Если мне, как витальному существу, свойственна воля к длительности, если в случае потери я ищу себе новую опору в чем-то пребывающем, то я, как возможная экзистенция, хочу бытия, которое я могу избрать, даже погибая, хотя оно при этом и не сохраняется. Перед лицом опыта гибели, когда самое драгоценное исчезает у меня еще незавершенным, я могу принять происходящее на себя, и в самой светлой ясности узнать все же, что то, что было мгновением как наполненным присутствием настоящего, не было, однако, потеряно. Но если затем я в преображающей фантазии сочетаю мысленно бытие с исчезновением в таком виде, что боги до времени забирают к себе из мира то, что для них всего дороже, или таким, что ставшее формой и обликом становится причастно вечности, то экзистенция противится такой мысли. Если ей остается только одно: пассивно терпеть, то она не может примириться с существованием в созерцательном успокоении. Ибо присущее ей сознание подлинного бытия не может достичь совершенства в чистой рефлексии непотерянного. Напротив, она должна вложить себя самое в этот крах, сначала — активностью своего собственного риска, а затем — допущением самой себе пережить крах. Шифр раскрывается со всей решительной определенностью не созерцанию, которое только принимает как данность, но только экзистенции, которая, погибая как существование, рождает шифр из своей свободы, которая разбивается вдребезги как экзистенция и, разбиваясь, находит свою основу в бытии трансценденции.
Противоречие в крахе остается, как явление. Решение его не становится содержанием нашего знания. Оно пребывает в том бытии, которое остается сокровенным. С этим бытием может столкнуться тот, кто действительно прошел в свойственной ему судьбе ступени экзистенциального восхождения. Предполагать это бытие невозможно. Никакой авторитет не в силах распоряжаться им и наделять им. Оно взирает на того, кто приближается к нему через риск.
Искажением экзистенциального пути, в котором бытие снова совершенно меркнет, обращаясь в ничто, было бы намерение желать краха непосредственно. Подлинный раскрывающий бытие крах — не в спонтанной гибели, не во всяком самоуничтожении, самоотречении, отказе и отречении. Шифр увековечения в крахе ясно проступает, только если я не желаю краха, но рискую потерпеть крах. Чтение шифра краха я никак не могу планировать заранее. Планировать я могу только то, что дает длительность и устойчивость. Шифр раскрывается отнюдь не тогда, когда я желаю его, но когда я делаю все, чтобы избежать его действительности; он раскрывается в amor fati42; но фатализм, который бы произошел отсюда прежде времени и потому уже не узнал бы краха, был бы неистинным решением.
Если поэтому крах, в который я бросаюсь по своему произволу, есть пустое ничто, то крах, постигающий меня, если я делаю все, чтобы поистине избежать его, не обязательно должен быть только крахом. Так, я могу испытать бытие, если я сделал в существовании все, что мог, для того чтобы защититься; и так же я могу пережить его опытом, если я как экзистенция вполне отвечаю за себя сам и требую всего от себя самого, но не узнаю его, если в сознании своего тварного ничтожества перед трансценденцией я всецело вверю себя своему бытию как твари.
Так же, как, обессиливая в жизненной борьбе и недостойно отрекаясь от самобытия, мы хватаемся за ничто, так в воле к концу всего сущего, с присущей ей прямотой, конец избирают не как бытие вечности, но как уничтожение существования. В нигилистических и чувственных представлениях о конце, как удовольствии разбить этот жалкий мир, есть полный обмана соблазн. Тогда уклоняются от движения по пути, лишь в конце которого ожидает нас шифр бытия в крахе, потому что живут установкой: «Мы верим в конец, хотим конца, ибо мы сами — конец, или, по крайней мере, начало конца. В наших глазах есть выражение, которого никогда еще прежде не было в человеческих глазах». В этих словах слышна тональность, которая, в силу сродства ее с восхождением в экзистенциальном крахе, лишь тем ужаснее являет нам ложный пафос безмирной страсти.
Искажение опыта бытия в риске и уничтожении мы встречаем повсюду, где явление становится не только бренным, но и безразличным, и где поэтому я, чтобы подлинно быть, не созидаю существования в мире, но предаюсь авантюрам: я абсолютизирую риск, разрушение, гибель, если даже речь идет о ничтожной мелочи, и даже — именно тогда, чтобы вступить с этим сознанием в бытие, о котором якобы лжет мне всякая попытка принимать мир всерьез, всякая длительность, как и всякая вневременность. Авантюрист презирает все порядки жизни, как и все налично пребывающее. Экстравагантное, разрывающее все связи, своенравно играющее, внезапное и неожиданное, для него, с восторгом принимающего или с улыбкой терпящего свою гибель, есть подлинно истинное.
Но существование как возможная экзистенция ужасается как пустоты сугубо объективных значимостей, или иллюзии мнимой длительности, так и бессодержательности простой гибели в авантюре. Объективность и длительность, даже если сами по себе они и ничтожны, остаются плотью явления экзистенции во временном существовании. Простая гибель вполне ничтожна: в мире, собственно говоря, ничто не гибнет без осуществления, кроме только хаотической субъективности. И все же остается в силе истина, что подлинно существенное гибнет в явлении, и что только когда мы принимаем в себя гибель, нам открывается глубина, позволяющая нам усмотреть основу подлинного бытия. Увековечением было бы поэтому: созидание некоего мира в существовании силою непрерывной воли к норме и к длительности, но не только с сознанием гибели и с готовностью к ней, но с риском и знанием о гибели, в которой вечность вступает в явление времени.
Единственно лишь этот подлинный крах, которому я безоговорочно открыт, зная о нем и принимая его на себя, может стать исполненным шифром бытия. Скрываю ли я от себя самого действительность под покровами или же без всякой действительности устремляюсь к гибели — в обоих этих случаях я в своем фактическом крахе упускаю истинный крах.
Осуществление и неосуществление
Из сознания краха отнюдь не следует с необходимостью пассивность ничтожного, но следует возможность подлинной активности: То, что гибнет, должно прежде быть (Was untergeht muß gewesen sein). Гибель становится действительной только благодаря действительности мира, иначе она была бы только исчезновением возможности. Поэтому я вкладываю всю весомость своего бытия в существование, как осуществление, чтобы создать длящееся, и верю в это длящееся как в то, что предстоит совершить. Я хочу налично сущего, чтобы пережить опытом исполненный крах, в котором впервые открывается мне бытие. Я постигаю мир и всеми силами распространяюсь в его богатстве, чтобы увидеть из этого истока его надломленность и его гибель и не просто знать о нем в абстрактных мыслях. Только если я безоговорочно вступаю в мир и претерпеваю то, что приносит мне его разрушение, я могу действительно пережить крах как шифр. В противном случае он был бы только безосновной безразличной гибелью всего.
Для сознания бытия возможной экзистенции мир есть пространство, в котором это сознание узнает опытом то, что подлинно есть. Я обращаюсь к обществу, в котором живу и в действиях которого участвую, избирая возможные для меня сферы действия; к коммуникативной длительности в семье и дружбе; к объективности природы в ее закономерности и возможностях технического овладения ею. Я, как существование, дышу в некотором мире; как человек среди людей я создаю известное исполнение существования. Пусть даже всякое исполнение есть только бренность, то все-таки в нем и через него живет тайнопись бытия.
Могла бы показаться обоснованной мысль; все рушится, а значит, нет нужды и начинать, ибо все ведь равно бессмысленно. Эта мысль предполагает длительность как мерило всякой ценности и абсолютизирует мировое существование. Но, даже если для существования, а потому и для каждого из нас, воля к длительности и устойчивости оказывается неизбежно необходимой, а мысль о крахе всего есть поначалу выражение отчаяния в пограничной ситуации, но все-таки экзистенция не сможет прийти к себе, не вступая в пограничные ситуации.
Иной смысл имеет, однако, решимость неосуществления, при котором для экзистенции не существует никакой безусловно обязывающей необходимости этого существования в мире. Возможно, чтобы я, находясь в существовании, боролся все же с существованием вообще. Существование в мире мы можем избрать с истинной сознательностью только там, где отрицательная решимость, как вопрос, затронула экзистенцию. Нужно в возможности покинуть мир, а затем вернуться к нему, чтобы положительно иметь его, как мир: в его блеске и сомнительности, в его сущности как единственного поприща явления экзистенции, на котором она понимает себя с самой собою и с другой экзистенцией.
То, что я в существовании не одинок, — этот фактум делает всякую отрицательную решимость, ставящую под сомнение существование в мире, саму по себе настолько сомнительной, ибо она, забывая мир и коммуникацию, просто бросается в бездну трансценденции. Но экзистенция в существовании, как воля к коммуникации, которая составляет условие ее собственного бытия, не может ни абсолютно утвердиться на самой себе, ни непосредственно держаться трансценденции. Никто не может обрести блаженство в одиночестве. Нет такой истины, с которой бы я мог достигнуть конца пути лишь для себя одного. Я тоже есмь то, что суть другие, я ответствен за то, что находится вне меня, потому что я могу обратить речь к этому другому и могу вступить с ним в деятельное отношение, я есмь как возможная экзистенция к другим экзистенциям. Поэтому я достигаю цели своего существования, только если понимаю то, что вокруг меня. Я прихожу к себе, только если мир, с которым я могу вступить в возможную коммуникацию, придет к себе вместе со мною. Свобода состоит в зависимости от свободы других, самобытие имеет своей мерой самобытие ближнего, а в конце концов — и самобытие всех.