Любая попытка интегрировать эти изолированные нити, разрабатываемые специальными дисциплинами, сделать то, что хоть как-то напоминало бы «полное» описание исторического события — описание, как говорил Аристотель, того, «что сделал или претерпел Алкивиад»[23], — сталкивается с непреодолимым препятствием: факты, которые нужно разместить на научной схеме и подчинить действию признанных законов или моделей (если мы договорились о том, что мы считаем важным и релевантным, а что неважным и периферийным), слишком многочисленны, слишком разнообразны, слишком неисследимы, слишком неточны. Они пересекаются, накладываются друг на друга на многих уровнях, и попытки отделить один факт от другого, тем самым «определив» их, расклассифицировав и разложив по полкам, ни к чему не приводят. Когда ученые, одержимые тем или иным историческим фактором, как климат у Бокля, «среда — исторический момент — раса» у Тэна, базис и надстройка и классовая борьба у марксистов, когда эти ученые уж очень старались, им удавалось значительно исказить историю, и даже если в их работах есть любопытные идеи и наблюдения, то работы в целом приходится отвергнуть из-за чрезмерной схематизированности. Они так сильно преувеличивали одно и настолько обходили другое, что история была слишком непохожа на рассказ о человеческой жизни.
Это кажется мне чрезвычайно важным, и отсюда можно вывести чрезвычайно важное следствие. Одно из кардинальнейших различий между удачными попытками применить научные методы к жизни человека, которые воплощены в таких науках, как экономика и социальная психология, и сходными попытками применить их к истории как таковой состоит в следующем: научный метод в первую очередь озабочен созданием идеальной модели, с помощью которой мы будем анализировать ту или иную часть реальной действительности, или, иными словами, по которой реальная действительность будет проверяться и в терминах отклонений от которой будет описываться. Но удачную модель мы создадим только тогда, когда есть возможность выделить значительное число достаточно стабильных инвариантов из предметов, фактов и событий, которые существуют в реальной действительности и составляют наш опыт. Только тогда, когда эти инварианты повторяются с достаточной частотой, а сами — достаточно одинаковы, чтобы их можно было описать как «такое-то число отклонений от единой модели», идеальная модель, созданная на их базе (будь это электрон или экономика), исполняет свою функцию, то есть сообщает нам способность узнавать неизвестное на основании известного.
Из этого следует, что чем больше число сходств[24] мы можем обнаружить (и чем больше несходств можем игнорировать), то есть чем лучше мы можем абстрагироваться, тем проще будет наша модель, тем уже будет набор характеристик, подпадающих под ее действие, и тем точнее она будет их описывать. И наоборот, чем шире класс объектов, к которым мы хотим ее применить, тем меньше особенностей мы вправе игнорировать, тем сложнее будет наша модель, тем менее точно будет она описывать разнообразие объектов, которое призвана охватить, и с тем меньшим правом, собственно, ее можно называть моделью. Теория, построенная на гипотезах, призванных ad hoc описывать тот или иной феномен, скажем, всякое отклонение от нормы, окажется, как в случае Птолемеевых эпициклов, в конце концов полезной. Исключение, игнорирование того, что лежит за определенными границами, неотделимо от самого понятия модели. Поэтому, мне кажется, если мы принимаем мир таким, каков он есть[25], полезность теории или модели прямо пропорциональна числу случаев и обратно пропорциональна числу характеристик, которые она успешно описывает. Следовательно, человек оказывается перед выбором противоположных благ, предоставляемых ему, соответственно, экстенсивным и интенсивным подходом, то есть широтой охвата теории и ее содержанием.
Наиболее строгие и универсальные модели предоставляет нам математика, поскольку она работает на максимально возможном уровне абстракции от природных условий. Подобно ей, физика сознательно игнорирует практически все и рассматривает лишь очень узкий набор характеристик, общих для всех материальных объектов, а силу и охват (и ее величайшие триумфы) нужно прямо приписать тому, что она игнорирует все характеристики, за исключением избранных, обладающих универсальностью и повторяемостью. Чем ниже мы продвигаемся по этой шкале, тем богаче по содержанию становятся науки, но тем меньше в них строгости, тем меньше применимы к ним количественные подходы. Экономика — наука точно в той мере, в какой она способна исключить из рассмотрения те аспекты человеческой жизни, которые не связаны с производством, потреблением, обменом, распределением и так далее. Попытки экономистов исключить из рассмотрения психологические факторы, такие, как, например, пики человеческой активности или разнообразие целей и состояний души, которые получают через них выражение, или исключить моральные или политические соображения — оценку мотивов и последствий или удовлетворение интересов группы или индивидуума, — оправданы лишь в той мере, в какой они хотят максимально приблизить экономику к естественной науке, то есть сообщить ей способности анализировать и предсказывать. Если же кто-то посетует на то, что такая экономика слишком многое выносит за скобки или неспособна разрешить некоторые фундаментальные проблемы индивидуального и социального процветания, то есть те самые проблемы, которые и породили саму науку экономику, ему можно ответить, что он вправе рассматривать те стороны жизни, которых экономика не рассматривает, разрешая, например, моральные, психологические, политические, эстетические, метафизические вопросы, но лишь ценой отказа от строгости и симметричности — и предсказательной силы — моделей, которыми пользуется экономика. Гибкости, богатства, способности оперировать различными категориями проблем или подстраиваться под сложные и разнообразные условия можно достичь, лишь утратив логическую простоту, единство, стройность, экономичность, широту охвата и прежде всего способность получать неизвестное из известного. Последней из этих способностей (которой, совершенно естественно, покорила весь интеллектуальный мир ньютоновская физика) мы достигнем только тогда, когда очертим строгие границы для данного вида деятельности и со всей возможной безжалостностью откажемся изучать то, что к данной деятельности не относится. Именно поэтому даже такие описательные и привязанные к определенному времени науки, как биология и генетика, способны применять методы, подобные методам физики, в той мере, в какой они используют общие и строгие понятия и применяют «технический» подход. Как только понятия становятся нестрогими и гибкими, как только становится богаче содержание, так они сразу лишаются возможности называться естественными науками.
Если мы правы, то Контова классификация наук и в самом деле полезна: математика, физика, биология, психология, социология в самом деле оказываются ступенями в нисходящем ряду по строгости и точности и в восходящем — по конкретности и детализированности. Пример общей истории — самой богатой по содержанию из всех дисциплин, известных человечеству, — демонстрирует этот факт с поразительной ясностью. Если я — чистый историк экономики, то я могу, вероятно, сделать известные обобщения о том или иного товаре (скажем, шерсти) в том или ином временном промежутке (скажем, Средних веков), конечно, если у меня достаточно документальных свидетельств, позволяющих мне установить соотношения между его производством, продажей, распределением и т. д., и еще некоторые дополнительные социальные и экономические данные. Но я способен это сделать только ценой отказа от многих других вопросов — иногда очень важных, интересных и связанных с тем же товаром. По крайней мере, я не пытаюсь установить измеримые соотношения между источниками и схемой передвижения партий шерсти и религиозными, моральными и эстетическими предпочтениями ее изготовителей и покупателей, их политическими взглядами, их семейными, гражданскими или церковными свойствами. Модель, которая бы попыталась разобраться во всех этих аспектах жизни, лишилась бы предсказательной силы, точность ее результатов была бы незначительна, хотя богатство ее, глубина и интерес к ней несомненно бы выиграли. По этой причине я считаю полезным пользоваться техническими терминами (ведь мы ведем речь о модели) в узкой и четко отграниченной сфере — сфере экономической истории. Те же самые соображения действительны в истории технологии, математики, моды и т. д.
Я создаю модель, абстрагируясь, то есть принимая к рассмотрению только то, что есть общего у всех индустриальных технологий, всех математических методов, всех способов писания музыки, и выстраиваю свою модель из этих общих характеристик, не обращая внимания на то, как много интересного и любопытного я опускаю. Чем больше я захочу втиснуть в рамки модели, тем тяжеловеснее и бесформеннее она станет, и в конце концов можно будет усомниться, а с моделью ли мы имеем дело, ведь она не покрывает множества реальных и возможных случаев, имевших место в разных местах и эпохах. Ее полезность в качестве модели, таким образом, сильно уменьшилась.
Историки, особенно во Франции, где они хотели максимально уподобить свои занятия научным, и в самом деле признали, что наука имеет дело с типичным, а не с индивидуальным, и даже стали на этом настаивать. Когда Ренан, Тэн или Моно проповедовали необходимость превратить историю в науку, они не просто имели в виду (как, по-видимому, Бери), что историки должны быть точнее и строже в своих наблюдениях и рассуждениях, или использовать достижения естественных наук в объяснении человеческих действий везде, где их использовать можно, или стремиться к объективной истине и утверждать ее повсеместно, каковы бы ни были моральные, социальные и политические последствия. Они имели в виду гораздо большее. Яснее всего формулирует это Тэн, когда говорит о том, что историки должны работать с образцами: «Что происходило во Франции в восемнадцатом веке? Там жило двадцать миллионов человек… двадцать миллионов нитей, переплетенных в паутину. Эту гигантскую паутину с ее бесчисленными узлами нельзя охватить ничьим воображением или памятью. У нас есть лишь ничтожные ее фрагменты… и вся задача историка- в том, чтобы их восстановить. Он восстанавливает ход нитей, которые видит, чтобы соединить их с мириадами нитей, которые исчезли… К счастью, в прошлом, как и в настоящем, общество состояло из групп, каждая группа состояла из людей, которые были похожи друг на друга, родились и выросли в одной среде, получили одно и то же образование, имели одни и те же интересы, потребности, вкусы, нравы, принадлежали к одной и той же культуре. Рассмотрев кого-то из них, ты рассмотрел всех. Во всех науках класс фактов изучается на избранных образцах». Дальше Тэн говорит, что историк должен проникнуть в личную жизнь человека, узнать его верования, чувства, привычки, понять его поведение. Такой образец даст нам возможность «увидеть силу и направление потока, который двигал все общество, в котором жил этот человек. Тем самым историк должен лишь писать монографии; подобно тому, как хирург погружает свой скальпель в тело человека, он должен нырнуть в прошлое и изъять оттуда полный набор достоверных образцов. Историческая эпоха становится нам понятной, когда изучишь два-три десятка таких образцов, нужно лишь отбирать их аккуратно и аккуратно изучать»