Безусловная деятельность как идейная (ideenhaftes) деятельность, желает вместо утраченной целости существования осуществить духовное целое в объективности человеческих порядков жизни, через которые она становится единством с переформированным (umgeformt) существованием. Из субстанции идеи осуществляется положительность жизни в мире человеческой общности. Подобная идея есть, например, справедливость. Справедливость как мерило оценки, в отличие от правил утилитарной целесообразной деятельности и юридического порядка, не может сделаться в достаточной степени рационально прозрачной. Она действует в тех или иных рациональных объективациях, она всегда аргументирует, прибегая к этим объективациям, но она как целое живет объемлюще (übergreifend) из истоков, которые направляют всякую рациональную форму и впервые придают ей весомость содержания.
Как экзистенциальная деятельность безусловность тождественна с идейной деятельностью, насколько простирается ее область, однако может разбить идею. Например, справедливость подвергается сомнению, но не из витального эгоизма, а из более глубокого постижения того, чего требует душа, которая, предстоя безднам, уже не признает более закон злобы дня (Gesetz des Tages) единственным законом.
Как трансцендентная деятельность безусловность непосредственно входит в отношение со своим другим, которое она хотела бы вовлечь в действительность (bezieht sich... auf ihr Anderes, das sie in die Wirklichkeit ziehen möchte). Всякое нецелесообразное (zweckwidrige), разрушительное или безразличное для мира, потому что по эффекту исчезающее, действие может иметь этот смысл, уничтожающий экзистенцию и идею в их явлении.
Идея направляет в существовании к осуществлению, душа экзистирует пред своей трансценденцией в мире и вне мира, трансценденция увлекает их обе в бездну своего бытия, как того, что недоступно знанию и не имеет существования (Die Idee lenkt im Dasein zur Verwirklichung, die Seele existiert vor ihrer Transzendenz in der Welt und außer der Welt, die Transzendenz zieht beide in den Abgrund ihres Seins als eines weder Wißbaren noch Daseienden).
Три эти измерения присутствуют как возможности во всякой безусловной деятельности. Эта деятельность причастна идеям, утверждается на экзистенции и соотносится с трансценденцией. Однако это тройство исключает возможность сделать безусловное прозрачно понятным для нас в недвусмысленных формулах. Кажется, будто это тройство может стать единством, если экзистенция несет в себе идею, в которой она направлена к трансценденции, исполняя мировое существование из единого изначального бытия. Но затем кажется, будто она раздваивается в себе самой и борется с собою, не в силах достичь завершенности как действительность в мировом существовании, так чтобы тут же не отказаться от себя, - будь то в стабилизации ставшего неким целым порядка человеческого существования, будь то в экстравагантной экзистенции изолированного индивида, будь то в уничтожении существования [ради] бесплотной трансценденции.
Безусловная деятельность разбивает целость существования, без которого она, однако, ни на одно мгновение не может обойтись. Хотя безусловная деятельность как таковая существует в мире, но свыше мира (in der Welt über die Welt hinaus ist), она, кажется, теряется для нас там, где совершенно отрекается от мира.
Однако невозможно осуждать в знании то, что мы можем знать только в действии самости (Jedoch ist es unmöglich, wissend zu verurteilen, was nur im Selbsttun gekannt sein kann). Оставление мира как возможность, - это постоянный большой знак вопроса над всяким осуществлением в мире.
I. Безусловные действия, превосходящие существование
Пограничные ситуации я могу скрывать от себя, оконечивая их и забывая. Я могу выдерживать их, если перед лицом их я безусловно делаю в мире то, что возможно. Я могу превосходить их или тем, что оставляю существование одним абсолютным шагом, самоубийством, или тем, что оставляю его в непосредственном отношении к божеству.
Религия дает возможность остаться в мире, вместо того чтобы лишать себя жизни, но в своем последовательном виде, т.е. если ею самой не злоупотребляют для сокрытия пограничных ситуаций, принуждает к тому, чтобы оставить мир, оставаясь в мире: аскеза, бегство от мира (Weltflucht), жизнь вне мира в терпении существования или в деятельности, не знающей удовольствия от существования (das Leben außerhalb der Welt im Erleiden des Daseins oder im Handeln ohne Daseinslust).
Самоубийство
Психиатры говорят «суицид» и, называя известную рубрику явлений, помещают это действие в сферу чистой объективности, скрывающей от взгляда бездну. Литераторы говорят «добровольная смерть» и, наивным предположением высшей человеческой возможности, во всяком случае помещают это действие на бледный розово-красный фон, который опять-таки скрывает. Только слово «самоубийство» неотклонимо требует удержать в уме то страшное, что есть в этом вопросе, одновременно с объективностью фактума: «само-» выражает свободу, уничтожающую существование этой свободы (тогда как «добровольная» говорит слишком мало, если в этом выражении подразумевается, что отношение к самости здесь преодолено), «убийство» же выражает активность, насильственную по отношению к чему-то, что в отношении к самости решено как неотделимое (тогда как «смерть» выражает нечто аналогичное пассивному угасанию).
Человек не может желать ни пассивно жить, ни пассивно умереть. Он живет в активности, и только посредством активности он может лишить себя жизни. Наше существование, каково оно есть, делает невозможным пассивное угасание, если бы нам его и хотелось. Чистая пассивность есть только в естественной смерти, смерти от болезни и внешних властей. Такова наша ситуация.
Самоубийство - это единственное действие, освобождающее от всякой дальнейшей деятельности. Смерть - решающая пограничная ситуация для экзистенции, это событие, которое приходит и которое мы не зовем. Только человек, после того как он знает о смерти, стоит перед возможностью самоубийства. Он может не только сознательно рискнуть своей жизнью, но может решать, хочет ли он жить или нет. Смерть вступает в сферу моей свободы.
1. Самоубийство как фактум.
- Это действие как таковое, отнюдь не обязательно бывающее безусловным действием, с точки зрения психологии никогда нельзя распознать как безусловное действие. Только на границе эмпирически исследующего предметного познавания самоубийство возникает как философская проблема.
Статистика говорит нам о его частоте: говорит, что в Европе наибольшую наклонность к самоубийству имеют германские племена, что Дания - страна с наибольшим числом самоубийств, что внутри Германии самоубийств отмечается больше в северных провинциях, нежели в южных; что у старших возрастов частота самоубийств нарастает, достигает наибольших величин между 60 и 70 годами, а затем снова убывает; что сезонный пик частоты самоубийств приходится на май-июнь; что в протестантских землях самоубийства случаются чаще, чем в католических.
Подобные и иные частотные соотношения - точные цифры можно найти в книгах по моральной статистике - не дают никакого представления об индивидуальной душе; они не сообщают нам никакого закона, которому подчинялся бы отдельный человек. Это количественно регулярные соотношения только там, где дело касается больших чисел, содержащих в себе известное указание на совокупную физиономию народов, возрастов и полов; а также на каузальные факторы, которые содействуют в процессе, не будучи в отдельно взятом случае решающими.
Статистика допускающих словесное указание мотивов самоубийства только на первый взгляд проникает глубже в психологическом отношении. Эта статистика дает известную закономерность процентных показателей для самоубийств от пресыщения жизнью, от физических страданий, от страстей, от пороков (в том числе от морфинизма, алкоголизма), от траура и печали, от раскаяния и боязни наказания, от досады и споров. Однако в этой закономерности выражается более типология оценок, даваемых близкими покойного и органами полиции, чем психологическая действительность самих самоубийц. Кто столкнется однажды в своем близком окружении со случаем самоубийства, тот, если только он гуманен и одарен хотя немного психологическим ясновидением, узнает, что это событие делается понятным отнюдь не из одного-единственного мотива.
В конечном счете, всегда остается некая тайна. Но из-за этого не следует ставить пределов стараниям постичь то, что может быть эмпирически констатировано и что мы можем знать.
Проще всего кажется предположить в этом случае душевную болезнь: иные доходили даже до того, что объявляли каждого самоубийцу душевнобольным. Тогда вопрос о мотивах отпадает; проблема самоубийства как исчерпанная находится тогда за пределами мира здоровых людей. И все же это не так.
Есть душевные болезни в собственном смысле слова, начинающиеся в определенный момент времени, имеющие закономерное течение, или прогрессирующее, или приводящее к выздоровлению, предстающие здоровой личности как нечто чуждое для наблюдателя, а в случае выздоровления - и для понимающего свою болезнь пациента. Подобные, замечаемые по специфической симптоматике, душевные болезни критически мыслящий эксперт может диагностировать достаточно уверенно. На основе статистических данных можно предположить, что только около трети всех самоубийц в Германии в наше время являются душевнобольными. Но вопрос о доступных для понимания мотивах, также и для этой трети, тем самым отнюдь не снимается. Самоубийство не является следствием душевной болезни в таком же смысле, в каком лихорадка является следствием инфекции. Правда, в жизнь человека входит совершенно неподдающийся пониманию биологический фактор болезни, но только вследствие психических взаимосвязей, возникших на почве болезни, у некоторых (не у всех) больных происходит самоубийство. Часто невыносимое состояние страха со стихийной силой увлекает к самоубийству, которое при этом человек может подготовить с большой осмотрительностью, при дементивных процессах (Verblödungsprozessen) обращает на себя внимание инстинктивная наклонность к самоубийству, особенно применение необычных средств для этого. Если в одном случае здесь может показаться достаточной психотическая каузальность, то в другом случае душевнобольной оказывается в состоянии отреагировать на свое заболевание своим, сохраняющимся в самоубийстве, подлинным самобытием.
Среди двух третей самоубийц, не относящихся к числу душевнобольных, имеется, в свою очередь, необычно много аномальных (abnorme) людей. Но это не означает, что самоубийство можно непосредственно постичь как следствие аномальности. Отнюдь: нервные и психические аномалии отмечаются столь часто, что невозможно провести какую-либо границу между ними и индивидуальной вариацией в пределах нормы. Эти аномалии еще менее, чем душевные болезни, могут помешать анализу доступных пониманию мотивов самоубийства.
Ни душевная болезнь, ни психопатия не означают совершенной исключенности смысла. Они представляют собою только особые каузальные условия для экзистенции в действительном существовании, так же точно, как во всякое мгновение мы существуем (Dasein haben) единственно лишь благодаря подобным же, нормальным, но столь же непонятным условиям (витальная телесность, воздух, пища). Правда, психопатологические диагнозы дают нам эмпирические сведения о каузальных факторах, действующих по большей части, в конечном счете, недоступным для определения образом. Однако эти констатации как анализ патологического случая никогда не исчерпывают собою человека как экзистенцию. Скорее, экзистенция, до тех пор пока она вообще является в существовании, в этом своем явлении хотя и обусловлена, но отнюдь не исключительно определена реальными факторами. Всякое эмпирическое знание о человеке, подходя к своей границе, требует задать вопрос экзистенции, в возможной или действительной коммуникации.
2. Вопрос о безусловном.
- Если мы, не обращая внимания на казуистику, ставим вопрос о доступных пониманию мотивах самоубийства, то вступаем уже в некоторую другую сферу. Понятное как мыслимое есть лишь проект возможности, но никогда не есть целая действительность (Das Verstehbare ist als gedacht nur der Entwurf einer Möglichkeit, aber nie die ganze Wirklichkeit). Оно во всякое мгновение действительно только вместе с непонятным: недоступны же для понимания не только каузальные условия психического существования, но также и безусловность экзистенции, выражающейся в доступном пониманию, но образующей тот свободный исток, который как таковой остается тайной для всякого понимания. Отдельное самоубийство как безусловное действие невозможно в достаточной мере постичь по некоторому всеобщему каузальному закону или по доступному для нашего понимания типу, но оно есть абсолютная уникальность исполняющейся в нем экзистенции.
Следовательно, действие самоубийства нельзя познать как безусловное действие, но только в его обусловленности из его оснований. Поскольку, однако, оно может быть свободным действием экзистенции в пограничной ситуации, оно открыто для возможной экзистенции, ее вопроса, ее любви, ее ужаса. Поэтому оно составляет предмет этической и религиозной оценки, поэтому его осуждают, или дозволяют, или даже требуют.
Безусловный исток самоубийства остается некоммуникабельной тайной одинокого (Der unbedingte Ursprung des Selbstmords bleibt das inkommunikable Geheimnis des Einsamen). Если самоубийцы оставляют признания о мотивах, то остается вопрос: понимал ли самоубийца сам себя. Нигде в этих признаниях невозможно расслышать безусловной решимости. Можно попытаться лишь сконструировать возможности самоубийства, с целью - не постичь, но все же просветлить безусловность в ее истоке сверх всякой возможности объективного усмотрения.
Эта конструкция, казалось бы, делает для нас самоубийство на мгновение понятным, чтобы с тем большей определенностью потерпеть крушение от непостижимого: экзистенция в пограничной ситуации отчаивается в смысле и содержании своего и всякого вообще существования. Она говорит себе: все преходяще; к чему радость жизни, если все погибнет! Вина неизбежна. Существование повсюду, если мы будем смотреть на его конец, состоит из бед и горя. Всякая гармония есть иллюзия. Ничего существенного мы не знаем, мир не дает ответа на то, что мне я должен был бы знать, для того чтобы я мог жить. Я не давал согласия на то, чтобы желать этой жизни, и не в силах увидеть ничего такого, что бы могло побудить меня сказать жизни «да». Удивляюсь только, что большинство, в плену иллюзий, живут себе в своем счастье, подобно курам в саду, которых завтра зарежут. - Для того, кто говорит так, остается один-единственный смысл: с полной рассудительностью, не поддаваясь случайности мгновения или аффекта, перевести это свое отрицание жизни из области мысли в действие. Определенная конечная ситуация становится всего лишь поводом, а не истоком решения. Отрицающая свобода этого решения хотя и не может строить что-то в мире; но, уничтожая себя самое, она совершает точечный остаток своей субстанции. Она есть дпя себя нечто большее, чем ничтожность существования. Свою суверенную самобытность она спасает, говоря «нет», для своего экзистенциального самосознания.
Здесь, однако, конструкция срывается: отсутствие во всем прочной субстанции было основанием самоубийства. Но акт свободы, избранный с наивысшей степенью ясности, должен был бы привести в момент начинающего свершения к сознанию субстанции. Свобода коснулась края бездны и вдруг снова утверждает существование как пространство осуществления только что начатого опыта. Правда, тот, кто обрел решимость в тайне безусловности, не может вернуться назад; иначе ему пришлось бы сказать: «поскольку я решился, я остановлюсь», ибо решительность - это смысл для жизни (der Sinn, zu leben). Но то, что я пережил возможность этой решимости как границу и в этой решимости не сомневался в том, что найду в себе довольно силы, чтобы лишить себя жизни, - удостоверяет меня в субстанции существования; поскольку для нас только мир есть место экзистенции в ее действительности, субстанция в то мгновение, когда она пришла к себе, должна желать развернуться в мире. Таким образом, наша конструкция, будучи доведена до конца, как раз не дает осуществиться самоубийству. Если самоубийство, несмотря на это, совершают, то понимание на пути этой конструкции прекращается. Если я останусь на этом пути, то для того чтобы постичь фактическое самоубийство, мне придется допустить неясность в известном приведшем к самоубийству конфликте интересов, хотя само оно и не оставалось бы при этом безусловным действием. Или же мне пришлось бы уйти с путей этой конструкции: положительную близость к ничто в его трансцендентном исполнении как исток безусловности, хотя и невозможно было бы понять, но приходилось бы признавать. С судьбой вовлеченности меня связывает сострадание и боль, оттого что я, быть может, упустил возможность решения. Но перед лицом этого трансцендентного исполнения в ничто мной овладевает ужас; вопрос: истина ли оно? не оставляет покоя в упорядоченном мире.
Никто не может указать ни одного случая, который бы доказывал верность этой конструкции. Ибо эмпирически действительным всегда бывает лишь внешнее, которое, в свою очередь, должно иметь основание вне его самого. Поскольку экзистенцию можно воспринять только из возможной экзистенции, эту конструкцию свободы как негативности и эту возможность трансцендентного исполнения в ничто лишь по недоразумению можно принять за знание. Как таковое оно сделалось бы опасным для фактических ситуаций конфликтов, где подобная философия по совершенно иным мотивам могла бы послужить неясному в себе самоубийце обманчивым фасадом его сознания перед самим собою.
Свобода отрицательного как возможность принимает в этой конструкции множество форм: При бедности субстанции самобытия и исключительной одаренности человек бывает способен к такому богатству переживания, понимания, опыта, что он как самость чувствует себя в своей многозначности как бы ничтожным под тяжестью этой полноты переживания. Все представляется ему скорлупой в скорлупе, а есть ли ядро - неизвестно (Alles ist ihm Schale über Schale eines fraglichen Kerns). Если он вопрошает о самом себе, то кажется, будто он тает в ничто. Тогда он ищет себя, или без конца преображаясь все в новые, на мгновение увлекательные переживания, не будучи, однако, способен удержать ни одного, потому что каждое, как подлинное бытие его самости, исчезает перед ним вновь и сбивает с толку; или же в последовательности отрицательных актов, в которых желает обрести себя, в аскезе, в формальном следовании данным извне или созданным им же самим законам, или на пути иного рода причастности как подобного сознания самобытия в акте отрицания (Bewußtsein des Selbstseins im Verneinen). Как последний акт и вершину этого отрицания он избирает самоубийство, в котором мнит окончательно удостовериться в собственной субстанции. Кажется, будто в это мгновение он близок к обращению (Umschlag). А потому совершаемое самоубийство должно опять-таки почерпать свою безусловность из иного корня: если, например, в страстном влечении к ночи смерть давно уже казалась родной нам и стала сама положительностью, то преданность некоммуникабельной трансценденции мешает нам совершить поворот, ведущий обратно к жизни.
В другой конструкции самоубийство становится возможным, например, в том случае, если в повседневной жизни мы не можем нести бремя правильных обязанностей с тем неизменным сознанием внутреннего признания, которое знает, что они не ничтожны, хотя и не существенны, но перерабатывает и оформляет заботы порядка нашей повседневности (wenn im Alltag die Last der regelmäßigen Pflichten nicht getragen wird mit dem konstanten Bewußtsein innerlicher Anerkennung, die sie weder als nichtig noch als wesentlich weiß, sondern die Sorgen der Alltagsordnung verarbeitet und gestaltet). Тогда этому существованию противопоставляет себя неясная мысль о более истинной жизни и возникают неплодотворные трения. Самосознание, вместо того чтобы возрастать в историчности непрерывного действия, все более уничтожается. Человек чувствует себя как бы лишним (überflüssig); будто он только мешает другим; он страдает без всякого смысла. Может быть, его со страстью увлекает восхождение, на вершине которого он прощается с жизнью, видя, как надвигается на него опасность вновь отпасть в прежде бывшую опустошенность. Он желает отречься не в нищете, но в торжестве; жизнь должна быть богатой, исконной, - или же ее вовсе не должно быть. В минуту счастья, после многих дней приготовления, проведенных в светлом веселье, он уходит из жизни без единого слова -и говорит в конце только об удивительном покое, охватившем его, -симулирует несчастный случай. Это было бы самоубийство в ясности упоения, в рассудительности ума, единой с собою и с ничто как своей трансценденцией, но разрывающей всякую коммуникацию в мире и не оставляющей никому ни единого знака. Как весна, когда случается большинство самоубийств, подобно природе неустанно творит и разрушает, - так здесь перед нами было бы согласие на разрушение всего - из утверждения жизни.
Аргументы, которые приводит самоубийца в нашем представлении (чего, однако, в безусловности он как раз делать уже не станет), кажутся выражением изначального отсутствия веры (ursprünglicher Nichtglaube), - оттого ли, что он не обретает достоверности своей самости в абсолютном сознании, или что он объявляет ничтожным всякое существование в его пограничных ситуациях, или что он переживает чистое отрицание существования как свою единственную свободу, или же что он в радостном торжестве жизни избирает как истину жизни смерть. То, что подобным образом мыслит, а затем осуществляет самоубийца на основании неизбежных фактов, опровергнуто быть не может. Если мы последуем за такими мыслями, то, скорее, наоборот, представим самоубийство как самый логически понятный исход, тем более что упомянутый уже поворот обратно к жизни в мгновение готовности, мотивированной возникающим в этой решимости сознанием субстанции жизни, сам по себе не заключает в себе нисколько логической доказательности, но сам как мысль есть лишь выражение некоторой возможной веры. Вопрос: зачем самоубийство? - обращается в вопрос:
3. Почему мы остаемся жить?
- Во-первых, из ни о чем не спрашивающего удовольствия жить. Даже если мы задали свой вопрос, если всякая трансценденция исчезает для нас, если все становится для нас бессмысленным, мы все-таки продолжаем жить изо дня в день в силу нашей витальности, быть может, презирая самих себя, в смутной неясности. Поскольку в немалые отрезки нашей жизни мы фактически совершаем только это витальное существование, мы испытываем уважение к самоубийце, который свободно оказывает сопротивление абсолютности витального существования. Правда, в силу нашей витальности мы испытываем жуткий страх перед самоубийцей, говорим, что опасно следовать подобным душевным движениям и мыслям, что нужно держаться нормальных и здоровых. Но это оттеснение становится маскировкой, если с его помощью мы не позволяем подвергать сомнению нашу слепую витальность; нам бы хотелось избежать пограничных ситуаций, и, однако, мы не находим себе покоя, потому что жизнь по-прежнему отдана во власть той витальности, которая однажды покинет нас.
Или же мы живем не только витально, но также и экзистируя. Существованию присущ символический характер в силу самодостоверности актов нашей свободы. Нас удерживает в жизни не какой-либо знаемый смысл в мире как конечная цель, но присутствие трансценденции в тех жизненных целях, которые мы исполняем (Nicht ein gewußter Sinn in der Welt als Endzweck hält uns am Leben, sondern in den Lebenszwecken, die wir erfüllen, die Gegenwart der Transzendenz). Эта воля к жизни действительна как концентрация в том, что сейчас действительно. Нескончаемость возможного и абсолютные мерила, имеющие всеобщий характер, побудили бы нас к отрицанию существования, если бы уничтожили в нас сознание историчности. Если поэтому перед лицом возможного самоубийства при всей серьезности ситуации человек не только витально, но и экзистируя избирает жизнь, то этот выбор жизни есть одновременно ограничение в себе самом. Поскольку это ограничение означает исключение возможностей, акт отрицания, вместо того чтобы распространиться на все существование, восприемлется в существование. Когда мы в чем-то отказываем себе, соглашаемся с потерей возможностей, переносим неудачу, умеем выдержать взгляд прямо в лицо всеуничтожающим пограничным ситуациям, - само существование становится иным. Оно теряет ту абсолютность, которая присуща ему для нашей витальности. Если бы мир был целым, и был всем, то экзистенциально нам осталось бы лишь самоубийство. Только символический характер существования позволяет, не обманывая гармонией, говорить в относительности: «какова бы ни была она, жизнь, - она хороша». Хотя по-настоящему истинным это слово может быть только в припоминающем взгляде на свое прошлое, но его возможности достаточно для того, чтобы выбрать жизнь. (Sollte die Welt ganz und alles sein, so bliebe existentiell nur der Selbstmord. Erst der Symbolcharakter des Daseins erlaubt, ohne durch Harmonie zu täuschen, in der Relativität zu sagen: „wie es auch sei, das Leben, es ist gut“. Zwar eigentlich wahr kann dieses Wort nur im erinnernden Rückblick sein, seine Möglichkeit aber genügt, das Leben zu ergreifen).
На вопрос: «почему мы остаемся жить?» - следует в конечном счете ответить: решимость жить существенно отлична от решимости лишить себя жизни. В то время как самоубийство как активное действие затрагивает целое жизни, всякая активность в жизни есть партикулярная активность, и оставаться жить в свете возможности самоубийства есть недеяние (Unterlassen). Поскольку я не сам дал себе жизнь, я решаю только оставить существовать то, что уже есть. Не существует соответствующего тотального действия, которым бы я давал себе жизнь, как существует действие, которым я себя жизни лишаю. Поэтому есть только одна-единственная боязнь самоубийства, переступающего границу, за которую не проникает уже никакое знание.
4. Невыносимость жизни.
- Положение, гласящее, что «жизнь хороша», не имеет абсолютной значимости, или же оно должно было бы включать и самоубийство как благо. Жизнь в частных ситуациях и вследствие собственных витальных перемен может сделаться для экзистенции невыносимой. В этих условиях самоубийство могло бы стать безусловным действием не как направленное в абсолютном умонастроении на существование вообще, но как личная судьба, которую надлежит принять в специфических обстоятельствах. Возможно дать следующую дальнейшую конструкцию:
В полной покинутости, в сознании ничто, добровольный уход из жизни подобен для одинокого возвращению к себе самому. В мире его преследуют терзания, он не в силах продолжать борьбу с миром и с собою, в болезни или в старости - беззащитен перед возможностью впасть в нищету, и грозит опасность сорваться и оказаться ниже собственной сущности, так что возможность лишить себя жизни предстает утешительной мыслью, ибо смерть кажется ему спасением. Там, где сходятся вместе неизлечимая физическая болезнь, недостаток всех средств к жизни и полная изоляция человека в мире, - там с полнейшей ясностью собственное наше существование может быть без всякого нигилизма подвергнуто отрицанию, - не вообще, но то, что теперь еще могло бы в нем оставаться. Это граница, на которой сохранение жизни уже не может быть более долгом: если процесс становления самости уже более невозможен, физическое страдание и требования мира становятся до такой степени уничтожающими, что я уже не могу оставаться тем, кто я есть; если хотя не отказывает смелость, но исчезают силы, а с ними и физическая возможность; и если в мире нет никого, кто мог бы любя поддержать мое существование. Глубочайшей глубине страдания можно положить конец, хотя - и потому что - готовность к жизни и к коммуникации бывает здесь всего полнее.
Совершенно одинокий, кому те, кто ближе всего ему в существовании, ясно дают понять, что они живут в других мирах, - кому закрыт путь к любому осуществлению, - кто уже не способен более обрести в самом себе чистоту сознания бытия, - кто видит, как уклоняется, - если он, без упрямства, в спокойствии и зрелой решимости, и после того как приведены в порядок все земные дела, лишит себя жизни, - он, может быть, может сделать это, как будто бы он приносил себя в жертву; самоубийство становится тогда последней в жизни свободой. В нем есть доверие, в нем он спасает чистоту, и вера, не причиняет вреда ни одному живому человеку, не разрывает никакую коммуникацию, не совершает предательства. Он стоит тогда на границе невозможности осуществлений, и никто ничего не теряет.
Эта конструкция самоубийства в невыносимой ситуации так же точно не означает настоящего познания. Однако только на ее основе нам может проясниться терпение глубочайших бедствий жизни в силу неисследимости для нас трансценденции, требующей нашей жизни - и тех опытов жизни, которые во всяком случае еще возможны в ней:
ГЛОСТЕР: И сносить я горе буду,
Пока само не крикнет мне: «довольно»,
Тогда умру...
О всеблагие боги, жизнь примите,
Не дайте скверной мысли вновь склонить К досрочной смерти...
ЭДГАР: Должен каждый Терпеть, являясь в мир и удаляясь;
На все свой срок59.
5. Стечение обстоятельств (Verstrickung).
- Наконец, следует сконструировать возможность самоубийства, которое не есть безусловное действие из пограничной ситуации, но совершается в стечении обстоятельств. По конечным мотивам, без экзистенциального сознания, человек отбрасывает свою жизнь прочь из аффектов упрямства, страха или мести, в неопределенном, не доведенном до полной ясности бегстве. От экономического банкротства, - узнав о совершенном преступлении, - от обиды, нанесенной бессильному человеку оскорблением, - будучи глубоко задет мелочами жизни. Самоубийство становится психологически понятно, если мы предположим стечения обстоятельств, которые не проясняются и не разрешаются для нашего самосознания; человек в действительности не знает, что творит. Психологическое понимании означает здесь одновременно и оценку, потому что оно видит путь стечения обстоятельств (ein Weg der Verstrickung sieht).
Примеры: Самоубийство - один из соблазнов в отчаянии сознания своей ничтожности при ненависти к самому себе и другим. Как есть стихийная ярость при физическом повреждении, так есть стихийное упрямство, отвергающее требования другой стороны. В этом случае гордость, которая обычно была бы наклонна высказывать упреки другому, может тут же, преувеличивая, начать отыскивать всю полноту вины в себе самом, и в замешательстве поначалу ступить на путь разрыва коммуникации. Но тогда нам грозит опасность растратить себя впустую в безэкзистенциальном самоубийстве и решить этим актом то, что было бы возможно решить и в самом существовании. Или другое: при нас говорят о самоубийстве; мысль о нем приучает к его возможности (Es wird vom Selbstmord gesprochen; der Gedanke gewöhnt an die Möglichkeit). Этой мыслью пользуются в борьбе как угрозой или по отношению к себе самому -как утешением при ощущении сосбственной ничтожности. Мы делаем приготовления к нему, - они ведь ни к чему не обязывают. Ситуации развиваются, так что в конце концов нам кажется, что обратного пути уже нет. Хотя воля к самоубийству в нас уже не имеет более действительности, самоубийство совершается в отчаянии, из сознания стыда и неясной неизбежности.
6. Экзистенциальное отношение к самоубийству в помощи и оценке.
- Если кажется, что кому-то грозит опасность самоубийства, то вероятное спасение может быть достигнуто на следующих путях: При психозах единственное средство - обеспечить охрану пациента на время опасности. При доступных пониманию стечениях конечных обстоятельств задача состоит в том, чтобы разрешить конкретную ситуацию. Где опасность исходит от мнимого знания человека о своей безнадежной болезни или о других угрозах, там мы находим путь к отсрочке кризиса, убедительно раскрывая перед ним благоприятные возможности. Эти средства помощи обращаются к самоубийству как каузально или как-либо понятным образом обусловленному действию. Действие же из безусловности недосягаемо ни для какой помощи; решительность, которая превосходит силу всякого аффекта и как таковая уже перешагнула за грань существования, окружена совершенным молчанием.
В неясности сознания бытия помощь, имеющая целью развить в человеке ясность пограничной ситуации, есть пробуждающий собственно к жизни, однако опасный путь. Как пробуждающий, он освобождает нас из конечного стечения обстоятельств, но как опасный путь он может привести в полную ясность в воле самоубийцы именно безусловность ничто. Если затем непонятная безусловность как возможность абсолютного отрицания становится действительной, тогда, казалось бы, спасения нет. Самоубийца из безусловности ни с кем предварительно о нем не разговаривает и скрывает свой конец неким покровом от остающихся жить. Это - абсолютное одиночество, в котором ни кто помочь не может.
Все действия, совершаемые в пограничных ситуациях, по самому смыслу столь непосредственно затрагивают нашу самость, что в принятии решения никто другой участвовать не может, - разве только там, где двое, в одной и той же пограничной ситуации находят себя для одинакового движения в коммуникации, будучи всегда недостаточно сказуемы (stets unzureichend sagbar) даже для самих себя, - как при самоубийстве двух любящих. Невозможно советовать кому бы то ни было - или уговаривать его - совершить безусловное. Никто не может спрашивать других, там где речь идет о безусловных действиях, должен ли он совершить их или нет. В среде соображений, весомых для сознания вообще, прекращается всякая безусловность.
Абсолютное одиночество недоступно для помощи; безусловное отрицание как исток самоубийства означает изоляцию; спасение поэтому возможно, если удастся коммуникация. Откровенное высказывание человека, планирующего самоубийство, - это уже искание, если оно служит выражением любви к тому, кто имеет на него права. Это шанс спасения, потому что от тайны здесь отказались. Решающе значительно поэтому, ответит ли тому, кто стоит в пограничной ситуации, чья-нибудь экзистенция. Ответ ее должен так же глубоко проникать в душу, как прежде сознание никчемности, своей и существования. Решающе значительно, однако, не то, что именно мы будем излагать, аргументируя из рассудочных оснований, не приветливые лица и не уговоры, - но в уговорах, и в аргументах, важна только та любовь, что не обдумывает заранее своих действий, не направляет по верному плану, хотя всегда безусловно настаивает на рациональной ясности. Эта любовь в своем наибольшем послаблении и величайшем ясновидении дозволяет, казалось бы, все, но и требует всего. И все же энтузиазм восторженной любви возможен не ко всякому, не ко всякому ближайшему. Этой любви мы не можем сознательно желать. Эта любовь - не человеколюбие духовника и невропатолога, не мудрость философа, а та всякий раз неповторимая любовь, в которой сам человек отдает сполна свою экзистенцию, не держит резервов и задних мыслей на почтительном отстранении. Только она поэтому вступает вместе с любимым, которому грозит опасность, в пограничную ситуацию. В конечном счете, помощь дается ему только потому, что его любят; эта помощь не знает повторений, воспроизведена быть не может и ни к какому правилу не сводима.
Если человек в опасности говорил о самоубийстве, то он мог честно искать помощи. Эту ситуацию не следует путать с объективно неотличимо похожей на нее ситуацией, когда намерение совершить самоубийство высказывают для того, чтобы произвести эффект на другого и завоевать у него авторитет. Если безусловные действия высказывают как преднамеренные, это лишает их безусловности. Они превращаются в предмет для «за» и «против», становятся средством для чего-то другого. В безусловном умонастроении я не могу говорить: я лишу себя жизни. Это слово неправдиво, как и вообще неправдивы все расширения наших суждений на «все», как например: «все - один обман», «всем этим я только обманывал себя», «мне все безразлично». С этими суждениями я впадаю в самообман, обманывая другого. В них из условных аффектов высказывается нечто безусловное; высказывание пусто, ибо неисполнимо. Ибо фактическое самоубийство в подобной взаимосвязи только усиливает самообман; самоубийство не есть тогда уже более безусловное действие, а делается условным в неясном стечении обстоятельств. Действительно совершенное действие не есть еще, как действительное, экзистенциальное действие. Говорят: человека ослепили душевные движения, такие как отчаяние и ярость. Тем не менее, эти слова в смутных смещениях смысла могут быть неясным выражением истины, а именно - инстинктивной надежды найти таким образом помощь и возвратиться к себе самому. Однако понимающая психология должна знать свою меру. То, что истинно в отдельном человеке, видит только любящий (Was im einzelnen Menschen wahr ist, sieht nur der Liebende).
Отношение к мертвому самоубийце в мгновение ока изменяется. Правда, возможная экзистенция ужасается самоубийцы: отсутствия веры, разрыва всякой коммуникации, одиночества. Что казалось возможным лишь как граница, то здесь действительно. Но суверенное своевластие свободы невольно вызывает не только уважение. Через все пропасти безверия, которое он выразил в пограничной ситуации, уничтожив себя, в раздваивающейся трансценденции (sich zerspaltende Transzendenz) любящего соединяет с ним сама трансценденция. В его поступке сквозь безусловное отрицание еще говорит с нами некое бытие. Если даже все упреки нигилиста-самоубийцы кажутся справедливыми, своим действием и собственной экзистенцией в нем он доказывает противоположное тому.
В отношении к мертвецу оценка поторопилась с выводами. Его называли трусом и подобным затемнением пропасти хотели защитить себя самих. Так ни один путь не приведет нас к нему.
Если скажут, что он оскорбляет Бога, то следует ответить: это касается индивида и его Бога, мы здесь не судьи.
Если скажут, что он нарушает обязанности перед живыми, то следует ответить: это касается только оставленных им близких. Правда, самоубийство означает разрыв коммуникации. Действительная коммуникация существует лишь в той мере, в какой я доверяю другому в том, что он не сбежит от меня (Wirkliche Kommunikation ist nur in dem Maße, als ich das Vertrauen zu dem Anderen habe, daß er mir nicht davonläuft). Если он грозит самоубийством, то тем самым он ограничивает коммуникацию известными условиями, т.е. он намеревается прервать ее в корне. Самоубийство становится тогда как бы из ряда вон выходящим обманом другого, с которым, однако, лишь в связанности наших судеб могла быть подлинной солидарная жизнь в коммуникации: я занял позицию существующего вместе с другим и вступившего с ним в коммуникацию, а теперь словно убегаю прочь; при условии осуществленной коммуникации самоубийство подобно предательству. И, несмотря на все это, скажем: если ближайшие сознают это предательство, чувствуют себя брошенными на произвол судьбы, то должны спросить себя: насколько сами они были совиновны в том, как не готовые к коммуникации и нищие любовью. Но если они любят, то тогда смотрят, может быть, в бездну некой трансценденции, в некоммуникабельности которой умолкает всякое суждение.
Если скажут, наконец, что самоубийца нарушает обязанность перед самим собою, предписывающую ему осуществлять себя в существовании, то на это, опять-таки, следует ответить: как и в каком смысле индивид поистине «есть»- это тайна индивида с самим собою.
Некий ответ во всеобщей форме на вопрос: «позволительно ли лишать себя жизни?» - был бы небезразличен для возможности стечения обстоятельств. Когда в этих ситуациях человек не знает, что, собственно, он делает, то, в случае если самоубийство подлежит проклятию, это знание отпугнуло бы его от самоубийства, но прославление самоубийства и виды на посмертную славу только еще сильнее бы запутали его. Однако подобный ответ был бы совершенно безразличен для того, кто в полной изоляции совершает свой поступок в отрицательной свободе действием безусловности.
История самоубийства и оценки самоубийства являет нам борьбу страстей «за» и «против». Как осуждение самоубийства, так равно и восхищение им характеризуют экзистенцию судящего так человека. Самоубийство может быть актом высшего своевластия совершенной утвержденности на самом себе (der Akt höchster Eigenmacht des völligen Aufsichselbststehens). Где в мире есть воля к господству над другими, там самоубийство есть акт, с помощь которого человек может избежать этого господства. Это единственное оружие, еще остающееся у побежденных, чтобы утвердиться в глазах победителей непокоренными; так поступил Катон перед Цезарем60. Поэтому самоубийство осуждает тот, кто знает господство, исходящее из глубины души. Кто господствует над людьми в силу того, что они сознают в нем духовную опору и помощь для себя, тот теряет свое господство, если индивид в своей самобытной свободе не нуждается ни в ком (Daher verurteilt den Selbstmord, wer seine Herrschaft vom Innern der Seele her hat. Wer Menschen dadurch beherrscht, daß sie in ihm geistigen Halt und Hilfe erfahren, der verliert die Herrschaft, wenn der Einzelne in eigenständiger Freiheit niemanden braucht).
Самоубийство, как обвинение и нападение на превосходящую силу и как исход из уничтожающей ситуации, может быть выражением самой решительной самостоятельности (Eigenständigkeit). Поэтому там, где имело силу сознание свободной ответственности самости, философы не только позволяли, но при определенных условиях и восхваляли самоубийство. Невозможно оспаривать, что человек, который с ясной рассудительностью лишает себя жизни, представляется нашему взору как совершенно независимый, всецело утвержденный на самом себе, презирающий всякое мировое существование, поскольку оно желает полагать себя абсолютным или выдавать за то, что дает абсолютное, и отравляет своему врагу и победителю сладость его победы. Но экзистенциальный ужас в нас при этом остается.
Религиозная деятельность
1. Возможность реального отношения к божеству. -
В мире я нахожусь в реальном отношении к вещам и людям. Бог - сокровенен. Размышление о нем, с тем чтобы затем догматически разворачивать это размышление в познание Бога, не ведет меня к нему. Скорее наоборот, от размышлений о Боге бытие Божие только становится все более и более сомнительным.
Только из реального отношения человека к Богу может произойти научение (Belehrung) как весть о Боге (Kunde von Gott); но никакое научение не может этого отношения осуществить. В этом реальном отношении возникала бы безусловность деятельности, которая не была бы ни доступной исчерпывающему описанию как психическое переживание, ни всеобщезначимой в своем праве. Религиозную деятельность невозможно было бы обосновать исходя из целей в мире, и она не была бы также порождающим себя самобытием.
Философствуя, можно говорить о религиозной деятельности только как о возможности, а не из фактического опыта ее совершения?
Будучи как деятельность все еще действительностью в мире, она без цели в мире являет в себе присутствие трансценденции (Als Handeln noch eine Wirklichkeit in der Welt, bringt es ohne Zweck in der Welt in sich die Transzendenz zur Gegenwart). Она удовлетворена в самой себе и ничего не желает кроме самой себя, ничего, кроме божества, которое для нее существует (da ist). Она совершается, не считаясь со своими действиями в мире, которые она непреднамеренно может иметь, но не обязательно должна иметь. Поэтому ее труды или остаются, для целесообразного мирского смысла, без всяких последствий. Или же она учреждает общности как действительность Бога в существовании, которые хотя и производят в мире величайшие действия, но задуманы не ради этих действий; скорее, сами действия чаще всего наступают с утратой изначального отношения к Богу в творящих эту действительность людях.
2. Специфически религиозные действия.
- Религиозные действия - это или такие действия, которые как безразличные по мерке возможных целей в мире пребывают поэтому без конфликтов со свободной безусловностью мирской экзистенции, каковы молитва, культ, таинства; или же они становятся этически значимыми в своем воплощении: для оргиастического разрушения как губительной активности, уничтожающей, в укрепленной сознанием божественного присутствия достоверности самости, целесообразное в мире и всякую безусловность мирской деятельности; для войн, покоряющих мир; для упорядочения социального существования; то есть - повсюду, где безусловность религиозной деятельности требует определять мир исключительно только собою.
Поэтому первая группа религиозных действий выступает лишь наряду с мирской деятельностью. Она есть как бы анклав, отделенный от светских дел.
Молитва есть общение индивидуальной души с Богом (Verkehr der Einzelseele mit Gott). Ее недопустимо смешивать с активным, направленным на трансценденцию философским созерцанием (Kontemplation). Признак молитвы - реальное отношение к Богу, который как личный Бог представляется как присущий, слышащий и действующий. В своем самом чистом виде, как благодарение и хвала, она есть все же молитва только единственно от сознания того, что Бог слышит и принимает меня. В молитве мы переживаем, в каких бы то ни было формах внутренней жизни, ответ Бога. Молитва есть деятельность, парадокс воздействия на трансценденцию, имеющего целью испытать действия от нее. Она ищет спасения души действием Божиим ко благоволению Божию (Es sucht das heil der Seele durch Gottes Wirkung zu Gottes Wohlgefallen). Объективность сведена здесь к минимуму; Бог является во внутренности души и является непредсказуемо; он не приходит - или показывается. Граница между молитвой и активным созерцанием экзистенции в отношении к неведомому Богу едва заметна, и однако она предельно строга.
Чистая молитва есть поздний и редкий результат историчного прихождения человека к себе (Zusichkommen des Menschen). Молитва почти всегда бывает нечиста; в прошениях о земных целях она сохраняет связи с магией, разрушающей ее смысл. Ибо молитва действительна в позиции подчинения личному Богу без всяких целей, магия же есть безличное понуждение божества человеком при помощи слов, формул, ритуалов с целью добиться желаемых событий в мире. Магия как волшебство есть мнимая техника, которая неэмпирическими средствами силою сведущих в ней людей неожиданно, превосходя пространство и время, производит желаемое в пространстве и времени. Магия распространена по всему миру, в скрытых формах она остается элементом даже и великих мировых религий; полностью исключена она была, исторично-уникальным образом, в древнем иудействе эпохи пророков и, на основе этого последнего, в некоторых частях протестантского мира. Исключение магии произошло действием безусловности религиозной веры, тогда как сама магия уже не заключает в себе никакой безусловности.
Молитва индивида своему Богу есть особый случай того, что обладает исторической действительностью в религиозной общности и есть ее культ. Как бы исключительно многообразны ни были эти религиозные общности: от дружеских кружков до объективности церкви, хранящей божественные таинства, от исключительных союзов избранных людей до массовых учреждений, в которых каждый состоит с самого рождения, от религиозной государственности до небесного царства, отмежевывающегося в этом мире от всего мирского,- в каждом случае безусловность религиозной деятельности укоренена в некоторой общности, внутренне связанной присущей в культе объективностью трансценденции.
Здесь человек, освобожденный от своей возможной свободы, уже не принужден более заключаться в самом себе, но находит подтверждение своего бытия в объективности, надежно сохраняющейся в течение времени и всякое мгновение готовой протянуть ему руку. Культ, возможный как устойчивая данность лишь благодаря религиозной общности в традиции, позволяет совершать безусловную деятельность без собственного самобытия; реальное присутствие Бога дает не заменимое ничем исполнение и покой. Безусловность исключает всякое обоснование и оправдание. Однако тот, кто не пребывает в этой безусловности, мог бы говорить о культе, к примеру, так:
Человек не есть чисто духовное существо. Все, что для него действительно, должно стать для него предметом и чувственным. Его потребность в плотской осязаемости (Leibhaftigkeit) находит себе по отношению к трансценденции оправданное удовлетворение в культе. Без культа трансценденция для человека, собственно, не существует вовсе. Необходимость обретать абсолютное сознание только в реальной любви к тому или другому отдельному человеку, в безусловной деятельности, в активном созерцании, исключает его из действительности трансценденции. В его фантазии и в необязательной игре его спекулятивной мысли остаются нищета, бледность и ненадежность достигаемой таким путем трансценденции. Он остается зависим от подходящего момента (gute Stunde), и даже в самый лучший момент он все так же оставлен, за отсутствием реального отношения к Богу. Культ же дает ему, чувственным присутствием Бога в настоящем под гарантией достопочтенного откровения и предания, глубочайшее удовлетворение - чистое отношение к Богу, без всякой игры, фактически, силой самой трансценденции. Глубина этой действительности обнаруживается исторически в том, что почти всякое искусство - архитектура, пластика, живопись, драма, музыка и танец - имеет свои корни здесь, в культе, и создало на службе культа несомненные шедевры. В нем же, очевидно, заключено и средоточие истинно метафизической жизни. Даже субстанция свободных творений искусства еще заметно происходит из этого же источника; искусство, отделившись от культа, некоторое время всего лишь продолжает нести в себе его субстанцию в секуляризированной форме. Если же человек в своей мнимой свободе отказывается от культа и впадает в беспочвенность, то создает себе обманчивую замену тому, что он утратил. Мы видим, как современные визионерские процессы, стимулируемые психоанализом, порождают под именем «образов» не что иное, как чувственнонасущное переживание неистинной трансценденции. Позитивизм этого суеверия науки готов признать кровью и плотью существования только сексуальность и власть; итак, вместо подлинной трансценденции, человек переживает в качестве эрзаца мифологическое усиление этих темных сил существования, вместо того чтобы, как то бывает в истинном присутствии трансценденции, они осуществлялись в мире как возможный символ сверхчувственного, и тем самым преображались бы (Man sehe, wie die modernen psychoanalytisch angeregten visionären Prozesse unter dem Namen der Bilder nichts anderes hervorbrächten als ein sinnlich-gegenständliches Erleben unwahrer Transzendenz. Der Positivismus dieses Wissenschaftsaberglaubens lasse als das Blut des Daseins nur Sexualität und Macht gelten; so werde an Stelle echter Transzendenz eine mythische Steigerung dieser dunklen Daseinsmächte als Ersatz erlebt, statt daß sie, wie in wahrer Gegenwart der Transzendenz, als ein mögliches Symbol des Übersinnlichen in der Welt verwirklicht und damit verwandelt werden).
Если, однако, из подобных рассуждений делают вывод о необходимости возвращения к культу, то свобода с философской неумолимостью обращается против такого вывода:
Сказанного недостаточно. Культ - это путь, дающий избежать тяжести свободы. Лишь в той мере, в какой человек находит себя самого, к нему приближается трансценденция, никогда, однако, не разоблачаясь перед ним. То, что свобода требует от себя самой служения Богу без культа в правдивости, верности, открытости, в любящей борьбе и в восприятии прозрачности существования, подтверждается в своей правомерности тем, что сама религиозная вера снова и снова совершала очищение культа, направленное к этому смыслу. Борьба пророков против магии и культа, - очищение языческого богатства культа, сводящее его к ограниченной определенности христианской литургии, - осуждение этого модернизированного язычества в протестантизме, оставляющее только благовестие Слова, - это шаги, с каждым из которых культ становился все беднее, объективность божества в нем все более скудной. Остается, впрочем, некий минимум объективности, от которого, как от реальности Бога в мире, возгорается религиозное сознание каждого индивида. Поэтому, разумеется, решающе значимо здесь то, чтобы и очищенный культ был все еще отделен как бы широким рвом от философски активного созерцания того или другого индивида в отношении к потаенной трансценденции.
Культ становится повседневной формой благочестия. Объективность культа облегчает помышление о себе (Sichbesinnen), потому что оно приведено в типическую форму. Это аналог философского раздумья (philosophische Besinnung): исход из мира и приход к себе в трансценденции, в котором мы черпаем силу для текущего дня, живо сознаем достоинство и содержание. Философское же разумье остается в опасности, потому что не имеет для себя правила. Форма его исторично переменчива в каждом индивиде, всякий раз ее нужно обретать заново, без какой-либо зримой объективности, за которую бы мы могли держаться в пору слабости и пустоты. Если, однако, этого помышления, этого активного исхода из мира не происходит, то повседневность культового благочестия представляется и философии свободы более истинной, чем отсутствие какой бы то ни было трансценденции.
Молитва и культ, все равно - как безусловные действия или как сделавшиеся привычкой, в качестве анклава специфической практики не обязательно служат поводом для конфликта, поскольку их как действий не требуют от всех людей, или не запрещают и не преследуют совершение других, самих по себе безусловных действий, т.е. поскольку не начинают желать порядка для мира вообще исходя из некоторой требуемой силою авторитета внутренней позиции. Даже безусловности религиозной деятельности в культе, молитве, таинствах, может быть знакома терпимость (Toleranz), если эта безусловность достоверно знает свою собственную истину как истину историчной формы бытия, и хотя исключает другие его формы для себя, но никак не для других.
3. Религиозное мироотрицание.
- Несмотря на то, что религии, казалось бы, фактически упорядочивали мир человека, сообщали человеку мирское благочестие (weltfromm gemacht), последовательный вывод всякой безусловной религиозной деятельности таков, что единственно лишь в ней можно найти подлинное бытие. Если она абсолютна, то ничто не в силах устоять перед ней. Ничто иное не может иметь существенной важности. Если поэтому она не остается анклавом - как бы неким вторым бытием наряду с прочим, не проникнутым ею существованием, - то необходимо должна признавать ничтожным все то, что не есть она сама.
Если магию, суеверие, мифологию народов мы не станем считать религией, то позволительно утверждать самую тесную связь между религией и мироотрицанием. Если там жертвоприношения, аскетические действия понимались как отдельные усилия для того, чтобы принудить божество к осуществлению целей в мире, то лишь в религиях обретает действительность явление тотальной аскезы -монашества. Осуществленное в монашестве религиозное блаженство обращает к нам волнующую речь из многих столетий истории индийского, китайского, древневосточного мира.
В своей решающей сути, - то есть если удалить все покровы мирского благочестия, вновь проникающего сюда все же другим путем, и отвергнуть намеренное культивирование мистических состояний сознания, - отрицание мира есть отрицательная решимость. Я не отождествляю себя ни с какой объективностью мирового существования и ни с какой субъективностью своего собственного существования; я не вступаю ни в какую безусловную коммуникацию. Лишенный мира и коммуникации (Weltlos und kommunikationsios), я, относясь только к трансценденции, хочу отрицать все для трансценденции, даже если подобная позиция в мире всегда имеет для меня и для других некоторый двойственный, никогда вполне не удостоверяемый смысл, поскольку недостает специфической безусловности религиозного действия как насущной исполненности реальным отношением к божеству. Ибо оставить мир, пребывая в мире, - совершить подобное объективно невозможно (Denn in der Welt die Welt verlassen, das ist objektiv unmöglich zu vollziehen). Изнурительное отрицательное существование экзистенции как потерянное одиночество с божеством, которое, однако, не говорит с экзистенцией непосредственно, совершается наряду с миром, в котором, однако же, должно оставаться. Это существование пробуждает остроту видения проблематичного во всяком существовании, хотя всегда бывает также, как никакое другое, возможностью обмана; оно становится блуждающим огнем, если его само объективируют как истину, и бывает истиной, если нарушает спокойствие гармонии мирового существования вообще, как если бы в этом существовании все было в полном порядке. То, что во все времена люди искали безмирности и, кажется, находили ее для себя, - это непрекращающееся memento, произносимое над существованием экзистенции в мире, когда это существование в своем счастье желает утвердиться раз навсегда в собственной правоте.
Ориентирование экзистенции вселяет самое сильное беспокойство именно тем, что человек при всем намерении не может осуществить своей цели в мире, что его отрицательная решимость возникает из непостижимой безусловности, силою которой он, не живя, живет экзистенциально (Es ist das Beunruhigendste in der Orientierung der Existenz, daß ein Mensch in der Welt willentlich nicht verwirklichen kann, sein negativer Entschluß einer unbegreiflichen Unbedingtheit entspringt, aus der er existentiell lebt, ohne zu leben). Способность стать собой без образцов, если встречается, бывает исключением и остается соблазном к уклонениям в стечениях обстоятельств. Киркегор высказал это с неумолимой строгостью: положительная решимость направлена в существование, обретает свой мир, отрицательная непрестанно держит нас на весу. Положительная решимость дает жизни уверенность, тем что приносит счастье от удовлетворения и разочарование от осуществлений, она может благодаря непрерывности историчного становления изо дня в день все далее углубляться в изначальную основу избранного ею; отрицательная решимость остается неуверенной без становления и двусмысленной в борьбе с существованием, ареной которой, собственно, не является существование; она не делает ни шагу вперед и не создает ничего. Положительная решимость дает опору; отрицательная решимость, лишенная содержания какого-нибудь мирового существования, сама нуждается в опоре. Положительной решимости грозит только одна опасность - нарушить верность самой себе; отрицательная не получает за верность как приверженность своему отрицательному никакого положительного исполнения. Вошедший в отрицательную решимость видит жизнь вокруг себя как пустыню. Он желает только вечного и все же не в силах вывести это вечное из его потаенности. Он не может прочно основаться в мире, не осваиваясь при этом и в некоем ином мире.
Негативная решимость похожа на некий аналог самоубийства. Ни одна возможная экзистенция не решилась бы признать то и другое абсолютно неистинным; это было бы все равно, как если бы она, из положительности своего счастья, захотела стать самозваным судьей этого отрицательного, которое, напротив, становится само вопросом, адресованным счастью. На границе возможного для человека стоят эти герои отрицательного и приносят себя в жертву. В своем пугающем одиночестве они показывают то, что, увиденное однажды означает некую неотъемлемо присущую действительность в мире, которая разрушает в самом зачатке всякий самодовольный покой.