывание этой веры в содержательных положениях будет экзистенциально сомнительно, потому что это высказывание есть первый шаг к тому, чтобы при помощи объективности вытащить себя из настоятельной задачи. Я не могу высказать веру объективным образом, так же точно, как я не могу обещать того, что настанет только, если произойдет из свободы экзистенции. Содержательно высказанная вера и содержательно определенное обещание конечны, потому что постижимы внешним образом. И как необещание бывает гораздо более надежной основой нашего бытия в существовании, там где происходит от боязни предвосхищать то, что может обрести действительность только из свободы, и где оно совершается с сознанием внутреннего обязательства, превосходящего все, что я только мог бы обещать, так вера по своей сущности как содержание во всех высказываниях всегда удерживается в то же самое время на весу, если сознает себя обязанной в достоверности своей трансценденции.
Ответ поэтому таков: я не знаю, верю ли я; но для философствования есть сообщение движений мысли, как способов косвенного самообязывания и призыва (für das Philosophieren aber gibt es die Mitteilung von Gedankenbewegungen als Weisen indirekten Sichbindens und Appellierens).
Для нас невозможно, экзистируя, прожить свою жизнь в сугубо рациональных целях и поддающихся определению целях счастья. Ибо в качестве экзистенции мы испытываем, например, в отсутствие трансцендентно соотнесенной коммуникации опустошенность существования, которой не можем ни адекватно высказать, ни целенаправленно устранить.
Но коммуникация совершается в повседневности как открытость и как несводящаяся к рациональному готовность, в различении существенного и несущественного, в согласии на него или в сопротивлении, которое сразу же переходит в вопрошание и в способность слышать. В этом вопрошании возможна бывает философская жизнь, присущее которой ей стремление к откровенности угрожает в то же время самой этой жизни в ее правдивости. Пусть даже достаточно часто случается, что только наша бедность не позволяет нам быть откровенными, но этому мешает не только бедность. Что позволительно, может быть, пророку, прорывающемуся за пределы всякого историчного существования и как бы вновь вступающему в существование из некоторого иного мира, то философия может представить с живой наглядностью, как чуждую себе возможность, однако сама сделать этого не может. Вера в шифры не существует там, где ее высказывают и провозглашают.
Тайнопись и онтология
Кто хочет знать, что собственно представляет собою бытие, тот пытается фиксировать это знание в понятиях: онтология, как учение о бытии как таковом, должна была бы давать глубокое удовлетворение, если бы мое бытие могло прийти к себе самому в некотором знании, которое, уже как знание, свидетельствует свою истину.
1. Онтология в великих учениях философии
— Онтология составляла основное намерение большей части философских учений, поскольку эти учения находились под обаянием prima philosophia Аристотеля, превратившейся в традиционный каркас всякого философского мышления. Онтология еще оставалась формой философии даже и тогда, когда основополагающее намерение было в принципе отвергнуто философами. Она не оставляет нас в покое, и она не перестанет существовать; ибо в нас есть неразрушимое стремление — при помощи знания сделать также и подлинное своим обладанием. То обстоятельство, что философские учения, несмотря на свою онтологическую структуру, привлекательны для нас как подлинное философствование, объясняется тем, что в них сводится воедино то, что было разделено только в нашей ситуации: в одном и том же ходе мыслей они дают убедительное знание о существовании, трансцендируют по ту сторону всякого мирового существования к его основе, обращают призыв к слышащему, способному из своей свободы избрать или отказаться, и образуют некий шифр, становящийся открытостью трансцендентного бытия (Sie geben im gleichen Gedankengang ein zwingendes Wissen vom Dasein, transzendieren über alles Weltdasein auf dessen Grund, appellieren an den Hörenden, der aus Freiheit ergreifen oder verweigern kann, und gestalten eine Chiffre, die zu einer Offenbarkeit transzendenten Seins wird). Неслыханная сила великих учений философии состоит в том, что в своих основных идеях они одновременно затрагивают все эти стороны, а потому выражают всего человека, который, благодаря им, вместе и знает, и желает, и видит On einem weiß, will und schaut). Впоследствии именно изолирование отдельных сторон, возникающие вследствие этого нескончаемые ходы аргументации, превращение их в доктрины, короче, безнадежная экзистенциальная путаница затрудняют нам путь к решительному присвоению этих философских учений в акте ясного и изначального постижения. Их принимают в окружающей их оболочке, лишают содержания, и в таком виде они поневоле приходят в упадок.
Кант постигает форму всякого предметного существования и присущие ему способы значимости для нас, исходя из условий в способностях человеческой души, основной фокус которых заключается в самобытии Я. Он дает нам ощутить свободу; он понимает необходимость красоты, равно как и ее содержание в сверхчувственном субстрате человечности; он постигает мыслью науку, ее смысл и ее границы. Созданная им мыслительная конструкция подразумевается как убедительное познание, поскольку она просветляет существование человека и его отношение к бытию в себе. Он констатирует то, что есть, согласно его возможности, и предвосхищает в схеме то, что в принципе может случаться в этом существовании. В этих же самых мыслях он трансцендирует по ту сторону существования, феноменальность (Erscheinungshaftigkeit) которого он дает нам осознать тем, что измеряет границы существования, как предмет знания и как завершимость (Vollendbarkeit). Но все мысли суть для него только условие для того, чтобы обратить подлинный призыв к свободе, который возможен лишь, если мы совершили это первое трансцендирование, ведущее к феноменальности существования. Вследствие этого самое малозначительное предметное рассуждение получает у него весомость благодаря пафосу этого всепроникающего призыва. Однако в конце концов и эта мыслительная конструкция также есть неявным образом шифр, который, кажется, говорит: бытие таково, что это существование возможно. Воля к знанию, самосознание свободы, метафизическое созерцание получают удовлетворение в едином: я узнаю нечто, чем отныне владею, я переживаю самый глубокий импульс для своего действия, меня тихо касается шифр трансценденции.
Гегелев диалектический круг самобытия, которое противопоставляет себе самого себя, переходя к объективности, возвращается к самому себе из другого, а потому остается в нем у себя самого, высказывает в то же самое время в богатом многообразии своих вариаций, что такое существование, какие определения бытия возможны и необходимы, и что означает трансценденция как подлинное бытие: а именно, откровение Бога в живом присутствии философского мышления. У Гегеля слышащего призывают в первую очередь к тому, чтобы читать тайнопись этого философствования, но одновременно он получает некоторое наличное знание, переживает восхождение в созерцании от существования к бытию, и не столь ощутимое побуждение к самобытию, даже если порой и кажется, что это последнее у Гегеля замирает без звука.
На первом плане в единстве философской мысли, заключающей в самой себе все возможности, стоит, таким образом, в одном случае бытие как явление существования: Кант обходит границы бытия, которое есмь я сам. Или же на первом плане стоит бытие, как бытие в себе: Гегель имеет в виду именно это бытие и существование он видит заключенным в пределах этого бытия. Но бытийные структуры бытия в себе — это только шифры. Как познанный предмет, они, должны потерпеть крах в самих себе, потому что я мыслю их как существование, для которого это бытие находится за границей всего мыслимого. Хотя существование есть в метафизическом смысле только нечто вроде тени бытия, но эта тень есть для нас то присущее в настоящем, в котором возможно всеобщезначимое познание. Несмотря на то, почти вся философия искала своей точки зрения в самом бытии, а не в этой его тени. Но если она была философией, ее мысли всегда можно также обратить: то, что говорится о бытии, нужно высказать, как сказанное об экзистенциальном восхождении человека. Так, Плотин мыслил грандиозную онтологическую философию, которая, будучи превращена в учение и тем самым лишена своей понимаемости, дает словно бы картину мира всякого бытия и существования; но если изначально сомыслить ее в ее положениях, то она есть одновременно призыв к возможной экзистенции и форма некой тайнописи. Правда, вместо того чтобы поставить себя в просветлении экзистенции на почву нашей человеческой ситуации, Плотин метафизически ставит себя в самое бытие; но это ему удается сделать только потому, что его конструкция и дедукция бытия есть в то же время просветление экзистенции и существования, которое теряется в превращенных в сугубую знаемость изложениях его мышления.
Это сведение воедино в великих философских учениях, хотя мы и не можем повторить его, отнюдь не есть их недостаток. В этих учениях записана самая содержательная спекулятивная тайнопись. Это было возможно исполнить таким образом только благодаря этому сведению воедино. Призыв к просветлению экзистенции тоже был для них звеном в связи мышления, которое само стало шифром. Это были не пустые логические формы, в качестве которых отдельные мысли легко можно изолировать одну от другой и сделать плоскими, но мышление само было воспламенено бытием, вместо того чтобы быть мышлением о чем-то. Правда, то, что бытие и мышление суть одно и то же, не имеет смысла в раздвоении сознания: ибо в этом раздвоении мышление обращено на нечто другое. Но поскольку мышление становится шифром, это имеет смысл. Там, где человек постиг в мышлении подлинное бытие, бытие этого мышления не было ни бытием в себе, ни субъективностью какой-либо произвольной и случайной мысли, но было этим тождеством в шифре, и кроме того, так, что это тождество оставалось историчным. Мысль составляла в нем сторону всеобщего, но, как целая мысль, была этой стороной воедино с присутствием мыслящего и мыслимого в ней бытия. Будучи высказана как всеобщая мысль для себя, она становилась ничтожной или тривиальной, шуткой или курьезом. Великие основополагающие философские мысли, в которых мышление и бытие суть одно и мыслились как такое единство, начиная с Парменида, лишались своего высокого достоинства там, где их трактовали логически. Чтобы они вообще оставались доступными нам как язык, их нужно одушевить новым самобытием. Тогда мы чувствуем, что, собственно, в них имели в виду и что совершили. Нерефлектированная самоочевидность мышления, которое само было действительностью, была его сильной стороной. Ограниченность его была в том, что оно всякий раз могло быть истинным лишь однажды. Ибо недостаток рационального понимания своих собственных действий превращался в неистинность у каждого последователя, который все еще мыслил, но сам уже не был больше этим мышлением. Тогда шифр уже не принимали больше за шифр, но мышление начинали считать рационально убедительным и односторонне объективировали его, мыслили уже не самобытием, а разве что только подозрением, уже не исполняли мышление своей собственной судьбой в ее историчности, а трактовали его как знание, которое следует передать другому.
2. Невозможность онтологии для нас
— Онтология должна распасться. Ибо знание о существовании ограничено ориентированием в мире, предметное знание вообще ограничено возможными определениями мысли в учении о категориях; знанию в просветлении экзистенции его особую сущность дает содержащийся в нем призыв к свободе, а не обладание неким результатом; знание о трансценденции действительно как созерцательное погружение в непостоянную и многозначную тайнопись. Даже знание о движении во внутренних установках моего бытия как сознания вообще и как возможной экзистенции не есть онтология; скорее, это знание, как ясность в подразделениях философствования, есть постижение себя самого, но не постижение бытия (ein Sichselbsterfassen, nicht Seinserfassen). На всех этих путях мы ищем бытия, как незавершимого, однако благодаря им всем бытие отнюдь не становится наличным, как бытие. Как только поэтому я понимаю, что бытие для меня разорвано, поскольку я — и существование, и возможная экзистенция, во мне прекращается потребность в онтологии, чтобы превратиться в побуждение обрести то бытие, которого я никогда не могу добыть как знания, на пути через самобытие. Правда, в этом самообретении речь идет поначалу только о таком бытии, которое само еще не решено, о свободе экзистенции, а не о трансценденции. Но трансценденция доступна только для этого обретенного в решении бытия. Место бытия онтологии занимает теперь всегда историчное, никогда до конца не общезначимое существование шифра.
Если глубина и величие изначальной философской мысли была в том, чтобы делать все единым актом, то для нас это уже более невозможно. После того как мы сумели усмотреть, благодаря какому сводящему воедино мышлению было достигнуто неповторимое значение этих философских учений, повторение такого мышления сбивало бы нас с толку. Наша сила — разделение; ибо наивность сознания нами утрачена. Желание восстановить то, что было некогда чудесным образом возможно и действительно в этой наивности, произвело бы на свет неподлинные формации мысли и сделало бы нас самих лжецами. Единство совместности аспектов есть для нас обман, если только оно не есть сознательная тайнопись. В эту тайнопись превращается для нас, упраздняясь, всякая онтология, поскольку она не стала партикулярным определением бытия, говорящим о способах бытия в мире, или методической сознательностью путей не знающего завершения удостоверения в бытии.
Онтология, как знание и воля к знанию о том, что на самом деле есть бытие, в форме понятийности, излагающей это знание в конструктивной форме, означала бы для нас уничтожение подлинного искания бытия возможной экзистенции в трансцендентной соотнесенности ее решения. Онтология вводит в заблуждение, абсолютизируя некоторое нечто, из которого должно выводиться другое. Она приковывает нас к ставшему объективным бытию и отменяет свободу. Она ослабляет коммуникацию, делая вид, как будто бы я мог достичь смысла своего существования из одного себя; она ослепляет нас, не давая видеть подлинно содержательные возможности, мешает чтению тайнописи и заставляет утратить трансценденцию. Она видит бытие как единое и множественное, но не как бытие возможной экзистенции, которое может быть только этим. Свобода экзистенции требует разделения, вследствие которого онтологии настает конец.
Поскольку онтология великих учений философии не имеет для нас характера подлежащей критическому отрицанию онтологии, но становится таковой только — но в таком случае становится немедленно — при их переложении, усвоение этих философских учений требует от нас прежде всего — разбить их постройки. В их построении мы разделяем просветление существования, категориальное определение, материальное ориентирование в мире, призывающее просветление экзистенции, чтение тайнописи. Только такое разделение позволяет нам с подлинной ясностью видения вернуться к единству этой тайнописи. В качестве такого единства, восстановленного из образующих его элементов, тайнопись предстает нам, с тем чтобы только теперь мы исторично усвоили или оттолкнули ее нашим собственным самобытием. Только теперь мы отчетливо слышим, как с нами говорит действительность историчного самобытия, знавшего свою трансценденцию. Эти философии, благодаря тому, чем они в то же самое время так же точно являются, — просветлению существования, ориентированию в мире, учению о категориях, требованию к экзистенции, — дают нам прикоснуться к бытию экзистенции, каким было оно для того, кто умел мыслить подобным образом.
3. Чтение тайнописи в отличие от онтологии
— Онтология — это путь закрепления подлинного бытия в некоем знании о бытии, чтение же тайнописи есть опыт бьггия в витании:
Онтология продолжает в постижении бытия то, что возможно в качестве убедительного знания о конечных вещах. Правда, уже и это знание в присущей ему прочности ограничено: если эмпирическое существование неизбежно познается как фактическое, то все же бытие, как познанное эмпирическое существование, никогда не есть окончательная наличность, но бывает постигнуто лишь до его границы в данное время, да и тогда с ошибками; если категории становятся определенностями всего того, что может встретиться в существовании как свойство вещей или повстречаться нам как лицо, то каждая из этих определенностей все же конечна; если просветление существования показывает нам структуры существования, которое есмы мы сами, то все же само это просветление, коль скоро оно опирается на витальность того или иного своегобытия, всегда бывает зависимым: мыслимым с таких точек зрения, из которых каждая есть в свою очередь отдельная и особенная, и ввиду экзистенциальных интересов, которые уже оформляют просветляющую существование мысль, направляя ее к форме тайнописи. Онтология, однако, идет по тому пути, на котором все эти объективные определенности и достоверности не постигаются в свойственной им ограниченности и не упраздняются, но доводятся до завершения.
Напротив, чтение тайнописи остается при том основополагающем опытном сознании, которое мы можем приобрести в любой разновидности определенного знания: что там, где я познаю бытие, оно всегда релятивируется бытием, которого я не познаю. Бытие онтологии разлагается для него в исторично исчезающую тайнопись. Ибо там, где я трансцендирую к бытию, далее которого уже нет больше никаких путей, к тому подлинному бытию, которое не есть я, но которое я, как самобытие, только воспринимаю, — там прекращается всякая прочность и определенность, составляющая в бытии-мыслимым предшествующего шифру бытия сторону неизменного. Там, где речь идет о подлинном бытии, там достигается также и максимум витания, поскольку это бытие присутствует в настоящем только совершенно исчезающим образом (in der verschwindendsten Weise gegenwärtig ist). Если я достигаю причастности ему, то освобожден от какой бы то ни было запутывающей прочности, которая сама может быть теперь, в свою очередь, тем с большей решительностью избрана мною как шифр. Абсолютно наличное и убедительное для знания как мыслимость существует соотносительно сугубому сознанию вообще. Подлинное бытие может быть постигнуто лишь в расслабленности (Gelockertheit) возможной экзистенции так, что всякого рода относительность, в которой исчезают, упраздняясь, способы бытия, служит этому единому витанию, в котором я узнаю бытие. Рассудок и витальная воля хотят закрепить меня в существовании и оторвать от бытия трансценденции. Они учат меня видеть бытие в устойчивости и во вневременных мыслях. Они подталкивают меня к онтологии, как знанию о бытии самом по себе. Но как возможная экзистенция, я воспаряю, освобождаясь от этих оков, становящихся отныне материалом бытия, когда читаю тайнопись, в качестве которой бытие присутствует в настоящем для экзистенции.
Онтология, по своему происхождению, была сведением воедино всех способов мышления, составляющих единое объемлющее прокаленное бытием (seinsdurchglühte) мышление, из которого возникло затем учение, полагающее единое бытие доступным знанию. Напротив, чтение тайнописи высвобождает истинное единство для деяния экзистенциальной действительности, потому что оно в своем мышлении не маскирует разорванности для знания:
После того как онтология разбита на методы и содержания, которые она сводила воедино, вследствие чего она фактически была, всякий раз в историчной неповторимости, чтением некоторой тайнописи, сознательное чтение шифра, казалось бы, восстанавливает это единство на новой основе. Единство узнают, погружаясь внутренней деятельностью в основу самобытия. Это единство, если его читают как бытие, заключает в себе все. Но, будучи объективировано, оно есть единство, которое со стороны всеобщего в нем тут же есть не более чем возможность; не потому, чтобы бытие трансценденции могло быть таким в возможности (неистинный метод метафизических гипотез о мире), но потому, что в едином экзистенции заключена известная возможность исполнения этого всеобщего.
Поэтому подлинное единство для нас есть только историчная действительность в деянии какого-нибудь самобытия, для которого становится исполнимым сведение воедино способов мышления в тайнописи. Онтология должна подвергнуться разложению, чтобы индивиду было открыто возвращение к конкретности присущей в настоящем экзистенции (Ontologie muß aufgelöst werden, damit die Rückkehr zur Konkretheit gegenwärtiger Existenz dem Einzelnen offen wird). Если индивид идет по этому пути осуществления бытия, то ему впервые становится возможно расслышать бытие трансценденции в тайнописи, в которую превращается для него вся совокупность его существования. Четкое разделение в мыслимых и высказываемых мыслях составляет условие этого экзистенциального единства. Верно, что здесь разрывают то, что внутренне связано и истинно только во взаимной связи; но сама эта совместность (dieses Zusammen selbst), как мыслимая, всегда бывает неистинной, если этим мышлением единства не будет само действительное бытие мыслящей экзистенции, и если оно не будет постольку решительно непередаваемо другому. Истина заключается в самобытии и в его трансцендентном исполнении, а не в философских мыслях, мыслят единство, объективируя его, как допускающее передачу знание (übertragbares Wissen). Только там, где мысль разрывает, становится возможно действительное единство. Онтология непроизвольно вынуждена бывает видеть существование уединенным перед лицом всеобщего, которое она знает как всеединое (als das Alleinige). Напротив, чтение тайнописи из единственности экзистенции взирает на единственно-всеобщее трансценденции через призму внутреннего деяния читающего.
Если поэтому мы, философствуя, должны вести речь о содержании тайнописи, то разорванность проникнет в нее самое как делающийся всеобщим язык. Не только мироориентирующий порядок понятий метафизического языка, но и экзистенциально интересующее нас просветление возможностей остается лишенным единства. В историчности и многозначности любого языка бытие трансценденции не есть такое бытие, которое бы пребывало как имеющее значимость. Оно мыслится по ступеням, но в них нет правила одной-единственной последовательности ступеней. На это указывают множество небес и пред небес в мифологии, различные типы божеств в их иерархиях и взаимной противоположности, так же точно, как и положение Гёте: «Что до меня, то я не могу довольствоваться одним образом мысли; как поэт и художник, я политеист, как естествоиспытатель же — пантеист. Если мне, как нравственному человеку, нужен для моей личности один Бог, то и об этом тоже уже позаботились»29.
Ложное приближение трансценденции
Трансценденцию словно бы приближают к нам, когда придают ей отчетливый облик в мифе и спекуляции; но ее ложно приближают, если верят, что в этом облике мы напрямую овладеваем не шифром, но самой трансценденцией.
Что есть трансценденция в отделенности от человека, для которого она есть, — об этом совершенно невозможно спрашивать. Но вследствие того трансценденцию как таковую отнюдь нет необходимости вовлекать в существование. Хотя мистики и решались оспаривать, что божество существует также и без человека; но для экзистенции, осознавшей в себе, что она не сама себя сотворила, положение, гласящее, что Бог как трансценденция существует также и без человека, составляет непременную форму, в которой следует в отрицательной форме мыслить то, что уже не находит себе положительного исполнения.
Шифр — это бытие границы, как язык трансценденции, в котором трансценденция близка человеку, однако не как она сама. Поскольку наш мир невозможно читать как шифр весь без изъятия, поскольку, говоря мифологическим языком, шифр дьявола зрим в нем так же, как и шифр божества, поскольку мир не есть непосредственное откровение, а только язык, который, не становясь всеобщезначимым, исторично слышен каждый раз только для экзистенции, и даже тогда не поддается окончательной расшифровке, — по этой причине трансценденция являет себя как сокровенная (zeigt sich die Transzendenz als verborgen). Она далека, потому что как она сама она недоступна. Она также чужда нам и, поскольку ни с чем не сопоставима, есть несравненное совершенно иное. Она, словно из своего далекого бытия, приходит в этот мир как чуждая сила и говорит с экзистенцией; она подступает к ней, хотя и показывает ей всегда не больше, чем только шифр.
Напряжение между экзистенцией и этой сокровенной трансценденцией — это жизнь экзистенции, в которой истину ищут, переживают опытом, усматривают в вопросе и ответе о судьбе, и в которой истина остается все же скрыта под покровом до тех пор, пока длится существование во времени. Это напряжение есть подлинное явление самобытия, но оно есть в то же время мука. Чтобы избегнуть муки, человек желает по-настоящему приблизить к себе божество, ослабить напряжение, он хочет знать, что есть, чего он может держаться и чему предаться. То, что, как шифр, есть возможная истина, он абсолютизирует, превращая в бытие:
а) В совершенной имманентности человек превратил бы самого себя в единственное бытие. Все в мире, кроме него, есть тогда только материал его деяния. Только он имеет значение, он один есть то, что он есть. Он — не Бог; мыслить Бога неуместно и отвлекает человека от него самого, усыпляет его и препятствует ему в осуществлении его возможностей.
В этой неосуществимой абсолютизации говорят так, как если бы мы знали, что такое человек. Здесь человек непроизвольно подкладывает в основание мысли себя самого как витальность, как среднего человека, или как определенный идеал. Но как только мы поставим всерьез вопрос о нем, то он есть существо, которое можно было бы постичь, только если мы постигнем прежде его трансценденцию. Человек — это то, что стремится выйти за свои пределы; одного себя ему недостаточно (Der Mensch ist das, was über sich hinausstrebt; er ist sich nicht genug). Так же, как преображение мира не означает абсолютизации мира, так и положение, гласящее, что все в человеке должно стать живо присутствующим для него, чтобы быть для него, — не означает, будто человек есть все. Человек, хотя он и всего привлекательнее для человека, хотя он и есть решающее в своем мире, не есть все-таки последняя реальность. Для него, правда, речь идет о нем самом, но лишь вследствие того, что речь идет для него о чем-то другом. Это он узнает, понимая, что он никогда не найдет покоя у себя самого, но только в бытии трансценденции.
б) В имманентности, распространенной за пределы присущего в настоящем временного существования, мир человеческой истории сделался бы процессом развития божества, а мир — становящимся Богом. В этом процессе божество пробивается к истине и в борьбе творит себя самого. Мы боремся за эту истину или против нее. Она достигла в нас той высоты, какая до сих пор была для нее возможна. Другое, о котором заботится человек, если хочет стать самостью, есть не трансценденция, но обожествленное человечество.
И эта абсолютизация мирового бытия тоже, в сущности, не знает, что такое человечество, чем оно должно и желает стать. Она абсолютно остается во времени; трансценденция же существует по ту сторону времени. Она, хотя она и совершенно темна для нас, не зависит от того, что составляет для нас предельные зависимости; она — та бездна, у края которой для нас возможна подлинность истины, хотя ее самой мы и не познаем.
в) Мифологическое творчество образов или спекулятивная конструкция превращают божество в некоторое особенное существо, и хотя и ставят его отныне рядом с миром, однако делают это так, что в этой антиципации божество само остается имманентным. На языке мифа оно становится личностью, на языке спекуляции — бытием.
Если человек обращается к божеству в молитве, то оно есть для него «Ты», с которым он хотел бы вступить в коммуникацию из своей одинокой потерянности. Постольку оно имеет для него личный вид, как отец, помощник, законодатель, судья. Поскольку подлинное бытие в его существовании есть самобытие, по аналогии с этим последним Бог непроизвольно сделался лицом. Но личность, как божество, была усилена, предстала как всеведущая, всемогущая, всеблагая. Человек есть нечто меньшее, но родственное ей постольку, поскольку он, сотворенный по образу Божию, есть отблеск бесконечности Бога. Бог по-настоящему близок нам только в качестве лица.
Если это мифологическое представление о личности и может на мгновение сделаться присущим в настоящем, то подлинное сознание трансценденции, несмотря на то, противится тому, чтобы мыслить Бога исключительно лишь как личность. В побуждении, которое делает для меня божество неким «Ты», я сразу же отступаю назад, потому что чувствую, что посягаю на трансценденцию. В самом этом представлении я уже запутываюсь в иллюзию. Ведь личность — это способ самобытия, который по существу своему не может быть одинок; она есть нечто соотнесенное (ein Bezogenes), должна иметь вне себя иное: лица и природу. Божество нуждалось в нас, людях, для коммуникации. В представлении о личности Бога мы умалили бы трансценденцию до некоторого существования. Или же божество в представлении о нем как становящемся личностью не остается замкнуто в себе, оно существует сразу же как несколько лиц, совместно обладающих своим царством самобытия, будь то в неопределенных и свободных политеистических или же в внутренне связных тринитарных представлениях. Наконец, коммуникация с божеством обнаруживает тенденцию к подавлению коммуникации между людьми. Ибо она учреждает слепые общности, в которых нет становящегося самобытия отдельных людей. Коммуникация от самости к самости, как истинно присущая действительность, в которой может произнести свое слово трансценденция (in der Transzendenz zum Sprechen kommen kann), ослабляется, если трансценденцию напрямую чрезмерно приближают, и одновременно обесценивают как некоторое «Ты».
Тяжело бывает сводить личного Бога к простому шифру, Бог как трансценденция остается далек. В этом шифре, который я сам, как человек, творю на втором языке, он на мгновение становится ближе ко мне. Но бездна трансценденции слишком глубока. Этот шифр не снимает напряжения. Он одновременно исполняет мое существование и проблематичен, он есть и не есть. Любовь, которую я обращаю на божество как лицо, лишь иносказательно можно назвать любовью. Она возникает только как любовь в мире к этому единичному человеку, и становится энтузиазмом влечения к красоте существования. Безмирная любовь — это любовь к ничто, как безосновное блаженство. Любовь к трансценденции действительна только как любящее преображение мира (Liebe zur Transzendenz ist nur als liebende Weltverklärung wirklich).
Если божество приближают к себе не в молитве, а в спекулятивной конструкции, то оно, собственно говоря, больше не существует. «Бытие» не есть «Бог», философия — не богословие. Спекуляция, будучи истинной как игра в тайнописи, делает неким предметом как бытие то, что как трансценденция лежит по ту сторону всякой допускающей фиксацию мысли. Мыслят ли по аналогии с тем, как человек обходится с внешними вещами, демиурга, создающего механизм существования, или же, по аналогии с диалектически мыслимым самобытием, Логос как движение понятия в круге с самим собою становится бытием, или в каком бы еще ином виде ни застывала спекулятивная мысль: она неизбежно есть Богопознание, в котором прекращается трансценденция. Все делается божеством, или божество делается миром; безмирность и безбожность — это только взаимосвязанные полюса одного и того же уровня, тогда как тайнопись не упраздняет бытия трансценденции в процессе становления имманентности, но и не превращает ее в застывшее обладание, но позволяет ей оставаться историчной, как явление трансценденции для экзистенции.
В трех обозначенных выше и в других формах приближения трансценденции ее фактически упраздняют. То, что как шифр содержит возможность, фиксируется как существование божества; человек оказывается на пути к тому, чтобы вместе с трансценденцией утратить также и свое самобытие. Полагает ли он как абсолютное бытие себя, человечество или личного Бога, он отрекается от себя в пользу другого и дает обмануть себя мгновенной вспышке счастья, дающей облегчение муке от непостижимости самобытия. Ибо он бывает самим собой только в напряжении между предельно далекой трансценденцией и самым насущным присутствием настоящего (gegenwärtigste Gegenwart), между шифром и существованием во времени, между фактом данности и свободой. Если человек бросается к своим идолам, он при этом словно убегает от себя самого. Не эти идолы, но только божество как истинная трансценденция требует от человека самобытия в напряжении. Человек не смеет обращаться в ничто — ни перед идолом себя самого, каким он создает себя в образе, ни перед человечеством, ни перед ставшим личностью божеством. От всех этих и иных обликов трансцендентного, даже от божества, являющегося ему как шифр, он должен хранить свое право, которое ему дает и подтверждает из дальней дали трансцендентное божество: Бог как трансценденция желает, чтобы я был собою (Gott will als Transzendenz, dass ich selbst sei).
Чтобы человек не оскорбил прикосновением божества и мог сам быть тем, чем он должен быть, он должен сохранять трансценденцию в чистоте ее сокровенности, удаленности и чуждости. При чтении написанного им самим, как и воспринятого извне, шифра его цель — покой в бытии, как истинном бытии, а не передышка в бытии иллюзий, выступающем наравне с миром.