ситуации
Смерть
1. Знание о смерти и пограничная ситуация.
- Смерть как объективный фактум существования не есть еще пограничная ситуация. Для животного, ничего не знающего о смерти, пограничная ситуация невозможна. Человек, знающий, что он умрет, имеет это знание как ожидание, относящееся к неопределенному моменту времени; но до тех пор пока смерть не играет для него никакой иной роли, кроме той, которую дает забота о ее избежании, до тех пор смерть не является пограничной ситуацией и для человека.
Как только-живущий я преследую цели, стремлюсь добиться длительности и устойчивости всего, что для меня ценно. Я страдаю от уничтожения реализованного мною блага, от гибели любимых мною существ; мне приходится пережить опыт конца; но я живу, забывая о его неизбежности и о конце всего.
Если, напротив, я, экзистируя, уверяюсь в историчном сознании в своем существовании как явлении во времени: в том, что это существование есть явление, но явление возможной в нем экзистенции, - то опыт конца всех вещей обращен к этой являющейся стороне экзистенции. Страдание от конца становится удостоверением экзистенции.
В объективном рассмотрении я не могу с убедительностью постичь мыслью необходимости смерти и бренности (Vergänglichkeit). Но для экзистенции это исчезновение в явлении составляет часть ее самой. Не будь этого исчезновения, я как бытие был бы нескончаемой длительностью и не экзистировал бы. Правда, я как экзистирующий в явлении должен признавать осуществление и решение во времени чем-то абсолютно важным, но я не вправе ни пассивно наблюдать, ни преднамеренно вызывать это исчезновение в явлении, но должен овладевать им во внутреннем усвоении. Не жажда смерти и не страх перед смертью, но исчезновение явления как присутствие экзистенции становится истиной (Weder Verlangen nach dem Tode noch Angst vor dem Tode, sondern Verschwinden der Erscheinung als Gegenwart der Existenz wird zur Wahrheit). Я теряю экзистенцию, если принимаю существование за абсолютное, как если бы оно было бытием в себе, и так запутываюсь в нем, что я сам есмь только существование в чередовании забывчивости и страха. Я впадаю в противоположное уклонение (Ich gleite umgekehrt ab), если нахожу явление существования настолько безразличным, что презираю его и что мне в исчезновении ни до чего нет никакого дела. Я действителен как возможная экзистенция, только если я являюсь как существующий, будучи, однако, в явлении чем-то большим, чем явление (Als mögliche Existenz bin ich wirklich nur, wenn ich daseiend erscheine, in der Erscheinung aber mehr als Erscheinung). Если поэтому я хотя и не могу уничтожить страдания от своего конца как существование, но могу в то же время преодолеть его в достоверности своей экзистенции, т.е. сохранить свою власть над ним. Смерть есть для экзистенции необходимость ее существования в силу исчезновения ее - всегда в то же время неистинного - явления.
Сказанное таким образом не следует понимать как нечто всеобщее; оно не таково; смерть не есть нечто всеобщее в пограничной ситуации; она бывает всеобщей только как объективный фактум. В пограничной ситуации смерть становится историчной смертью; она есть или определенная смерть ближайшего, или моя смерть. Преодолевается она не при помощи всеобщего познания (Einsicht), не в объективном утешении, оберегающем мою забывчивость мнимо действительными доводами, но только в открытости (Offenbarkeit) удостоверяющегося в самом себе экзистирования.
2. Смерть ближайшего.
- Смерть ближайшего, самого любимого мною человека, с которым я нахожусь в коммуникации, есть самая глубокая цезура в являющейся жизни. Я остался один, когда, в последнее мгновение оставив умирающего одного, я не смог последовать за ним. Ничего нельзя возвратить; это конец для всякого времени. К умирающему уже нельзя обратиться с речью; умирает каждый в одиночку; одиночество перед лицом смерти кажется полным - и для умирающего, и для остающегося. Явление совместного бытия (Zusammensein), остающееся, пока еще есть сознание, эта боль разлучения, есть последнее беспомощное выражение коммуникации.
Но эта коммуникация может корениться так глубоко, что само завершение в умирании становится ее явлением, и коммуникация сохраняет бытие как вечная действительность. Тогда экзистенция преображается в своем явлении; ее существо необратимо и скачком продвигается вперед. Одно лишь существование может забыть, может утешать себя, но этот скачок подобен рождению новой жизни; смерть восприемлется в жизнь. Жизнь доказывает истину коммуникации, переживающей самую смерть, когда жизнь осуществляет себя такой, какой она стала благодаря коммуникации и какой она должна быть отныне. Наша собственная смерть перестала быть только пустой бездной. В ней, уже не покинутый в одиночестве, я как бы соединяюсь с той экзистенцией, с которой состоял в самой тесной коммуникации.
Абсолютное одиночество в лишенности коммуникации (Коmmunikationslosigkeit) в корне отлично от того одиночества, которое происходит от смерти ближайшего. Первое - немая недостача, как сознание, в котором я не знаю себя самого. Напротив, та коммуникация, которая однажды осуществилась, раз навсегда уничтожила абсолютное одиночество; подлинно любимый остается экзистенциально присущ (der wahrhaft Geliebte bleibt existentielle Gegenwart). Уничтожающая тоска того, кто остается жить в одиночестве, олицетворенная невыносимость разлуки все же сопряжена в явлении с некоторой защищенностью, в то время как отчаяние изначально одинокого человека хотя и не умеет жаловаться на потерю, однако всегда бывает незащищенным в томлении по неведомому бытию. Действительная потеря того, что было, пусть и не знает утешения для меня как чувственно существующего человека, благодаря возможной для меня верности становится действительностью бытия (Der wirkliche Verlust dessen, was war, zwar ohne Trost für mich als sinnlich daseienden Menschen, wird durch die mir mögliche Treue Wirklichkeit des Seins).
Если смерть другого есть экзистенциальное потрясение, а не просто объективный процесс, сопровождающийся партикулярными душевными движениями и интересами, то через эту смерть экзистенция освоилась в трансценденции: то, что разрушается смертью, есть явление, а не само бытие.
Возможна более глубокая радость, покоящаяся на основании неизгладимой боли.
3. Моя смерть.
- Смерть ближайшего имеет тотальный характер и становится тем самым пограничной ситуацией, если этот ближайший для меня - один и единственный. Даже тогда решающей пограничной ситуацией остается все же моя смерть как моя, как эта единственная, вовсе не объективная смерть, не знаемая мною в общих понятиях.
Смерть как процесс существует только как смерть другого. Моя смерть для меня непереживаема (unerfahrbar), я могу переживать только в отношении к ней. Физические боли, страх смерти, ситуацию, на первый взгляд, неизбежной смерти я могу пережить и выдержать эту опасность: непереживаемость смерти, однако, неустранима; умирая, я претерпеваю смерть, но никогда не переживаю ее опытом. Я или приближаюсь к смерти в своих отношениях к ней как живого существа, или же претерпеваю предварительные ступени известного процесса, который может или должен привести к смерти. Я могу и умирать, не испытав всех этих переживаний. Они как таковые еще не служат выражением пограничной ситуации.
В существовании, глубоко поражаясь ограниченностью, теснотой и разрушением, я все-таки опытом узнаю возможность снова выбраться к себе из пропасти; потерпев неудачу, я могу быть дарован себе самому как вновь рождающаяся достоверность и не знаю, как это случается. Однако, умирая, я претерпеваю свое абсолютное незнание, где отпадает возможность всякого возвращения; поскольку я уже не могу удержать себя из ничто в бытийном удовлетворении живущего образа себя самого, я бессильно стою перед ним, как повергающей меня в оцепенение точкой моего существования. «Потом - молчанье»49. Но это молчание в незнании существует еще как нежелание знать то, чего я знать не в состоянии, как вопрос, на который вместо ответа, из которого бы я в смерти и в жизни знал, кто я такой, обращается ко мне, скорее, требование (Anspruch): жить и испытывать свою жизнь перед лицом смерти.
Так живое присутствие пограничной ситуации смерти для экзистенции поневоле рождает двойственность всякого опыта существования в деятельности: что остается существенным перед лицом смерти, то мы сделали экзистируя; что же слабеет и ветшает перед лицом ее,- не более чем существование (Was angesichts des Todes wesentlich bleibt, ist existierend getan; was hinfällig wird, ist bloß Dasein). Если перед лицом смерти я ничего уже не могу признавать важным, но просто нигилистически впадаю в отчаяние, - это подобно потерпевшей крушение экзистенции; смерть не есть больше пограничная ситуация, если она есть для меня объективное уничтожение, как превосходящее силой несчастье. Экзистенция как бы спит перед лицом смерти, потому что смерть служит ей не для пробуждения ее возможной глубины, но для того, чтобы все обессмысливать.
Я теряю себя ради простого явления, если я держусь за особенное, как нескончаемо наличное, так, как будто бы оно было абсолютно, за длительность как таковую; если мною владеют страх и забота относительно конечных целей, вместо того чтобы эти цели были для меня только необходимой средой существования, в которой я совершаю свое восхождение; если я позволяю жажде жизни, ревности, воле к авторитету, гордости захватить меня в плен в существовании, при этом не находя в них, которыми я побеждаюсь на мгновения как чувственное существо, пути обратно к себе самому. Правда, все, что мы делаем, мы делаем в мире как существовании, и все это в конечности своего исчезновения неважно. Если, однако, некоторые действия становятся существенными как явление экзистенции, то эту весомость и существенность может получить даже объективно самое безобидное. Тогда смерть становится зеркалом экзистенции, потому что всякое явление необходимо становится исчезающим, если содержание существования - это экзистенция. А потому смерть воспринимается в экзистенцию, однако не как философская спекуляция о ней и сообщаемое в языке знание о ней, но как подтверждение ее самой и как релятивизация простого существования.
Для экзистирующего в пограничной ситуации смерть не есть ни близкий, ни чужой, не враг и не друг. Она есть и то, и другое, в движении через противоречащие друг другу обличья. Смерть не останется подтверждением экзистенции, если экзистенция не обретет прямолинейной позиции по отношению к ней: не в жесткой атараксии, уклоняющейся от пограничной ситуации в неподвижности ничем уже не трогающегося точечного самобытия; и не в мироотрицании, обманывающем себя и утешающем себя фантастическими картинами (Phantasmen) иной, потусторонней жизни.
Для неограниченной воли к жизни, которая видит мир и саму себя позитивистски, принимает длительность как абсолютный масштаб бытия, неизбежность смерти служит причиной к растерянности и отчаянию. Забывчивость в сознании неопределенности времени ее наступления позволяет ей скользить все далее, не обращая на это внимания.
Если не знающая оговорок воля к жизни не может избежать пограничной ситуации одним забвением, то она переменяет для себя смысл смерти как границы. Ей хотелось бы внушить себе, к примеру, что страх смерти коренится в простой ошибке мысли, которую можно устранить правильным мышлением. Этот страх, говорят, основан на представлениях о мучительном бытии после смерти, которого вовсе нет, или на страхе перед самим процессом смерти, который как таковой совершенно незаметен для нас, поскольку всякая боль присуща только живому, и нет такой боли, из которой невозможно бы было возвратиться к жизни. Все дело только в том, чтобы прояснить для себя, что, когда я есть, то моей смерти нет, а когда настает моя смерть, то меня нет; а потому моя смерть вовсе меня не касается. Каждая из этих мыслей сама по себе правильна и в самом деле побеждает необоснованные представления, усиливающие наш витальный страх; но ни одна из них не в силах уничтожить в нас содрогание ужаса даже перед одной мыслью о небытии. Хотя и кажется, что эти мысли прямо смотрят в лицо самой смерти, но они рождают в нас лишь тем более глубокую забывчивость в самом существенном. При этом отставляют в сторону то, что мне еще надлежит довести до конца, что я еще не готов, что мне еще нужно исправить ошибки (wiedergutzumachen habe), - но прежде всего -то, что мне вновь и вновь навязывает себя сознание бытия как простого существования, лишающееся всякого смысла при представлении об абсолютном конце, и что, следовательно, все как простая бренность безразлично для меня. А если мне навязало себя такое сознание, то при смещении смыслов становится снова возможным забвение - в представлении о чувственном, временном бессмертии: я обретаю другую форму существования, в которой я продолжаю однажды начатое, моя душа странствует через эти формы существования, только одна из которых есть моя теперешняя форма. Я прошу доказательств бессмертия и совершенно довольствуюсь их вероятностью. Однако не только все доказательства бессмертия души содержат ошибки и теоретически безнадежны, а вероятность в этом абсолютно важном деле есть нечто противоестественное, -но более того: доказать можно именно ее смертность. Жизнь нашей души эмпирически привязана к телесным органам; опыт сна без сновидений показывает нам, в отрицательном ретроспективном опыте, несуществование; опыт зависимости памяти от мозга при заболеваниях показывает даже возможность телесной жизни при умирании души. То, чем является для нас существование, обусловлено чувственным миром, памятью, определяется волением и сознанием. Если, несмотря на то, мыслящий человек, столь часто ловивший себя самого на ошибках мысли там, где прежде он мнил, что знает нечто с несомненностью, не отказывается от скепсиса в отношении к самому себе даже в случае подобной достоверности собственной смертности, то он с критической смелостью говорит: существование бессмертия весьма маловероятно (es ist sehr unwahrscheinlich, daß es eine Unsterblichkeit gibt), причем под бессмертием он подразумевает продолжение существования во времени в какой-либо чувственной форме существования при непрерывности воспоминаний с нашей теперешней жизнью.
Смелость в пограничной ситуации есть отношение к смерти как к неопределенной возможности самобытия. Смелость ввиду возможного риска посчитать неистинными представления об аде и чистилище и о силе церковных средств благодати (Gnadenmittel) нужна бывает, правда, только там, где человек с ранних лет воспринял эти представления как действительность в самую субстанцию собственной жизни, тогда как в иных случаях они могли бы вновь обрести силу только в состоянии совершенной несостоятельности, если человек опустится до того уровня, на котором по отношению к трансценденции могут пугливо поступать по максиме «[сделаем] на всякий случай». - Смелость перед лицом смерти как конца всего, что действительно для меня как зримое и припоминаемое, сводят к некоторому минимуму, если при помощи чувственных представлений о потустороннем отменяют смерть как границу и делают ее простым переходом от одной формы существования к другой. Смерть теряет тогда ужас небытия. Истинное умирание прекращается. Сладость существования, вид исчезновения которой столь пугает естественную волю к жизни, мы снова усматриваем в ином облике, и надежда, благодаря имеющим характер авторитета гарантиям, становится почти что знанием. И вот смерть преодолена, ценой утраты пограничной ситуации. В противоположность этому смелость значит - подлинно умирать, не предаваясь самообманам.
4. Двоякий страх.
- Страх в содрогании ужаса перед небытием неустраним для воли к существованию, и он остается последним для нее, если существование вообще есть для нас все, а не принимается только в определенном смысле являющейся действительности как жизни в мире с воспоминанием и сознанием. Вопреки попытке скрыть от себя этот страх представлениями о чувственном бессмертии следует радикально постичь ничто, остающееся в смерти, поскольку мы мыслим о чувственном существовании. Только из этого ничто может явиться для меня достоверность истинной экзистенции, которая является во времени, но сама не временна. Этой экзистенции знакомо иное отчаяние от небытия, которое может настигнуть ее, несмотря на ее витальное существование по контрасту с его одновременной свежестью и полнотой. Страх экзистенциального небытия настолько отличается качеством от страха перед витальным несуществованием, что, несмотря на одинаковость слов «небытие» и «смерть», в нас может подлинно господствовать лишь один страх. Только исполняющая экзистенциальный страх достоверность может релятивировать страх за существование. Из присущей экзистенции достоверности бытия возможно совладать с жаждой жизни и найти покой перед смертью как невозмутимость в знании о конце. Но экзистенциальная смерть, если в нас не осуществится, через коммуникацию в историчном сознании, вера в достоверность бытия, превращает для нас перспективу биологической смерти в совершенное отчаяние: тогда кажется, что возможна только жизнь в забывчивости и сокрытиях и пустое незнание. Если таким образом эмпирическое существование становится абсолютным, а экзистенциальный страх оттесняется в сторону, то приходится действовать против возможной совести экзистенции, чтобы только жить любой ценой. Жажда жизни релятивирует экзистенциальный страх, уничтожает экзистенцию и порождает растерянный страх смерти (ratlose Angst vor dem Tode).
Экзистенциальная достоверность бытия, даже в парении исполненного незнания, не может стать утешением для воли к жизни, которая, пока еще есть существование, держится за это существование. Этот страх не может быть уничтожен каким-либо знанием, но может быть устранен только в мгновенном присутствии экзистенциальной действительности: в мужестве умирать, присущем героическому человеку, который прилагает усилия - из свободы; рискуя жизнью там, где человеку дано бывает в светлости сознания знать и желать так, чтобы отождествлять себя самого со своим делом, и чтобы он, будучи в себе уверен в собственном бытии, мог сказать себе: здесь я стою и гибну (hier stehe ich und falle); всюду, где экзистенциальная действительность взирает навстречу смерти в сознании такого бытия, которое является себе во времени и может знать о себе только во времени как явление, но в нем достоверно имеет некоторый исток, которого не знает (überall wo die existentielle Wirklichkeit dem Tode entgegenblickt in dem Bewußtsein eines Seins, das sich in der Zeit erscheint und von sich nur in der Zeit als Erscheinung wissen kann, sich aber darin eines Ursprungs gewiß ist, den es nicht weiß).
Поскольку, однако, эта вершина не есть повседневность, в экзистенциальной подлинности всегда остается, в свою очередь, двойственность: страх смерти и охота жить, с одной стороны, -и непрестанно вновь обретающая себя достоверность бытия, с другой стороны. Готовность к смерти (Gefaßtsein auf den Tod) - это спокойная позиция, в которой еще получают слово оба эти момента. В ней преодолевают жизнь, не презирая ее; мы должны вновь и вновь переживать на опыте боль смерти, а экзистенциальную достоверность мы всякий раз можем обретать заново. Перед лицом смерти жизнь становится глубже, экзистенция получает большую достоверность самой себя; но жизни по-прежнему грозит опасность пугливо потерять себя самое в той пустоте, в которой помрачается экзистенция; кто был однажды смел, тот решительнее всего подтолкнет себя вперед воспоминанием о самом себе, но он узнает и границу своей свободы.
Смелость невозможна как стоический покой в стабильной длительности, ибо в этом покое экзистенция совершенно опустела бы. Двусмысленное существование, в котором истина существует не как наличность, требует от нас постоянно обретать свою готовность из некоторой боли. Кто не удержит в себе в каком-либо смысле своего отчаяния от утраты самого любимого человека, тот так же точно потеряет свою экзистенцию, как и тот, кто идет ко дну в отчаянии, - кто забывает свой ужас перед небытием, - потеряет ее точно так же, как и тот, кто гибнет, страшась этого ужаса. Только из отчаяния даруется нам достоверность бытия. Характер нашего сознания бытия таков, что существует лишь тот, кто смотрел в лицо смерти. По-настоящему существует как самость тот, кто рискнул собою как явление (Nur aus der Verzweiflung wird die Seinsgewißheit geschenkt. Unser Seinsbewußtsein hat den Charakter, daß nur ist, wer dem Tod ins Angesicht sah. Eigentlich er selbst ist, wer als Erscheinung sich wagte).
5. Двоякая смерть.
- Двойственность страха за существование и страха за экзистенцию представляет нам в двояком виде ужас (Schrecken) смерти, - как существование, которое неподлинно (Dasein, das nicht eigentlich ist), и как радикальное небытие.
Существование, которое при небытии экзистенции все же есть, превращается в ужас нескончаемой жизни, лишенной возможностей, лишенной действования и сообщения. Я умер и должен жить так вечно; я не живу и как возможная экзистенция терплю муку невозможности умереть (die Qual des Nichtsterbenkönnens). Покой радикального небытия был бы избавлением от этого ужаса длящейся смерти (Die Ruhe des radikalen Nichtseins würde die Erlösung von diesem Schrecken des dauernden Todes sein).
Если, таким образом, это небытие становится в существовании манящей смертью, к которой (auf den hin) я живу, то я устранился от всего, мне не может быть более никакого дела ни до одного человека, и я в душе своей уже словно бы лишил себя жизни.
Небытие, которое совершенно не есть, становится ужасным для экзистенции в той мере, в которой она в существовании предала свою возможность. Но осуществленная возможность исполняет смыслом жизнь, которая, старея, может дойти до того, что признает себя вправе сделаться пресыщенной своей жизнью. Без всякого дальнейшего будущего она имеет покой как бытие в существовании, хотя ей и не знакомы ни существование после смерти, даже только как вопрос, - ни сущее небытие, даже только как ужас представления. Ужас действителен в той мере, в какой я не жил, т е. не решал, а потому и не обретал для себя бытия самости; покой -в той мере, в которой я осуществлял возможность. Чем решительнее я доводил до завершенности, пусть и не для знания в мире, но в достоверности самобытия, - чем более растратила себя возможность - не ради упущения (Versäumen), но ради действительности, -тем более экзистенция приближается к позиции, на которой она с охотой умирает как существование, присоединяясь к своим почившим (als Dasein gern zu sterben, hin zu ihren Toten).
Но если грозящее нам небытие, вместо того чтобы отбросить нас к исполнению экзистенции в существовании, становится в результате обращения призывом: поспешить еще потреблять как можно более (noch schnell so viel wie möglich zu genießen), то это будет означать только отбрасывание себя в простое существование, согласно положению: будем пить и есть, ибо завтра умрем50. В нескончаемости лишь исчерпывающегося и повторяющегося наслаждения существованием эта позиция не дает решения. Важно ведь не то, чтобы протянуть подолее свое безнадежное существование и только повторять его как существование, но важно исполнить его своим решением, отождествляя себя с историчной действительностью. Повторение не будет нескончаемостью и станет исполнением, только если оно обретет вид верности.
6. Защищенность в смерти.
- Смерть становится глубиной бытия не как покой, но только как завершение (Vollendung). Хотя в объективной мысли и невозможно постичь необходимости смерти как неотъемлемо присущей самой жизни, но все же это сознание ее принадлежности к составу жизни неистребимо. В жизни все, чего мы достигли, как бы мертво для нас. Ничто завершенное не жизнеспособно. Поскольку мы стремимся достичь завершения, мы стремимся к мертвому, как готовому. Поэтому завершенное представляется нам в жизни партикулярным, ступенью и исходным пунктом. То, что прежде казалось целью, становится средством жизни. Жизнь остается объемлющим целым. Мысль: привести к законченному совершенству самое жизнь, - представляется нам противоестественной мыслью. Как зрелище для других, жизнь еще может иметь характер завершенности, но как действительная жизнь, она лишена его. В жизни остаются напряжение и цель, неадекватность и незавершенность. Поскольку же самая активная жизнь направляется к своему завершению, она направлена к своей собственной смерти. Правда, действительная смерть резко насильственна, она прерывает: она - не завершение, а конец. Но, несмотря на это, экзистенция относится к смерти как к необходимой границе своего возможного совершения.
И все-таки этой мысли недостаточно для просветления того обстоятельства, что самая подлинная жизнь направлена к смерти, а утомленная жизнь есть страх перед смертью. Кажется, будто смерть от любви в исступлении юности как наивный и не ведающий сомнений героизм способна предвосхитить на ступени бессознательного то, что с большей строгостью и светлостью предстает на ступени сознательности и ответственности как активный отстаивающий свое дело героизм. Но смерть от любви предвосхищает нечто такое, что уже вовсе не подает голоса в этом активном героизме рискующей решимости: глубина смерти как собственное бытие, возможность того, что высшая жизнь желает смерти, вместо того чтобы страшиться ее. Покровы явления падают, и в этом разоблачении открывается как некая истина, что смерть - не граница, а завершение (In einer Entschleierung der Erscheinung öffnet sich wie eine Wahrheit der Tod nicht als Grenze, sondern als Vollendung). Это -то совершенное, в чем тонет и гибнет все казавшееся бытием в существовании. Но подобного рода положения сомнительны, и с необходимостью рождают недоразумения. Здесь имеется в виду не недовольное нежелание страданий жизни (unmutige Nichtmögen des Lebensleids), не ненависть к себе самому, не роскошествующее смешение вожделения, муки и смерти, не усталая потребность покоя. Смерть может иметь для нас глубину, только если к ней стремятся не ради бегства; ее невозможно желать из непосредственности, и нельзя желать ее внешним образом. Глубина означает, что здесь отпадает присущий ей характер чуждого, что я могу двигаться к ней как к своей основе, и что в ней есть завершение, но непостижимое завершение. Смерть была меньше, чем жизнь, и требовала смелости. Смерть больше, чем жизнь, и дает защищенность (Tod war weniger als Leben und forderte Tapferkeit. Tod ist mehr als Leben und gibt Geborgenheit).
7. Перемена в смерти с экзистенцией.
- Не существует одного пребывающего отношения к смерти, которое бы можно было высказать как правильное. Скорее, мое отношение к смерти меняется в продолжение жизни с каждым скачком нового обретения, так что я могу сказать: смерть меняется вместе со мною. Поэтому не составляет противоречия себе самому, если человек всеми фибрами своего существа держится за жизнь (mit allen Fasern seines Wesens am Leben hängt), предпочитает всякую действительность существования бледному как тень небытию, и если, еще любя жизнь в ее противоречивости и глупости, он презирает ее; если он, казалось бы, впадает от смерти в отчаяние и осознает перед лицом смерти свое подлинное бытие; если он не постигает - и все же доверяется; если он видит ничто - и все-таки уверен в некоем бытии; если он видит в смерти друга и врага, избегает - и жаждет ее. Смерть есть всегда тождественный себе факт лишь как объективный фактум; в пограничной ситуации она не перестает быть, но облик ее изменчив, она такова, каков в это мгновение я сам как экзистенция. Она не окончательно есть то, что она есть, но воспринята в историчность моей, кажущейся уверенной, экзистенции (Er ist nicht endgültig, was er ist, sondern aufgenommen in die Geschichtlichkeit meiner sicher scheinenden Existenz).
Страдание
1. Фактическое страдание.
- Необозримо полчище страданий, которые в иных ситуациях пробиваются на первый план, в других же мы можем с независимым видом обойти их молчанием, и все же никогда не можем игнорировать их. Физические боли, которые нам снова и снова приходится выносить: - болезни, которые не только подвергают сомнению саму жизнь, но принуждают живого человека опускаться ниже его собственной сущности; - бессильное напряжение, срывающееся в своей воле к одолению и неизбежно являющее вместо действительного лица моей сущности ее искаженное лицо; - начало душевной болезни, сознаваемое самим больным и повергающее его поэтому в состояние, едва ли доступное переживанию другого, хотя человек не умирает и не теряет своего Я; - болезненное старение, в смысле захирения (Verkümmerung); - уничтожение людей силой и властью других и последствиями зависимости в любой из форм рабства; - принужденность голодать. - Страдание - это ограничение существования, частичное уничтожение; за всяким страданием стоит смерть. Правда, есть огромные различия в характере страдания и в мере наших мучений. И все же в конце концов всех может постичь одна и та же участь, и каждый должен нести свою долю страданий, от этого не избавлен никто.
2. Отношение существования к страданию.
- Если я веду себя так, как будто бы страдание не есть что-то окончательное, но то, чего можно избежать, то я еще не нахожусь в пограничной ситуации, но воспринимаю страдания как хотя и нескончаемые численно, но не принадлежащие необходимо к составу существования; это для меня - отдельные страдания, они не затрагивают целокупности существования.
Я борюсь со страданием, исходя из предпосылки, что оно может быть уничтожено (daß es aufhebbar ist). Эта борьба в самом деле венчается успехом и становится условием существования человека. Каждый участвует в этой борьбе и, пока он добросовестен и видит ситуацию, требует от себя самого предельного напряжения в этой борьбе, использующей все рациональные и эмпирически целесообразные средства. Правда, этот успех всегда бывает ограниченным. Тем не менее, однако, страдание как не принадлежащее якобы к составу существования как такового домысливается в некоторой утопии: если только биология и медицина достигнут вершин своего развития, а политическое искусство достигнет совершенства справедливости, они научат нас избегать всякой боли и болезни и всякой стесняющей нас зависимости; смерть будет подобна безболезненному, не желанному, но и не пугающему, угасанию светильника.
Эти оконечивающие страдание мысли кажутся спасительными, но они не в силах освободить нас. Существование, которому не хочется смотреть прямо в лицо необходимости страдания, принуждено искать путей самообмана. Я уклоняюсь от страдания, - в себе самом - когда не воспринимаю фактов и когда поэтому они не трогают меня экзистенциально, я не перевожу эти факты в деятельность, но только претерпеваю их; я инстинктивно ограничиваю свое поле зрения, - например, не хочу узнать правды от врача, не хочу признать своей болезни, не хочу видеть своих физических и духовных недостатков, не желаю прояснить себе свою социологическую ситуацию в действительности; вместо того чтобы, напрягая все силы для устранения страданий, ясно представлять себе границу их нестранимости, я отказываюсь от этой ясности и вместе с тем отрекаюсь в то же время от разумной и действенной борьбы со своими страданиями, утверждая только в неистовой злобе, будто виной всему злая воля и глупость других, и находя утешение в пассивной мысли о конце всех страданий, который якобы должен наступить просто с уничтожением имеющегося налицо виновного. Или же я уклоняюсь от страдания в своем отношении к другому, держась на дистанции, своевременно удаляясь прочь от человека, если его бедствие становится неисцелимым. Так мы углубляем пропасть, разверзающуюся между счастливыми и страдающими, мертвым оцепенением, или умолчанием; мы становимся равнодушны и бесцеремонны, и наконец даже презираем и ненавидим страдающего, подобно тому как иные животные замучивают до смерти своих больных сородичей.
3. Пробуждение экзистенции через страдание.
- Страдание как неотклонимое страдание может быть только в пограничной ситуации. Теперь я принимаю свое страдание как выпавшую мне долю, жалуюсь, страдаю по-настоящему, не скрываю этого от самого себя, живу в напряжении между желанием сказать «да» и вечной невозможностью сказать «да» окончательно (lebe in der Spannung des Jasagenwollens und des nie endgültig Jasagenkönnens), борюсь против страдания, чтобы ограничить, отложить его, но это страдание как чуждое мне имею все-таки как нечто принадлежащее к составу моей самости и не обретаю покоя гармонии в пассивном терпении (Dulden), но не впадаю и в ярость в темноте непонимания. Всякий должен сносить и исполнять то, что его постигает. Этого бремени никто не может снять с него.
Если бы действительно было только счастье существования, то возможная экзистенция продолжала бы дремать. Поразительно, что чистое счастье производит впечатление чего-то пустого. Как страдание уничтожает фактическое существование, так и счастье, кажется, угрожает нашему подлинному бытию. В счастливой жизни есть возражение самому себе от того знания, которое не дает ей продлиться. Счастье должно быть поставлено под сомнение, чтобы оно, восстанавливаясь из сомнений, впервые могло стать подлинным счастьем; истина счастья возникает только на основе неудачи.
Человек, которому легче быть самим собою в несчастье, чем в счастье, должен, как ни парадоксально, рискнуть быть счастливым. Глубина бытия, рискующая явиться в счастье, не может раскрыться перед нами уже как цветущая сила витальности; только если экзистенция достигла той основы, которая требуется ей, чтобы остаться в счастье самой собою, счастье становится явлением бытия, перед которым отступает пробуждающее страдание, чтобы произвести в своей тени счастье как трансцендентно исполненную подлинную положительность существования. Именно экзистенция способна совладать с бессилием своего существования, если может еще подлинно быть в отрицательности «не» (Es ist Existenz, dieder Ohnmacht ihres Daseins Herr wird, wenn sie im Nicht noch eigentlich sein kann); только этому опыту жизни, если он остался у нас за плечами, возможно принять свое счастье без иллюзий как подлинно завершенное явление бытия и, если нам его не дано, любить его в другом.
4. Усвоение страдания.
- Вопрошание о цели, смысле и оправданности страдания признают тщетным в непостигающей резиньяции, исходя из которой активная жизнь утверждается в страдании на самой себе как экзистирующей индивидуальности. Индивид приходит к сознанию своей самости через собственное страдание, от которого не уклоняется; он видит его, по мере своих сил борется с ним, а там, где силы оставляют его, - выносит страдание, пока не гибнет, чтобы, погибая, сохранить только одну свою позицию (um im Zugrundegehen nur noch die Haltung zu wahren) или утратить даже и ее, если непостижимый водоворот увлечет его за собою в ту бездну, где даже сила самобытия делается относительной и видит себя в подчинении у неведомых сил.
Или же в ситуации, когда я не постигаю, я становлюсь в то же время пассивным в действиях и ограничиваюсь наслаждением жизнью. Если все - суета сует, и все в конце концов - страдание, то можно ведь есть, пить и веселиться на земле, пока оно длится51. Здесь отрекаются от всякого смысла - как от постигнутого мыслью, так и от активно созданного смысла.
Из отношения к страданию в присущей ему полярности активной и пассивной резиньяции возможная экзистенция восходит в пограничной ситуации к опыту, в котором знает себя единой со своей трансценденцией в истоке, мыслимом в пограничной ситуации бытия.
Если страдание оказывается таким образом связано в самом истоке, то оно обретает непостигнутый смысл, поскольку оно погружено теперь в абсолютное. Мое страдание уже не есть более случайная злая судьба моей покинутости, но явление существования экзистенции. Теперь мы можем искать в мысли трансцендирующего выражения тому, что если я вижу, как страдают другие, то это все равно, как если бы они страдали вместо меня (es ist, als ob sie in Vertretung für mich leiden), и как если бы к экзистенции обращено было требование нести страдание мира как свое собственное страдание (das Leid der Welt als ihr eigenes Leid zu tragen).
Борьба
Смерть и страдание - это пограничные ситуации, существующие для меня и без моего содействия. В них раскрывается передо мною некий лик существования, стоит мне только взглянуть. Напротив, борьба и вина являются пограничными ситуациями, только если я вызываю их своим содействием; я активно создаю их. Но пограничные ситуации они потому, что я фактически не могу быть, не создавая их себе. Уклониться я никоим образом не могу, потому что уже тем одним, что я есмь, я содействую их порождению. Всякая моя попытка уклониться от них оказывается или произведением их в иной форме, или же самоуничтожением. Смерть и страдание я экзистенциально принимаю в усматриваемой мною пограничной ситуации. Борьбу и вину я неизбежно должен вначале сам создать вместе с другими, чтобы затем, пребывая в них как в пограничной ситуации, вместе с другими экзистенциально осознать их, и - как бы то ни было - усвоить их.
1. Обзор форм борьбы.
- Все живое, еще не зная и не желая того, ведет борьбу за существование, пассивно - за простое существование в мнимом покое наличного бытия, активно - за рост и умножение (Wachstum und Mehrwerden). Всегда ограниченные, сравнительно с возможным распространением жизни, материальные условия существования делают необходимой борьбу за эти условия. Эту бессознательную (unbewußte) борьбу человек осознает, но она вновь скрывается от его индивидуального взгляда, как только переносится на группы, общественные порядки, государства, и ведется этими последними, вместо самого человека, а также поскольку и у человека для индивида всегда имеются налицо неосознанные стесняющие его соотношения сил, и его собственный успех неосознанно для него приводит к ущемлению интересов других.
Сознательная борьба с отчетливо видимым противником идет во имя цели расширения жизненного пространства. Мирными средствами в хозяйстве и насильственными - на войне, при помощи превосходящих противника достижений, при помощи хитрости и вредоносных мер, - повсюду, в конечном эффекте, идет одинаково жестокая борьба, поскольку в ней оспаривается или решается вопрос о просторе материального существования, а в конце концов -о жизни или уничтожении. Если применение насилия не кончается с уничтожением одной из борющихся сторон, то оно переходит в укрепление социального отношения, в котором победитель получил власть, а побежденный, поскольку он предпочел сохранить себе жизнь, принял на себя обязанность служить ему в подчиненности. В подобных относительно фиксированных властных соотношениях индивид уже рождается на известном положении, которое становится для него исходным.
Совершенно иного рода борьба совершается в существовании, исходя из духовной идеи и экзистенции. Здесь борьба не имеет уже характера материально обусловленного фактума, но становится в существовании истоком раскрытия подлинного самобытия.
В достижениях духа возможна такая борьба, которая, в чистоте своего смысла, ведется не за жизнь или уничтожение, но за духовный ранг и отзвук. Этот agon52 имеет в своем распоряжении не какое-то ограниченное пространство, но бесконечное пространство духа, в котором находят себе место всякое творчество и всякое достижение и неразрушимо сохраняются как содержание духа. Эта борьба - не оспаривание друг друга по рангу и мере, но в то же время в глубине - борьба, которая двигает вперед, потому что будит и растит; она сама становится источником новых творений, потому что противник дает противнику то, что он сам приобрел. Только в своих материальных последствиях: в воздействии на современников, в материальных вознаграждениях, - этот agon принимает свойственные борьбе за существование формы вытеснения, причинения ущерба, разрушения. Тем самым в нем происходит некоторое смещение его смысла. Теряя себя как средство для материальных целей, он становится фальшив в самой своей субстанции, потому что смешивает с чем-то другим себя самого (weil er sich selbst verwechselt).
Если уже в духовной борьбе всякое насилие чуждо, то это тем более так в той борьбе, которая как живой процесс любви есть выражение любви в ее экзистенции. В любви люди рискуют поставить друг друга вполне и без остатка под вопрос, чтобы достичь своих истоков тем путем, что они оба делаются истинными в непреклонном просвещении (Durchleuchtung). Эта борьба есть в явлении экзистенции одно из условий ее осуществления и ведется без пощады, однако и без насилия, вплоть до самой основы экзистенции.
Итак, борьба идет за материальные условия моей жизни, становится источником нового порождения в духовном agon и истоком раскрытости экзистенции в вопрошающей любви. Однако борьба совершается не только во взаимном отношении существ, но и в отдельном индивидууме. Экзистенция находится в процессе самостановления, который есть борьба с собою. Я давлю в себе возможности, насилую свои побуждения, я оформляю имеющиеся у меня задатки, подвергаю сомнению то, чем я стал, и сознаю, что я существую, только если я не признаю свое бытие как наличное обладание.
Из этого обзора у нас остаются два различных по самому своему существу способа ведения борьбы:
Борьба насилием (Kampf mit Gewalt) может понуждать, ограничивать, подавлять, а может и, наоборот, создавать пространство для жизни; в этой борьбе я могу оказаться побежденным, лишиться жизни;
Борьба в любви - это не знающее насилия оспаривание друг друга без воли к победе, с исключительной волей к открытости; в этой борьбе я могу уклониться, скрываясь, и потерпеть неудачу как экзистенция.
Несмотря на их сущностное различие, в фактическом обороте одна борьба переходит в другую, или через уклонение любящей борьбы в понуждающую борьбу, или через преодоление насильственной борьбы во внезапном соприкосновении экзистенций.
2. Борьба насилием за существование.
- Мое существование как таковое отнимает у других, как и другие отнимают у меня. Всякое положение, которого я достигаю, исключает другого, претендует для себя на известное пространство из всего ограниченного, имеющегося в распоряжении пространства. Всякий успех, доставшийся мне, умаляет других. То, что я живу, стало возможным благодаря победоносной борьбе моих предков; то, что я потерплю поражение, проявится в конечном счете в том, что с течением веков никто не признает во мне своего предка.
Но в то же время справедливо и обратное: всякое существование основано на взаимной помощи. Я обязан своим существованием заботе моих родителей; я всю свою жизнь вынужден прибегать к помощи других и сам оказываю помощь в тесной взаимосвязи человеческой общности. Но последней истиной оказывается не помощь, мир и гармония целого, но борьба, а затем - эксплуатация теперешним победителем. Два факта показывают нам это:
Исторично действительная духовная жизнь основана на порядке общества, устроенном в пользу свободы и досуга немногих. Большинство трудится в некотором ином смысле; ибо ни для кого из этого большинства не является при этом целью духовная действительность немногих. Но известный слой людей, господствующих собственной силой, или живущих за счет ренты, или таких людей, которые, будучи сами относительно бедны и, однако, обладая необходимыми средствами к существованию, не принуждены заниматься механическим трудом, осуществляет некоторую функцию, самодисциплинированно трудясь над своим собственным бытием, в образовании и произведении. Некоторые из этих слоев становятся носителями того, что впоследствии представляет ценность для созерцания всех как некоторое всякий раз уникальное творение, которым они хотели бы обладать в отвлечении от той основы, на которой оно произросло. Жестокая и в решающих моментах насильственная эксплуатация составляет условие для этого,- условие, о котором индивиду нет необходимости иметь сознательное знание, поскольку другие доставляют все это для него, а он только поглощает то, что по праву поступает к нему откуда-то, не будучи оплатой за оказанную им, со своей стороны, материальную услугу. Только экономическое и социологическое знание впервые выяснило этот факт со всей полнотой наглядности. Тот, кто хочет устранить в мире всякую эксплуатацию, должен отказаться от действительности духовной жизни, растущей в каждом отдельном человеке с непрерывностью образовательного процесса.
Другой же факт таков: всякая взаимная помощь созидает, насколько мы можем видеть эмпирически, только единства, которые, в свою очередь, борются друг с другом; помощь во взаимности -только небольшой анклав. Так, прежде всего, борьба в хозяйственной жизни так же точно направлена на обеспечение существования Целого в пользу или в ущерб известным ограниченным группам, как и борьба военными средствами. Она создает пространство для жизни потомков или искореняет. Только неторопливость шаг за шагом совершающегося процесса, тишина, в которой наконец идет на дно проигравший, скрывает битвы, как и победы и уничтожение в них, от глаз, видящих только нечто внезапное и патетическое. На первый взгляд кажется, будто в конце концов единственной действительностью остается лишь мирное процветание и умножение живущих. Как же, наконец, нужно ослепить себя, чтобы не желать видеть того факта, что то и дело случаются ситуации, только благодаря сознательной маскировке отличающиеся от ситуации двух потерпевших кораблекрушение, которые могут спастись, держась за одну доску: если доска выдерживает только одного, то или оба они погибнут, или один из двоих одержит верх в борьбе, или же один добровольно расстанется с жизнью.
По отношению к этой фактичности возможно некоторое конечное ее понимание, которому вовсе не открывается пограничная ситуация. Отводя взгляд в сторону от целого, я рассматриваю битвы как то, чего можно избежать, и пытаюсь не допустить их, неясно веря в жизнь по праву, в покое, дающую условия существования для всех. Я не додумываю до границ, но живу в удовлетворенности, пока это позволяет делать маскировка действительных оснований жизни. Между тем как мои условия существования кажутся мне стабильными, я не признаю того, что борьба - условие и граница всякого существования. Я позволяю вводить себя в обман под масками общительного обихода и избираю для себя удобный нейтралитет в не менее обманчивой форме взвешивающей объективности. И все-таки во всех самообманах относительно условий моего собственного существования, которыми я пользуюсь, хотя и не создавал их (die Bedingungen meines eigenen Daseins, deren Nutznießer ich bin, ohne sie geschaffen zu haben), порою, если на сцену выступают угрозы как смутно чувствуемые опасности, я делаюсь нервозным и попадаю под невнятное давление, если открывается возможность бесправия и нарушения мира как ситуаций неразрешимых. Или же я успокаиваюсь, если не ощущаю никакой опасности для себя, и снова верю в жизнь без борьбы, фактически живя при этом за счет благоприятной для меня констелляции сил в борьбе.
Пограничная ситуация наступает только для воли экзистенции к ясности, поскольку она, будучи затронута ситуацией, избирает свое существование со всеми его условиями. В пограничной ситуации борьбы, согласно изначально истинному подходу, есть склонность к таким решениям, в которых, как по контрасту, впервые просветляет себя собственно пограничная ситуация, в которой я остаюсь, исторично экзистируя, не имея внятно знаемого решения.
Мнимые решения пограничной ситуации возможны двумя способами: Или человек не желает борьбы и вступает на путь осуществления не знающего борьбы существования; в своей безусловности веря этой утопии, он гибнет, как существование. Или человек утверждает борьбу ради самой борьбы; он исполняет свою экзистенцию, только лишь борясь, безразлично, за что и с каким содержанием, и, наконец, умирая в борьбе (Entweder will der Mensch den Kampf nicht und beschreitet den Weg, ein kampfloses Dasein zu verwirklichen; in seiner Unbedingtheit der Utopie glaubend, geht er als Dasein zugrunde. Oder der Mensch bejaht den Kampf um des Kampfes willen; nur kämpfend, gleichgültig wofür und mit welchem Gehalt, und im Kampf schließlich sterbend erfüllt er seine Existenz).
Первой возможности требует Евангелие: «А Я говорю вам: не противься злому»1. Никогда не совершать насилия, даже в обороне, отказаться от всех тех условий существования, которые в чем-нибудь основываются на применении насилия к другим,- было бы невозможно, не жертвуя при этом нашим собственным существованием. Даже возвращение к самой примитивной форме существования, - так же точно, как и любое другое состояние совместной жизни людей во времени, - не обеспечит возможности такого непротивления, за которым бы не наступала как его непременное следствие гибель самого непротивленца.
Другая же возможность утверждает борьбу как таковую. Человек ищет не удовольствия, а приращения власти, и обязан так делать (Der Mensch sucht nicht Lust, sondern ein Mehr an Macht, und soll es tun). Величина его власти есть в то же время ранг его собственной ценности. Счастье - это сделавшееся господствующим чувство власти. Учение софистов говорит истину: Каждый из нас хотел бы, если возможно, стать господином над всеми людьми, а всего охотнее - стать богом. Борьба непрестанно необходима, и она есть как таковая истина и ценность человеческого существования. На вопрос: для чего существует власть? - ответ дать невозможно.
Обе эти позиции хотя и улавливают на мгновение пограничную ситуацию, но затем они теряют ее в рационально-однозначной прямолинейности своего «нет» или «да». Отрицанию всякой власти как таковой, противостоит ее возвеличение, недостоинству покорности и не желающей бороться гибели - достоинство самоутверждения и обретаемого в борьбе расширения существования. Иллюзия в первом случае состоит в том, будто на этом пути вообще возможна жизнь, а во втором случае - в том, будто в борьбе как таковой уже есть содержание (Die Täuschung ist im ersten Falle, daß auf diesem Wege ein Leben überhaupt möglich sei, im zweiten Fall, daß im Kämpfen als solchem schon Gehalt sei).
Насилие направлено не только вовне, против других. Человек направляет его на себя самого. Кто развивает в себе большую волю (einen großen Willen), непрерывно развертывая свою власть вовне, у того есть и сильная воля в отношении к себе самому. Кто не может властвовать над самим собой, не может властвовать и над другими; он способен бывает только благодаря случайным ситуациям к минутному, лишь животному, непродолжительному применению насилия. Насилие над самим собой в том раздвоении, в силу которого требовательная самость противостоит повинующейся самости, осуществляется как самодисциплина в послушании себе. Оно создает внутри то же, что делает и насилие вовне: торможение, разрушение, оформление, господство. И это насилие тоже можно односторонне восхвалять как чистую форму, и напротив, человек способен восстать против любого насилия, какое он мог бы обратить против себя самого:
Ригористы, видящие истину в однозначной силе этических законов, прославляют изнасилование самости как таковое (verherrlichen die Vergewaltigung des Selbst als solche); ибо самость в их глазах ничтожна и имеет некоторую ценность только благодаря форме своего самообладания. Брутализация индивидуальности ее же собственными силами по мерилу рациональных требований или эстетического оформления есть для них подлинное бытие (Die Brutalisierung der Individualität durch sich selbst am Maßstab rationaler Forderungen oder ästhetischer Formung ist ihnen das eigentliche Sein).
Напротив, осуждение насилия над собой требует непосредственно следовать всякому инстинкту, всякому порыву души, всякому побуждению. Что есть, то добро. Всякая сдерживающая закономерность искусственна и потому неистинна. Для того, кто пребывает в любви к бытию, все поступки хороши, всякое опьянение чувственного удовольствия, ложь, воровство и обман. Это отрицание всяких препятствий для душевной непосредственности исторически приводило к самым крайним выводам в сектах; но необходимо вело также, как и осуществление учения о внешнем непротивлении, к хаосу и гибели.
Прославление или осуждение насилия в отношении других или себя самого можно мыслить с рациональной ясностью, ибо и то и другое находится вне пограничных ситуаций. Их последствиями в осуществлении бывают или гибель вследствие отказа от всякого использования насилия, или же опустошение и бессодержательное существование изнасилования. Если я не желаю ни в чем жить за счет другой жизни, мне придется отказаться от самой жизни; умонастроение непротивления означает самоуничтожение, и остановить его можно только по случайному стечению обстоятельств или по непоследовательности. Утверждение же одной лишь власти как насилия ведет на тот путь, в конце которого стоит одинокий, который все уничтожил или покорил себе, завоевал уже себе неограниченно обширное пространство, но которому нечего делать в этом пространстве; у него остается задача жизни, лишь пока у него еще остается, что разбить; воля властвовать над всем или уничтожить все, воля сделать собственную власть безграничной, последовательно кончает отчаянием оттого, что у нее больше нет противников.
Рассудку кажется неизбежным выбор между осуждением и прославлением насилия; последствием этого выбора была бы неумолимая последовательность в ту или другую сторону.
Можно было бы, прежде всего, оспаривать пограничную ситуацию привязанности существования к борьбе насилием. Мир повсюду являет нам случаи помощи, понимания, согласия, дозволения, места для всех. И однако, невозможно эмпирически указать ни одного случая совместной жизни людей, который отличался бы устойчивостью во времени и не опирался бы при этом на границе на насилие и власть, вовне, как и вовнутрь. Но можно было бы сказать на это, что, если эмпирически и нельзя найти такого случая, то задача состоит в том, чтобы создать его. Что непозволительно ссылаться на опыт там, где воля к идеалу творит сперва то, что затем может получить существование и для опыта. На это следовало бы, однако, возразить указанием на опыт, представляющий всеобщие фактические необходимости человеческого существования: естественное умножение народонаселения; возможности обеспечить себе пропитание, всегда остающиеся все же ограниченными при самом широком распространении этого населения; так или иначе необходимые для существования и однако разрушительные работы; чрезвычайное разнообразие характеров людей (Artverschiedenheit der Menschen), отнюдь не становящееся предметом объективных, очевидных для всех констатаций, из чего вытекает невозможность распределения всех задач и работ в соответствии с этим различием характеров. Все это вместе становится основанием для отрицательной констатации: единственно правильное устройство человеческого существования было бы как таковое несообразностью даже в том случае, если бы мы допустили, что им направляет совершенное человеческое познание (die Einrichtung des menschlichen Daseins als richtige würde selbst dann nicht stimmen, wenn eine vollkommene menschliche Einsicht als lenkend angenommen würde). Более ясная светлость мышления обнаруживает здесь тем более глубокие неразрешимости, проявляющиеся в существовании как объем власти и как разрешение споров при помощи открытого или завуалированного насилия. Всякое целесообразное, правильное устроение есть лишь анклав и отдельная цель, к которой в каждом случае стремятся люди. Мир людей не становится предметом деятельности как целое, каждый действует в мире, а не объемля его.
Если, таким образом, невозможно оспаривать действительности помощи, понимания, согласия и совместной деятельности (Zusammenwirken) и их необходимости для человеческого существования, и если, более того, совместная жизнь людей показывает нам некоторый порядок, а в нем также и справедливость, и свободу, -то все это, однако же, верно лишь в ограниченных пределах. Всякий индивид оказывается в состоянии встать на той границе, где решает дело уже не этот порядок, но фактическое насилие, которое терпит он сам или которым он сам пользуется. Но нет среди живущих ни одного, кто бы не оказывал и не принимал помощи других, никто не живет без соглашений как компромиссов, в которых не испытывают на прочность в действительной борьбе известное соотношение сил, но обходят решение спора действием, взвешивая доводы сторон, так что интересы обоих отчасти удовлетворяются, потому что обоим риск в случае борьбы представляется намного большим, чем выгода в случае компромисса.
Мысль о том, что в конце концов, вместо предварительной отсрочки решения дела путем борьбы, может открыться некое истинное право; что власть была бы тогда разве что инструментом (Vehikel) осуществления права, право искало бы власти, чтобы сделаться действительным; что власть получили бы чистая совесть и рассудительная прозрачность как защитница права - эта мысль обречена оставаться лишенной всякой действительности. Истинно, правда, что власть обретает содержание только благодаря осуществляющимся в ней идее и экзистенции; и что формулируемость прав служит идее и экзистенции средством коммуникации; истинно также, что содержательная власть сама в то же время полагает себе границы и вновь снимает тем самым прямолинейность противоположности между властью самой по себе и несопротивлением (Nichtwiderstreben). Но право есть в лучшем случае лишь выражение конкретно определенных историчных сил, которые, как идеи, опираются на экзистенции в существовании, порядок которого имеет свои корни в решениях по исходу борьбы и удерживается благодаря угрозе применением насилия. До сих пор попытки добиться признания для некоторого правильного права как доступного общезначимому знанию всегда оставались тщетными. Ибо известное право является справедливым отнюдь не в качестве абстрактного положения и не в конструкции возможного в согласии с ним существования, но только в действительности его практических последствий, о которых прежде никто не думал. Правильное право остается сугубой идеей; оно невозможно не только как знаемое предметно и определенно, но невозможно как осуществление. А потому страсть к осуществлению справедливого права так легко может направиться по следующему пути: в революции применение насилия оправдывается целью ликвидации всякого насилия; но в ходе неизбежного приспособления к действительности человеческих масс создается новый положительный порядок, существующий опять-таки благодаря насилию, т.е. в конце стоит та же форма существования, которая была вначале, только с другими правителями и с другим содержанием. Силою этого положительного права существует относительно устойчивый порядок, в котором насилие замаскировано, потому что применяется только изредка; каждый знает о его существовании и стремится избежать его применения к себе, своевременно подчиняясь фактическим законам. Я с полным сознанием легальности извлекаю выгоды из действующего права в силу своего властного положения, и я терплю невыгоды от права, если положение мое неблагоприятно, оставаясь довольным до тех пор, пока эти невыгоды остаются в сколько-нибудь терпимой пропорции к выгодам, с точки зрения возможностей насилия, в крайнем случае. Здесь только потому возникает иллюзия справедливого мира, что в оформленном насилии оказываются скрыты те границы, вследствие которых и это существование во всем основано на условиях борьбы, в своем исходе либо уже решенной, либо еще только подлежащей разрешению.
Во всяком случае, окончательное состояние покоя в совместной жизни людей не дано эмпирически, не поддается конструированию как возможность и не предстоит нашему взору с наглядной очевидностью как требующий осуществления идеал. Остается пограничная ситуация: если я хочу жить, то я должен быть пользователем известного применения насилия; и потому я сам должен некогда потерпеть насилие; и потому я должен оказывать помощь и принимать помощь и быть благодарным; и потому я должен ограничивать и сгибать ясное Или-Или, вступая в соглашения и компромиссы.
В этой пограничной ситуации не существует поэтому объективного решения раз навсегда, но есть только историчное решение для данного случая. Если я экзистирую в этой пограничной ситуации, то следствием этого будет не пассивность, но требование: избрать жизнь в этой полярности вместе с принадлежащими к ее составу условиями в моей историчной ситуации. Я не могу желать сделать иным мир в целом от самой его основы, но могу лишь осуществлять в нем из собственного своего истока. Свое право я не могу обосновать иначе как относительным и партикулярным образом; ибо я не могу желать вправить кости существованию вообще средствами права. Но я экзистенциально присутствую в мысли о праве, смотря по существенности ее содержания, от самого незначительного витального оппортунизма, вплоть до пылкого энтузиазма в идее права, открывающей мне в историчном мгновении истину деятельности. В пограничной ситуации становится невозможен покой неясности, закрывающий глаза на борьбу, как если бы жизнь была возможна и без нее; невозможен становится слепой фанатизм, готовый утопить экзистенциальное содержание в абстрактных принципах права. В пограничной ситуации существование являет себя незавершенным и незавершимым. Эти уклонения рассудка в ту или другую сторону означают отречение от исторично действительной экзистенции. Отныне уже невозможно вынести какого-либо окончательного суждения о борьбе, - ни для утверждения ее, ни для отрицания; но, коль скоро существование есть также и борьба, остается возможен разве только вопрос: где мне избрать властное положение и пользоваться, где поддаться и потерпеть, где бороться и идти на риск? (weil Dasein auch Kampf ist, ist nur noch die Frage: wo eine Machtposition ergreifen und nutznießen, wo nachgeben und dulden, wo kämpfen und wagen?) И решение этого вопроса получается не из всеобщих принципов, - хотя оно никогда не достигается и без них, - но только из историчной экзистенции в ее положении. Теперь разрешение спора насилием не исключает готовности к соглашению и компромиссу, воля к борьбе не исключает понимающей humanitas. Вопрос всегда только в том, когда и где?
Это абстрактные предельные представления: героическая борьба и гибель ради себя самого - и совместное бытие душ в безграничной гармонии мира. Вопреки этим прямолинейно простым возможностям мы - такие существа, которые обретают бытие и содержание только в конечных ситуациях борьбы во времени. Наша действительность не есть ни что-то целое, ни что-то безвременное (Wir sind entgegen diesen gradlinigen Möglichkeiten Wesen, die ihr Sein und Gehalt nur in endlichen Situationen des Kampfes in der Zeit haben. Unsere Wirklichkeit ist nichts Ganzes und nichts Zeitloses).
3. Борьба за экзистенцию в любви.
- Коль скоро экзистенция действительна для нас только в явлении, она существует как деяние (Tun), в котором она принимает решение о том, есть ли она или же не есть. Забота об эмпирическом существовании и забота об экзистенции имеют поэтому совершенно неодинаковый исток.
Поскольку экзистенция осуществляется только в коммуникации, а она совершается в движении сквозь время через перемену ситуаций, тихое созвучие вневременно становящегося единобытия в покое глубокого постижения от экзистенции к экзистенции составляет только исчезающее мгновение любящей борьбы, возникающей в конкретных ситуациях существования вследствие их непрозрачной темноты. То, что достоверность бытия возникает только из борьбы за открытость (Kampf um Offenbarkeit), это для экзистенции в существовании есть пограничная ситуация, в которой она может всего глубже осознать себя самое, но может и самым растерянным образом в себе отчаяться. То,.что и там, где, кажется, я существую как самость, еще остается сомнение и вопрос, как условие становление подлинно действительного присутствия (Gegenwart) во времени, требует этой борьбы. Ибо решительно ничто в явлении не может быть экзистенциально окончательным: экзистенция существует благодаря тому, что в пограничной ситуации открывающей борьбы (Grenzsituation offenbarenden Kampfes) становится явным то, что подлинно есть. Экзистенциальная коммуникация как этот процесс ведения борьбы, движимой заботой о подлинном бытии, есть осуществление этого бытия.
Эта любящая борьба ищет в темноте явления, в обоюдности (Gegenseitigkeit) экзистенций, их истока: не как задатков эмпирически сущего характера в мнимой констатации наших собственных характерных черт и таких же черт другого, но как свободы, принимающей решение в зримо являющей светлости знания (Freiheit, die in der sichtbar machenden Helligkeit des Wissens entscheidet). Борьба направлена на предельный неоткровенный нам смысл в истоке и конце, но направлена к нему так, что движется в стихии мгновенных ситуаций и целей, а потому разыгрывается на конкретно-настоящем и самое малое не считает ничтожным.
Борьба ищет этого раскрытия на пути, пролегающем через объективности. Она приступает в среде правильностей ко всему, что доступно знанию, но цель ее - не всеобщезначимая правильность, но истина в предстоящей ныне ситуации как истина осуществляющегося в этой коммуникации бытия. Борьба не знает границ вопрошанию как средству для критики и для очищения души.
Эта борьба остается борьбой безо всякого насилия. Здесь нет победы или поражения одной стороны; обе стороны существуют сообща; победа достигается не превосходством, но совместным покорением в раскрытии (gemeinschaftlche Eroberung im Offenbarwerden), поражение наступает не из-за недостатка силы, но от уклонения в сокрытии, вследствие неготовности к кризису нашего собственного воления и воления другого. Любящая борьба прекращается при самомалейшем применении насилия, например даже и перевеса интеллектуальной силы или суггестивного воздействия. Она удается вполне только при полной ненасильственности, если каждый так же точно предоставляет свои силы и другому, как себе самому, а потому также при недопущении всякого желания остаться единолично правым, - ищущего не объективности, а средств для борьбы. Эта борьба возможна только, если она одновременно обращается против другого и против себя самого; любящие экзистенции перестают односторонне требовать от другого, потому что они требуют всего сообща.
Эта борьба как предельная проблематизация и другого, и меня самого возможна только на основе такой солидарности, которая с несомненностью предполагает возможность экзистенции в другом, как и во мне. Если вместо предельной проблематизации, приступающей к самому корню, отрицают саму экзистенцию, чего в словесно выразимой форме осмысленным образом сделать невозможно, то тем самым фактически втайне прерывают самую борьбу и выходят из пограничной ситуации. Достоверность моей экзистенции познает себя в отголоске подобной предпосылки, которой высказать невозможно. Поэтому самая бесцеремонная борьба против меня, коль скоро она принимает меня всерьез как возможность бытия, может пробудить во мне экзистенциальную достоверность бытия, хотя бы я и не знал, как это происходит. Вышеназванную предпосылку не высказывают как признание (Anerkennung), ибо признание относится к объективностям - к правам, достижениям, успехам, а также к свойствам, характеру; оно удовлетворяет потребность в авторитетном влиянии в сознании бытия известной социальной самости. Но оно по своему смыслу изначально отличается от экзистенциального соприкосновения в солидарности, которое скорее ослабляется там, где ставят акцент на эти зримые проявления. Я есмь только в этой экзистенциальной коммуникации, утратить которую я не могу. А в признании, в какой бы то ни было форме его, я нуждаюсь более или менее как существование в силу характера моей витальной конституции, так же как нуждаюсь в пище, для того чтобы жить. Однако опасность внести существенную путаницу в экзистенцию угрожает там, где поиск экзистенциальной достоверности бытия ошибочно понимает сам себя как претензию на признание и утверждение в том смысле слова, который несет с собою совместная жизнь людей в общительном обиходе. Экзистенциальное утверждение другого, попытка высказать которое окажется даже бессмысленной, коренится, как солидарность для любящей борьбы, в некоторой иной глубине (Jedoch es droht Verwirrung der Existenz, wenn sich das Suchen nach existentieller Seinsgewißheit fälschlich versteht als Anspruch auf Anerkennung und Bejahung in dem Sinne, wie es das gesellige Zusammenleben mit sich bringt. Die existentielle Bejahung, die auszusprechen sogar sinnlos wird, wurzelt als die Solidarität zu liebendem Kampfe in einer anderen Tiefe).
То, что в этой коммуникации я должен бороться, может потрясти меня более, нежели смерть, страдание и внешнее насилие, потому что это затрагивает самый исток явления самобытия. Мне хотелось бы, укрывшись от тревог в спокойной любви, быть избавленным от процесса вопрошания, иметь право безоговорочно принимать как данность и утверждать и другого, и себя самого. Но экзистенциальная любовь, во времени, уже просто как длительности, не есть спокойное свечение двух душ друг в друга (das ruhige Scheinen der Seelen ineinander); если бы имеющее такой характер мгновение удалось растянуть в некое состояние во времени, то оно опустошило бы себя, представ как избыток чувств, не понимающий самого себя, ибо скрывающий действительность ее существования; любовь не существует как обладание, на которое я мог бы спокойно рассчитывать. Я должен бороться с самим собой и с любимой мною экзистенцией другого, пусть и без насилия, но в этой борьбе меня подвергают сомнению, и я подвергаю сомнению другого.
Я не могу осуществить борющуюся коммуникацию средствами одной лишь рациональной принудительности аргументов, но не могу осуществить ее и без предельно возможной для меня рациональной ясности; не могу осуществить ее одной просто предающейся, без остатка жертвующей себя любовью, но так же точно не могу осуществить ее и без такой любви; не могу достигнуть ее, ставя цель некоего окончательного решения, но не достигаю и там, где нет в каждое мгновение определенности задач. Она всегда незавершена в своем временном явлении. Хотя здесь и возможна величайшая достоверность в смысле некоторого абсолютного сознания, однако вовсе невозможна уверенность имеющего. Этой глубине любви от экзистенции к экзистенции в ее существовании во времени открывается пограничная ситуация как вопрос с глазу на глаз в общей опасности, если неизменно остающаяся проблематичность превращает все достигнутые позиции в простые ступени и предпосылки, всё, твердо кристаллизующееся, - в относительное, всякое обладание - в нечто исчезающее.
Легче, чем эту борьбу в ее подлинной сущности, увидеть ее уклонения: в духовном превосходстве, сказывающемся в виде насилия; в пассивности безоговорочного подчинения; в оскорбленном замыкании в себе (Sichinsichverschließen), где возможность не отвечать используют как средство насильственной борьбы; в софистических вопросах и смещении в чисто объективные речи нескончаемого свойства; в отвлеченной рыцарственности заботы и оформляющего устроения; в молчащей терпимости; в благотворительности сострадания и внешней помощи. В этих уклонениях всегда возникает некоторое неравенство уровней, исключающее любящую борьбу.
Любящие могут, на первый взгляд, с безграничной готовностью искать борьбы двух душ, однако делать это так, что она в своем акте будет во всякое мгновение искажена неправдой (unwahr verstellt): если в сущности борьба идет не за экзистенциальную открытость, а за утверждение моей эмпирической индивидуальности; если из стихийной мстительности того, кто ненавидит сам себя, возникает желание подвергнуть опасности и душевно разрушить, вместе с самим собою, и другого, чтобы с торжеством объявить, что не из-за чего и стараться; если бессердечие желает видеть в другом бога, чтобы мерить его соответствующими масштабами, которым он, мол, обязан соответствовать, если что-то собой представляет, и так уничтожить его. Во всех случаях этих искажений представляется, будто проявление борющейся любви может заключаться в том, чтобы расставлять другому ловушки, дабы показать, что он несостоятелен; но отсутствие обоюдности и иллюзия, что нам самим удалось спрятаться, обнаруживают здесь всякий раз неистинность такой любви.
Но в жизни без борьбы (Kampflosigkeit) возникла бы пустота экзистенции при значительной, быть может, полноте отношений существования к другому существованию. Контраст между богатством объективности этого существования и небытием его в смысле экзистенции неосознанно ощущается, если мы не переживаем пограничной ситуации борьбы. Возможность одиночества становится заметна для нас как выражение экзистенциального небытия, потому что я стал открытой экзистенцией, не любя и не борясь в своей любви. Сознание как явление возможной экзистенции видит себя на краю пропасти. Кажется, что для него есть решение в коммуникации с божеством, в религиозной защищенности, которая становится тогда путем, где избегают любящей борьбы, спокойно пребывают в изолированном Я и не рискуют и не терпят более никаких сомнений в собственной самости.
Уклонения можно было, средствами понимающей психологии, развернуть почти что с произвольной полнотой, но истинный путь борющейся коммуникации невозможно указать непосредственно и во всеобщем виде, потому что этот путь как действительный путь всегда неповторимо уникален и неподражаем.
Вина
Каждое действие имеет в мире последствия, о которых действующий не знал. Он пугается последствий своего поступка, потому что, хотя он не думал о них, все-таки знает, что он - их виновник (Urheber).
Вследствие того, что я, существуя, допускаю как условия своей жизни борьбу и страдание других, я оказываюсь виновен в том, что живу за счет эксплуатации, даже если я, со своей стороны, расплачиваюсь за это собственным страданием, тягостным трудом для обеспечения предпосылок своей жизни и, наконец, своей гибелью.
Мотивы моих действий и чувств, возникая из изначальных побуждений в ситуациях, вследствие множественности возможностей желаемого и вновь воздействующих на меня ожиданий окружения, столь многозначны, что ясность в принимаемом решении бывает возможна лишь в редкие мгновения или только по видимости, там, где вступает в дело слепая рациональная абстракция. Я живу словно в веществе существования, всякий раз неизбежно также запутывающегося, как только оно приступает к активной жизни, - для того чтобы экзистируя достичь усилием той чистоты души, которая есть невинность скромной однозначности. Однако в существовании нечистота погруженного в существование бытия, как только бывает преодолена, сразу же порождается снова. Мне не только приходится сбрасывать шлак, но, пока я живу, я постоянно вынужден наблюдать, как во мне образуются новые шлаки. Я совершенно не знаю, что такое моя чистая душа, о которой как своей возможной экзистенции я так забочусь, но каждый раз я отброшен к своей конкретной совести, ведущей меня и в каком-либо смысле сознающей себя виноватой, даже в моих глубочайших чувствах. Чистота души - это истина экзистенции, которая в существовании должна решаться на нечистоту и осуществлять ее, чтобы всегда виновато приниматься за осуществление чистоты как бесконечную задачу в напряжении временного существования во времени.
Если я в существовании есмь возможная экзистенция, то я становлюсь действителен благодаря Единому (Wenn ich im Dasein mögliche Existenz bin, werde ich wirklich durch das Eine). Избрать Единое - значит отвергнуть другое возможное, даже если это делают негласно и, в смысле рациональной морали, безвинно (schuldlos). Но это другое - люди как возможные со мною экзистенции. Рассудок полагает, правда, что нашел простое решение, состоящее в том, чтобы воздать каждому его право; но находить бытие в этом распределении абстрактных прав - значит уничтожить всякую экзистенциальную действительность. Мне приходится избирать между многим в его многообразии и взаимной заменимости, однако с тем последствием выбора, что в таком случае все равно ничтожно, -и Единым, однако с тем следствием, что избрав его, я должен предать другое, которое требовательно приступало ко мне как возможность, и в мгновенных, сразу же исчезающих начатках уже могло стать действительностью. Своей глубочайшей решимостью в действительности экзистирования я оказываюсь в ситуации объективно непостижимой вины, которая как непонятная для меня самого грозит мне в молчаливой подпочве моей души; эта вина всего радикальнее разбивает в обретающей действительность экзистенции любую уверенность в своей правоте.
Уже тем самым, следовательно, что я приступаю к деятельной жизни (tätig das Leben ergreife), я забираю у других, даю возникнуть нечистоте души в столкновениях существования, я оскорбляю, отказывая, своим исключительным осуществлением возможную экзистенцию. Пугаясь этих последствий своих поступков, я могу, правда, подумать, что избегаю вины, если, не вступая в мир, не буду делать совсем ничего; тогда я не заберу ни у кого, сам останусь чистым и, пребывая в чистой возможности, никакой возможности не отвергну. Но недеяние само есть деяние, а именно - бездействие (Aber Nichthandeln ist selbst ein Handeln, nämlich Unterlassen). Оно имеет и последствия: абсолютно и последовательно выдерживаемое недеяние с необходимостью повело бы к скорой гибели; оно было бы формой самоубийства. Невступление в мир - это несостоятельность перед требованием действительности, приступающим ко мне как невнятная претензия: требованием рискнуть и узнать, что из этого выйдет (Nichteintreten in die Welt ist das Sichversagen vor der Forderung der Wirklichkeit, die als dunkler Anspruch an mich herantritt, zu wagen und zu erfahren, was daraus wird). Я в своей ситуации несу ответственность за то, что произошло оттого, что я не вмешиваюсь; если я могу что-то делать и не делаю, то на мне лежит вина за последствие моего недеяния. Следовательно, действую ли я или не действую, - и то и другое имеет последствия, и в обоих случаях я неизбежно оказываюсь виновен.
В этой пограничной ситуации остается сознательно примириться с тем, что происходит через мое посредство, хотя я этого явно и не хочу. Поскольку действующий сознательно допускает эти последствия, потому что он желает поступка ради других последствий, он называется бессовестным (gewissenlos). Но в пограничной ситуации он называет себя ответственным за свой поступок. Ответственностью называется готовность взять на себя вину. В силу ответственности экзистенция в явлении находится под неотменимым давлением.
Я могу уклониться от напряжения, если буду жить без пограничной ситуации. Тогда я могу неистинно сказать: «так уж оно вышло»; «этого ведь не изменить»; «я не несу ответственности за существование, каково оно есть»; «если после этого избежать вины станет невозможно, в том нет моей вины»; в таком случае безразлично, падет ли вина на меня, потому что в принципе я все-таки виновен без вины. И вот я не обременяю себя мыслями о последствиях своих действий, спокойно живу за счет эксплуатации других, не тревожу себя нечистотой души, которую я в себе хладнокровно наблюдаю и констатирую, и оказываюсь вообще неспособен более понять это смутное отклонение экзистенциальных возможностей как вину.
Я скрываю от себя пограничную ситуацию еще радикальнее, если не замечаю даже этого порядка событий в мире. Я рассчитываю, к примеру, что мы оказываем друг другу услуги, служим друг другу и пользуемся друг другом на началах взаимности, и что правовой порядок отменяет эксплуатацию. Или же я пытаюсь уклониться, с известной моральной прямолинейностью считая своим бытием уже то, что я сам высказываю как мотив, и смешиваю это свое бытие со своей являющейся возможной экзистенцией, борющейся за свою чистоту. Я отвергаю смутное требование действительности ко мне как возможной экзистенции, и вовсе не осознаю того, что я оказался несостоятелен перед этим требованием.
Наконец, я отменяю пограничную ситуацию, как только принимаюсь толковать всякую вину как лишь отдельную, а тем самым предотвратимую вину. Я или принял на себя некоторую отдельную называемую словом вину, которой мог бы также и избежать, или же я не сознаю за собой никакой вины, и совесть моя спокойна. Я оптимистически вижу возможность жизни без вины, и вижу всякую вину как отдельную вину, в которой я могу покаяться. Чтобы совершенно очиститься от нее.
Если в пограничной ситуации для экзистенции становятся невозможны эти неистинные маскировки (unwahre Verschleierungen), то она в своей глубочайшей основе теряет опору для себя; я есмь я сам, однако как виновный. Теперь я могу жить только в напряжении, в котором ищу пути к восхождению. Теперь речь идет для меня уже не о том, чтобы сделаться безвинным, но о том, чтобы действительно избежать той вины, которой возможно избежать, чтобы прийти к подлинной, глубокой, неизбежной вине - но и здесь не находя покоя. Ответственность возрастает здесь до экзистенциального пафоса ответственности: принять на себя неотклонимую вину, которой мы обычно робеем, только чтобы бездумно и пассивно запутываться в самую жалкую вину. Эксплуатирующее пользование обязывает к ответной услуге. Нечистота обращается в притязание, требующее от нас желать только в наибольшей светлости действительности, чтобы дать ясно высказаться исконному волению. Реализация экзистенции в Едином находит неснимаемую истинную вину, состоящую в том, что мы отклонили от себя возможности экзистирования (Die Unreinheit wird zu dem Anspruch, der fordert, nur in hellster Wirklichkeit zu wollen, um das ursprüngliche Wollen zum klaren Sprechen zu bringen. Das Wirklichwerden der Existenz in dem Einen findet die nicht zu hebende wahre Schuld, Möglichkeiten des Existierens abgewiesen zu haben).