Философия символических форм. Том 1. Язык — страница 47 из 77

[96]. В индоевропейских языках, в санскрите и греческом тот факт, что множественное число среднего рода сочетается с единственным числом глагола, объясняется, как известно, таким же образом: окончание — е этих существительных среднего рода изначально не имело значения множественного числа, а восходило к окончанию женского рода единственного числа — а, служившего обозначением собирательных абстрактных существительных. То есть формы на — а были в своих истоках не формами множественного, равно как и не формами единственного числа, а собирательными именами как таковыми, которые в зависимости от надобности могли пониматься тем или иным образом[97].

К тому же оказывается, что языки при образовании форм множественного числа — аналогично тому, что наблюдалось в процессе счета, — не противопоставляют непосредственно абстрактной категории единичности абстрактную категорию множественности, но образуют между ними множество промежуточных ступеней и переходных форм. Первые виды множественности, различаемые языком, не являются множественностями как таковыми, это специфические случаи множественности, наделенные особым и примечательным качественным характером. Помимо двойственного и тройственного числа многие языки различают также два вида множественного числа: более узкое для двух или нескольких, но всегда небольшого числа предметов, и более широкое для многих предметов. Это явление, засвидетельствованное Добрицхофером для языка абипонов[98], находит точное соответствие в семитских языках, например в арабском^. Характеризуя формы множественного числа в арабском языке, наряду с двойственным числом знающим ограниченное множественное для 3–9 предметов и широкое множественное число для 10 и более предметов, а также для неопределенного числа предметов, Гумбольдт замечает, что лежащий в основе этого явления взгляд, согласно которому родовое понятие в определенном смысле находится за пределами категории числа, следует признать «несомненно чрезвычайно философским»[100]. В действительности, однако, похоже, что понятие рода в этом случае не столько задано в соответствии с его родовой определенностью и благодаря ей изъято из различения форм числа, сколько просто вообще еще не дошло до этой формы различения. Различие, выражаемое в языке формами единственного и множественного числа, на уровне рода вовсе не снимается, оно на этом уровне просто еще не проведено со всей отчетливостью; количественное противопоставление единичности и множественности не перекрывается более общей качественной единицей, поскольку оно изначально вообще не было задано с достаточной определенностью. Единство рода означает ясную единицу в сопоставлении с не менее ясной множественностью видов — в неопределенном собирательном значении, — из которого во многих языках формируются значения единственного и множественного числа, именно неясность, нерасчлененность оказывается решающим моментом. Множественность понимается как просто куча, толща или масса, т. е. как чувственное, а не логическое целое. Ее общий характер порожден впечатлением, еще не разложенным на его моменты и составляющие, это не общий характер более высокого порядка, уровня понятия, включающего в себя частное как отдельное и «обособленное».

Но именно опираясь на этот принципиальный момент выделения, и прорастает из простого понятия массы и множественности строгое понятие числа. Предшествующий анализ выявил для нас два пути и два направления, открывающие языку дорогу к этому понятию, которое он, правда, в силу своего своеобразия не в состоянии постичь иначе, как в чувственной оболочке. С одной стороны, языковое мышление уже в самых примитивных, ориентирующихся на части человеческого тела исчислениях нащупало момент «порядка следования». Чтобы эти исчисления дали какой‑либо результат, необходимо было в перечислении отдельных частей тела не перескакивать произвольно от одной к другой, а соблюдать некое правило следования. С другой стороны, именно впечатлением множественности как таковой, осознанием поначалу еще неопределенного целого, каким‑то образом разлагаемого на «части», руководствовался язык при формировании своих общих собирательных обозначений. В обоих случаях возможность помыслить число и языковое выражение этой мысли оказываются связанным с основными формами созерцания, с постижением пространственного и временного бытия. Критический анализ познавательной деятельности показывает, каким образом должны взаимодействовать обе формы, чтобы выявить существенное содержание понятия числа. Если для того, чтобы уловить коллективную «совместность», число опирается на созерцание пространства, то ему необходимо созерцание времени для того, чтобы выработать подобающий этой характеристике противоположный момент, понятие дистрибутивной единицы и единичной составляющей. Ведь именно в том и заключается стоящая перед ним интеллектуальная задача, чтобы не просто выполнить оба требования по отдельности, но и постичь их как нечто единое. Всякое действительно численно определенное множество тем самым одновременно воспринимается и мыслится как единое, всякое единое — как множество. Конечно, это коррелятивное единение противоположных моментов обнаруживается в каждом духовном основополагающем акте сознания. Все дело заключается в том, чтобы элементы, входящие в синтез сознания, не просто оставались друг подле друга, а постигались как выражение и результат одного и того же основополагающего акта, — чтобы соединение представало разъединением, а разъединение — соединением. Но хотя эта двойная координата необходима, в зависимости от своеобразия проблемы в общем синтезе может все же доминировать то один, то другой из факторов. Если в точном математическом понятии числа чистое равновесие между функциями соединения и разъединения представляется достигнутым, если постулат унифицированного сложения в единое целое и постулат сплошной дискретности элементов выполняется здесь с идеальной строгостью, то в сознании пространства и времени превалирует соответственно один из этих мотивов и оказывается господствующим по отношению к другому. Ведь в пространстве проявляется преимущественно момент совместности и совмещенности элементов, во времени — момент их последовательности и разобщенности. Ни одна единичная пространственная структура не может созерцаться или мыслиться, чтобы вместе с ней не мыслилось и пространство как целое, «в» котором она должна находиться: обособленность структуры возможна лишь как ограничение всепроникающего «единого» пространства. Момент же времени, напротив, хотя он также является тем, что есть, лишь благодаря тому что он — точка некоторой последовательности, звено выстраивающегося ряда, однако именно эта последовательность может конституироваться лишь в силу того, что каждый отдельный момент исключает из себя все прочие, что устанавливается простое неделимое «сейчас», чистая точка настоящего, отличающаяся как таковая от всякого прошедшего и от всякого будущего. Конкретное помышление о числе, каким оно находит выражение в языке, усваивает оба результата — и сознания пространства, и сознания времени — и пользуется ими, чтобы выработать в числе два различных момента. Опираясь на различение пространственных объектов, язык приходит к своему понятию и выражению собирательной множественности — опираясь на различение временных актов, он приходит к своему выражению обособления и разделения на отдельные единицы. Достаточно ясно этот двойственный тип духовного восприятия множества проявляется в форме образования множественного грамматического числа. Форма, указывающая на множественность, появляется в одном случае под направляющим влиянием созерцания комплексов вещей, в другом — под влиянием созерцания ритмически — периодического возвращения фаз определенного временного процесса; в первом случае язык обращается прежде всего к предметным целостным образованиям, состоящим из множества частей, во втором — к повторению событий или действий, составляющих вместе непрерывную последовательность.

В самом деле, языки, чей строй характеризуется доминированием глагольных структур, развили своеобразное чисто «дистрибутивное» истолкование множественности, резко отличающейся от собирательной интерпретации. Четкая структурированность и характеристика глагольных актов становятся при этом непосредственным средством понимания множественности. Например, язык индейцев кламат не выработал собственного средства, чтобы различать обозначение отдельных объектов и множества объектов. Зато им с величайшей точностью и последовательностью учитывается и отмечается различие между действием, исчерпывающимся однократным временным актом, и действием, объединяющим в себе ряд различающихся по времени, но содержательно однородных фаз. «Для духа индейца кламат, — пишет Гатшет, — то обстоятельство, что различные действия повторяются в разное время или что одно и то же действие неоднократно проделывается различными лицами, имеет гораздо большее значение, чем чистая идея множественности в том виде, как она представлена в наших языках. Эта категория расчлененности произвела на него столь сильное впечатление, что язык постоянно выражает ее с помощью особого звукосимволического средства — с помощью удвоения». Поэтому все средства выражения «множественного числа» в нашем смысле в языке кламат явно позднего происхождения, в то время как мысль расчленения акта на множество однородных процессов всегда четко и однозначно выражается с помощью указанного средства редупликации, пронизывающего весь язык вплоть до послелогов и определенных наречных частиц[101]. Язык хупа, принадлежащий к атапаскской группе, использует во многих случаях единственное число там, где мы ожидали бы множественное, а именно всегда, когда в некотором действии хотя и принимает участие множество индивидуумов, однако само действие является единым. Зато и здесь дистрибутивное отношение самым точным образом обозначается с помощью особого префикса