Философия настоящего — страница 13 из 44

Указанное мной выше различие между редукцией и производством согласуется с различием между нашими установками, соответственно, по отношению к прошлому и по отношению к будущему. Прошлое мы сводим к стабильным условиям, а весь насыщенный контекст будущего, как он имеет место, должен быть, чтобы быть понятным и пригодным к использованию, вплетен в эту надежную ткань. Таким образом, непрерывно возникают новые вещи, новизна проявления которых изнашивается, превращаясь в надежность того, что становится известным и знакомым. Но вещь — это прежде всего физическая вещь контактного опыта. И здесь мы находим фундаментальную связь между будущим и прошлым в настоящем. Дистанционный опыт есть обещание контактного опыта. То, чем мы можем овладеть, — это субстанция, которой присущи качества звука, цвета, вкуса и запаха. В непосредственном перцептуальном мире то, что мы можем потрогать руками, — реальность, в соотнесении с которой должно проверяться видимое и слышимое, если мы хотим избежать иллюзии и галлюцинации. Развитие дистанционных рецепторов с их внутренним аппаратом — головным мозгом — наделило высших животных будущим, которое может становиться действительным лишь постольку, поскольку оно простирается назад в прошлое, в котором контактные переживания, обещаемые или ставящиеся под угрозу визуальным образом или звуком, обрели определенность благодаря более отточенным приноровлениям руки в манипуляции.

Особым достоинством Ньютоновой механики было то, что ее основополагающее понятие массы теснейшим образом соотносилось с весом и объемом в контактном опыте. Нам всегда легко было представить деление перцептуальных объектов на частицы массы и переводить инерцию, силу и импульс в усилие, порождаемое контактными опытами. В этой механической доктрине надежные условия, к которым наука сводила прошлое, делались присущими массовой частице, и такую частицу можно было рассматривать как рафинированное выражение физической вещи перцептуального мира. Именно это особое согласие физической вещи, постулируемой наукой, с вещью, данной в восприятии, сделало модным так называемый материализм этой доктрины. В немалой степени именно на счет этой соотнесенности мы должны отнести нашу инстинктивную склонность приписывать реальность жизни физическим и химическим изменениям в неодушевленных вещах. Аристотелианец не видел никаких проблем в опознании жизни как природы, которая может принадлежать вещам, ведь у него не было вышколенного наукой воображения, способного представить ему находящиеся ниже порога восприятия физические вещи осуществляющими жизненные процессы. Эту последнюю гипотезу, хотя и без экспериментальной верификации, выдвинул Демокрит. Я хотел бы, однако, подчеркнуть, что существенная ошибка этого материализма кроется не в допущении массивного характера конечных физических вещей — ибо масса уже растворилась в энергии, — а в допущении возможности дать исчерпывающее описание любого происходящего события в терминах условий его появления. Не буду распространяться о том, что мы не можем помыслить протекание, внутри которого ничего не происходит, но позволю себе заметить, что каждое событие, благодаря которому становится возможным дифференцировать протекание, должно обладать уникальным характером, не сводимым к условиям, при которых это событие происходит. Попытка такого его сведения ведет не столько к материализму, сколько к отождествлениям и неподвижной Парменидовой глыбе реальности. Если это так, то нет, конечно, ничего особого в появлении жизни или так называемого сознания. Возможно, они и имели больше влияния, чем другие уникальные проявления, но другие события были так же подлинно уникальны, как они, и были так же подлинно вовлечены в процесс реальности.

Поразительная черта появления жизни состоит в том, что процесс, конституирующий реальность живого существа, — это процесс, выходящий за пределы самой формы и требующий для своего выражения мира, в котором эта форма живет. Следовательно, реальность этого процесса принадлежит миру в его связи с живым существом. На это и указывают термины «форма» и «среда». Это выражение относительности в терминах жизни. Мир явно различен для растения и для животного, он разный для разных видов растений и животных. Они имеют разные среды. То, что обычно мы сводим их всех к физическому миру условий, при которых может протекать жизнь, т. е. к области, в которой имеют место так называемые чисто физические процессы, не устраняет эти разнообразные среды как аспекты реальности.

Доктрина относительности в наше время означает схожее отношение между любым движущимся объектом или группой объектов, движущихся с одинаковой скоростью и в одном и том же смысле, и остальным миром, внутри которого движется это согласованное множество[8]. Пространственные, временные и энергетические характеристики объектов меняются вместе со скоростью их движения по отношению к миру, находящемуся в покое относительно этого движущегося согласованного множества. Но, в отличие от живой формы и ее среды, движущееся согласованное множество можно рассматривать как находящееся в покое, а его среда будет рассматриваться тогда как движущаяся с той же скоростью и в противоположном смысле. Эффект относительности, следовательно, ведет то, что я назвал редукцией физической науки, еще дальше; ведь если одна и та же реальность может равно представать то как движение одного множества относительно другого, находящегося в покое, то как движение второго множества относительно первого, на этот раз находящегося в покое, то очевидно, что темпоральный характер находящихся в покое объектов (их длительность или протекание) должен быть каким-то образом уравнен с темпоральным характером тех же объектов, находящихся в движении. Перемещение в первой ситуации становится равным перемещению во второй. Мы неизбежно переходим в континуум, в котором время становится измерением. То, что было движением, становится интервалом между событиями в пространстве-времени, который, в зависимости от разных точек зрения, может быть либо покоем, либо движением. Проще, хотя и грубее, можно было бы сказать, что реальность движения кроется не в изменении, а в относительных положениях вещей, рассматриваемых как события, по отношению друг к другу.

В Ньютоновом мире пространство ящичного типа, предположительно наполненное инертным эфиром, структура которого иррелевантна времени, было абсолютной средой всякого изменения, что означало для физических наук — всякого движения. Новое абсолютное пространство-время не среда всего, ибо в нем ничего не развертывается. Есть только события, отделенные друг от друга интервалами. Есть упорядоченная геометрия этого континуума, и материя может быть переведена в эту геометрию в терминах искривления.

Здесь произошло нечто большее, чем исчезновение абсолютного пространства и времени. Они уже исчезли с приходом реляционной теории пространства и времени. Добыть свидетельства абсолютного движения с точки зрения реляционной теории возможно не более, чем с точки зрения относительности. Задачей эксперимента Майкельсона — Морли было показать не абсолютное движение Земли в пространстве, а движение ее в инертном эфире, считавшемся признанным проводником света. Однако возникла новая проблема, когда Эйнштейн доказал, что при любой установленной системе измерения измерение расстояний и времен в движущейся системе с точки зрения системы, находящейся в покое, дало бы результат, отличающийся от того, который был бы получен, если бы измерение имело место внутри этой движущейся системы. Измерительная линейка в движущейся системе была бы короче, а измеряемое время — продолжительнее. И это согласуется с теми преобразованиями, которые Лоренц счел необходимыми для случая, если бы электромагнитные уравнения Максвелла были приняты как постоянные. В значениях пространства, времени и энергии были одни и те же вариации; и выявилось постоянное значение скорости света, которое Эйнштейн принял в своих измерениях с помощью сигналов. Эти одновременные размышления физика и математика точно объяснили негативный результат эксперимента Майкельсона — Морли. Эта новая гипотеза позволила не только показать, что свидетельства абсолютного движения бессмысленны, но и что сам процесс измерения, когда речь идет о движущихся объектах, очень сложен и требует более сложной математики и гения Эйнштейна, показавшего, что принятые результаты Ньютоновой математики — лишь первые приближения к более точным формулировкам. Таким образом, редукция условий, при которых производятся измерения в точных науках, была выведена за рамки структуры пространства и времени, которая предполагалась до той поры как сама собой разумеющаяся. То же можно сказать и о материи. Две установки в отношении материи, стоящие за нашим восприятием и нашим мышлением, отражаются в двух определениях, которые Ньютон дал массе: как количества материи и как меры инерции. Первое определение непригодно для научного применения, так как предполагает установление плотности; но оно указывает на преобладающую установку ума, на допущение чего-то имеющего природу в себе самом, что можно постичь независимо от связей, в которые оно входит с другими объектами. Инерция же может быть постигнута только через связи тела с другими телами. Попытки определить массу через инерцию ведут к порочному кругу: масса определяется в терминах силы, а сила — в терминах массы. Необходимо задать систему, чтобы определить объекты, образующие эту систему. Меж тем представление о физической вещи просто как о том, что занимает некоторый объем, пусть и не давало определимого количества материи, давало уму, по крайней мере по видимости, объекты, из которых эта система должна была быть построена. Это же представление мы встречаем в гипотетическом теле Альфа, которое полагалось находящимся вне пределов гравитационного поля и дающим фиксированную физическую сущность, относительно которой физический мир может быть ориентирован. И если теперь мы устанавливаем «что это» тела в терминах энергии, то тем самым мы имеем в виду систему как наличествующую до образующих ее объектов. Мы вывели нашу формулировку условий, определяющих природу объектов, за пределы перцептуального объекта и за пределы субперцептуального объ