Философия. Книга третья. Метафизика — страница 5 из 24

1. Общность и борьба в трансцендентной соотнесенности

— Трансценденция, исторично являющаяся в сделавшемся предметным символе, полагает основание единственной в своем роде общности. Не только моя историчность есть коммуникативная историчность, но экзистенция в своей расширенной историчности следует субстанции той традиции, из которой она выросла. Историчность метафизического содержания означает, что экзистенция привержена бывшему ей откровению трансценденции в этом встреченном ею виде и от него услышанному языку, — не потому, что это — один из видов трансценденции среди других ее видов, а значит, тоже есть некая истина, но потому, что он есть для нее самой истина как таковая, с которой вместе живет и гибнет ее собственное самобытие.

Поскольку истина трансценденции для экзистенции в существовании действительна не как чуждая времени наличная истина, которую нужно было бы принять как прозрения разума, — вследствие этого она должна иметь этот историчный вид. Но до тех пор пока из-за этого ее вида остается в непрерывном движении некая общность свободных экзистенций, экзистенция, поскольку она не допускает подмены смысла всеобщего, будет удерживать себя открытой для чужой истины: в безусловности, с которой она привержена своей истине, она, сознавая историчность этой истины, избегала бы мнения об исключительности этой истины по отношению к другим и притязания на универсальность, не стала бы вменять историчным по своей форме истинам характера вневременно значимых истин разума. А на вопрос: разве же бытие самости в ее трансцендентной соотнесенности возможно основать на чем-то исторически случайном? — она ответила бы утвердительно. Историчность становится истоком умонастроения, знающего, что оно не есть все, и не считающего себя типом бытия, которое должно быть единственным бытием.

Историческая действительность представляет нам иную картину. Символы становятся учредительными силами общности, которые, исключая или уничтожая другое, считают себя единственной истиной. Темнота трансценденции сливается с темнотой витальных страстей. Тот, кто противится светлой ясности и желает при неприкосновенной слепоте своего-существования жить в упоении страстей, идет по этому пути. Отныне имеет силу бесспорное (das Fraglose). Между тем как борьба за трансценденцию дает нам кажимость самого неслыханного права, мы можем предаваться диким инстинктам насильственности. Символ учреждает общность, лишенную коммуникации.

Этот всплеск фанатизма оказывается возможен вследствие подмены и отождествления существенно разнородных смыслов всеобщего. Однако подлинная истина трансценденции сознательно постигает себя как историчная, и потому не универсальная, как безусловная, и потому не всеобщезначимая, истина.

И все же историчность явления трансценденции имеет неизбежным следствием борьбу, если существование одного явления сталкивается с другим вследствие той ситуации мира, в которой находятся оба эти явления. Трансценденция словно не желает отдавать своего явления, как той или иной особенной историчности, без борьбы. То, что люди этого склада с этой историчной субстанцией бытия должны жить на земле, она чувствует как некое безусловное веление из сокровенного истока. Борется здесь не только воля слепого существования к самосохранению, но цель борьбы — сделать жизнь людей в будущем такой, чтобы люди сознавали и усваивали себе эту историчность трансцендирующего сознания как свое прошедшее, — а эта цель может быть достигнута не только при победе, но также и при подлинном крахе.

В существовании эта глубже всего скрытая борьба экзистенциально укорененных содержаний остается неустранимой. История о трех кольцах не показывает нам нашей ситуации; ибо в различных аспектах истины мы знаем не единую истину, только в различных видах, но единственновсеобщее, присущее трансценденции, заставляет несовместимые истины, в форме тех или иных историчных всеобщностей, бороться друг с другом в мировом существовании. Эта борьба происходила с большей страстностью, чем борьба, вызываемая витальными жизненными интересами. Кажется, что, с верой в трансценденцию, спор идет здесь обо всем; не только о верующих, но о самом бытии.

2. Напряжение между тремя сферами оформления метафизической предметности

— Мифология, богословие и философия пытаются прямым текстом и объективно высказать и представить в описании бытие трансценденции; мифология — как изливающаяся через край, беспрестанно меняющаяся полнота историй, форм и толкований, как развертывание пронизывающего мировое знание и движущегося рядом с ним знания о трансценденции; богословие — на основании исторически фиксированного откровения, как рационально обоснованное систематическое завершение, становящееся знанием истинного; философская метафизика — как вымышление трансценденции в существовании (das Erdenken der Transzendenz im Dasein) посредством мыслей, проникающих к последним истокам и границам этого существования, переплескивающих друг через друга и исполняющихся только в присутствии всегда историчной экзистенции. Она усваивает себе то, что существует повсюду как мифологическая действительность, и старается понять то, что чуждо ей в мифологии и откровении.

Три сферы оформления предметности приближаются друг к другу и проникают одна в другую, чтобы тем с большей решительностью отталкиваться одна от другой. Но даже в своей враждебности они остаются связанными друг с другом. Неисторичная, всякий раз повторяющаяся типология их формаций не позволяет утихнуть борьбе между ними, хотя в этой борьбе и не возникает ясных противостояний; ибо эта борьба скрывается, как неустранимое движение, в индивидуальной душе.

Философия отталкивает от себя миф, из которого она возникла. Она противопоставляет рациональное, обоснованное познание — изложению историй, которые для нее суть лишь обман и сновидение. Но однажды, сделавшись самостоятельной, она обращает взгляд назад и пытается постичь миф как истину. Тогда она принимает его или за иное облачение философской истины для людей, еще не понимающих ее в форме мысли, и для себя самой в те мгновения, когда философствующий человек не мыслит, но осознает достоверность бытия в этом наглядно созерцаемом облике; или же она видит в нем даже выражение некой истины, которая остается недоступной для любого мышления; философское мышление может заметить только, что существует то, что кажется недоступным для него, но внятное понимание чего в мифе предполагает пройденным путь мышления к нему. В то время как философская истина, там, где она заявляет претензию на рациональное постижение внутренней сути мифа, характерным образом пустеет или оказывается простым мышлением о чем-то, не будучи при этом в этом нечто, — философия, озадаченная этим опытом, возвращается к бытию, если становится истинной как мышление в мифе, подобно тому как она бывает истинной, как мышление в жизни, в ориентировании в мире.

Философия отталкивает от себя и богословие вследствие привязанности богословия к откровению. Но она снова приближается к нему там, где откровение превращается для нее в историчный облик явления трансценденции; и так богословие становится беседующей с нею истиной, даже если

эта истина и утратила свою универсальность. Поскольку философия узнает, что она становится надутой пустышкой, если желает утвердиться и замкнуться в сугубой всеобщезначимости рационального, она сознательно принимает свою определенную историчную субстанцию также и в богословской традиции, которую она преобразует, но не отрицает.

Богословие, напротив, отвергает мифы как язычество, но усваивает себе известное число их, встраивая их как звенья в свою целокупность и тем самым преобразуя. Оно отвергает философию как самовластную форму абсолютной истины, но усваивает ее, будь то как предварительную ступень к его собственной истине, или как средство выражения для содержания его откровения.

Борьба между сферами оформления истины трансценденции продолжится как борьба во временном существовании души, потому что эта борьба есть среда движения трансцендентной предметности, которая не может окончательно обрести прочную опору как предмет нигде, пока сохраняется экзистенция в своей свободе. Эта борьба прекращается и оставляет по себе могильный покой несвободы там, где человек вновь погружается в ставшее отныне суеверным язычество теософских материализаций, или в догматически зафиксированное богословие известной церкви, или в чисто рациональную философию, притворяющуюся, будто она при помощи знания удостоверяется в подлинном бытии. Только там, где настает это лишенное борьбы замирание в недвижности одного из этих обликов существования, миф может сделаться для философии поэтической произвольностью грезящего развлечения, а богословие — преодоленным суеверием фанатичных жрецов; перед судом же богословия миф может тогда стать языческой чертовщиной, а философия — самообожествлением человека в его субъективности и относительности.

3. Язык трансценденции на ступенях метафизического сознания

— Историчность метафизики означала, во-первых, ее множественность, которую, однако, можно рассматривать извне и изучать лишь как мертвую наличность. Она означает, во-вторых, что экзистенция каждый раз усматривает свое прошедшее как стоящее в отношении к ней.

Второй смысл историчности — это привязка возможной экзистенции к традиции трех сфер оформления предметных символов. Эта привязка заключает в себе движение между наследуемой в традиции метафизической субстанцией и свободой ее усвоения. Чтобы символы, проходящие через всю историю, застывая во всеобщих значимостях, смогли вновь обрести изначальную речь, их должен одушевлять этот индивид, в присущей ему историчности его судьбы. Хотя спасти их от забвения можно только, передавая их далее в установленных порядках при послушании подрастающей молодежи, но индивид приходит к себе самому, лишь эмансипируясь от требований послушания, так что теперь он может принять свою трансценденцию подлинно как он сам, без посредников. Экзистенциальная обязательность дается только освобождением от традиции, переводящим ее субстанцию в присутствие бытия для меня самого, в опасности для индивида, решающегося на это присутствие даже и без прочных форм традиции. Но объективность традиции есть условие свободы. Ибо свободу, как таковую, нельзя передать по наследству, как традицию; ее можно обрести только от индивида. Как унаследованная, она не будет уже более свободой, как обладание без борьбы — она пропала. Традиция свободы жива лишь косвенно, в призыве от индивидов, решившихся избрать ее, к тем потомкам, которые слышат ее голос. Это тайное сообщество самосущих людей, которых все служители объективной традиции по мере возможности исключают из своей среды и осуждают на безгласность, — церкви, партии, школы рационально фиксированной философии, communis opinio2 того или иного времени, как самоочевидность того, в отношении чего все друг друга понимают.

Историчность метафизического сознания выросла по ступеням и скачкам знания метафизики. Понимая себя самое, она видит ступени сознания как предшествующие себе. В них она ясно представляет себе, чем она была, и понимает это, потому что несет эти ступени в самой себе. В знании она набрасывает эту последовательность ступеней как путь к ее настоящему, который есть в то же самое время воспитывающий путь усвоения. Этот набросок, однако, не может претендовать на значение некоторого объективного знания о едином универсальном ходе развития сознания, но может означать лишь просветление истории подлинного сознания бытия для себя самого, совершаемое человеком, переживающим каждый раз свою историю в своем времени.

Между тем как убедительное знание пребывает на одном уровне, и то, что может быть постигнуто в форме этого знания, требует лишь рассудочной выучки, чтобы всякий, словно бы наперекор различию ступеней сознания, также мог постичь это, — метафизические содержания расколоты не только на существенно разнородные возможности, противостоящие одна другой, но и на взаимосвязанные возможности, следующие одна за другой по ступеням. Истина этих содержаний сопряжена со ступенью сознания, на которой мы внимаем ей на этом языке. Что находится на более поздней ступени, того еще невозможно понять, что находится на ступени более ранней, того уже нельзя более адекватно исполнить в присутствии настоящего. Осуществление метафизического мышления зависит от достигнутой именно теперь ступени сознания, тогда как сугубо внешняя мысль кажется доступной для универсальной передачи.

Знание ступеней, однако, никогда не становится результатом, но остается идеей. Самый грандиозный набросок их создал Гегель в своей феноменологии. С тех пор было сделано бесчисленное множество набросков схемы этих ступеней. Эти схемы мгновениями выглядят так, словно бы в них была постигнута некая всеобщая закономерно необходимая последовательность. Психологические и логико-логико-диалектические очевидности и их частичное подтверждение в исторической науке создают впечатление более глубокого прозрения, нежели то, которое они дают в действительности. Ибо ступени эти, в их целом, необозримо историчны, у них нет ни зримого начала, ни зримого конца пути, и переход от одной к другой отнюдь не усматривается как необходимый. Они не представляют собою ни сугубо линейной последовательности, ни универсального ряда.

Исторично усваивать метафизическую предметность значит поэтому постигать ее как истину по ступеням, ведущим к нам самим (Metaphysische Gegenständlichkeit geschichtlich aneignen, heißt also sie in Stufen zu sich selbst hin als Wahrheit begreifen). Но это постижение, которое само, в среде исторического ориентирования, и есть метафизика, остается истинным, лишь если оно проницательно видит собственную свою схематику и не фиксирует в универсальном образе того, что обладает исключительно лишь экзистенциальной действительностью.

Истина, гласящая, что метафизическая предметность не находится на одном единственном уровне, имеет решающее значение. Сознанием этой истины обусловлено то, что я вступаю в возможную коммуникацию с чуждым мне, как и то, что я могу понимать свое собственное, не совершая подмены смысла.

Из этого знания следует, кроме того, установка в отношении другого, знающая о возможности ложных претензий (Möglichkeit falscher Zumutungen). Правда, готовность вопрошая приступить ко всему и искать выражение в языке для всякой открытости, у возможной экзистенции безгранична. Несмотря на это, там, где мысль хочет проникнуть в трансценденцию, возникает робость. Мысль не может познавать Бога, но может только дать сознать, как в нашей ситуации вступает в нашу душу трансценденция. Сказать здесь, что я переживаю, не скрывать бездн и антиномий, видеть саму трансценденцию в свете проблематичности, — все это требуется от меня потому, что сознание моей свободы требует правдивости, как выражения основы, через которую я есмь, хотя и не знаю того. Кажется, само божество желает, чтобы мы решались на каждый способ искания истины, даже подвергая себя опасности впасть в заблуждение. Нам нет надобности пугаться, что мы разоблачим то, что божество хотело бы сокрыть, — но нужно бояться впасть в неправду. Решаться на все и все говорить, — эта максима находит себе границу лишь в присущей мне ступени сознания. Не каждый готов принять и по-настоящему помыслить каждую мысль, удивляться каждому факту и предчувствовать в нем шифр бытия. Когда речь идет о детях, задача воспитателя — всякий раз ответственно принимать решение о том, что мы уже можем сказать им, и все-таки здесь остается известный риск. По отношению ко взрослым людям знание о ступенях сознания бывает еще менее возможно. Промолчать и не дать этого почувствовать может быть гуманно, потому что правдиво; ибо, в конце концов, о чем человек хочет спросить сам себя — это дело самого человека. Невозможно ни требовать от каждого всякой вообще мысли, ни запрещать кому бы то ни было какую-нибудь мысль. В книгах говорящий обращается к своей собственной ступени сознания и не ставит тебе границ. Однако знание о ступенях сознания, хотя они и не известны нам в частности и хотя мы не знаем объективно нашей собственной ступени, усиливает нашу робость в конкретной ситуации. Всему свое время. Великие кризисы и скачки преображают всего человека. У него словно формируются органы зрения, а другие органы отмирают. Между людьми, подлинно соединенными в общность, может еще стоять неодинаковость ступеней их сознания. Один пережил радикальный глубинный опыт в жизни, которому не был причастен в жизни другой. Вследствие этого различия каждый метафизический символ претерпевает смещение в своем языке выражения. Символ, придающий мне своей светлостью силу и ясность существования, сам по себе отнюдь не имеет объективной однозначности, так что я вижу его силою того, что я сам сейчас есмь, но и сознаю при этом, что в нем я проникаю взором в подлинную субстанцию бытия.

Методы метафизики