Философия свободы. Европа — страница 21 из 75

Кажется, Намиру сказал о чувстве истории: «Нет априорного короткого пути к познанию прошлого». Все, что действительно случилось в прошлом, можно установить только скрупулезным эмпирическим исследованием, исследованием в обычном смысле слова. Под чувством истории здесь подразумевается не знание того, что было, а знание того, чего не было. Когда историк пытается понять, что случилось в прошлом и почему, он отбрасывает бесконечное множество логически возможных событий, подавляющее большинство которых очевидно абсурдно, и, как сыщик, концентрирует свое внимание только на тех событиях, которые можно изначально помыслить правдоподобными. Именно на этом чувстве — чувстве того, что люди, поскольку они люди, могли сделать и какими они могли быть, — зиждется понимание, что вписывается и что не вписывается в ту или иную ситуацию. Такие понятия, как правдоподобие, вероятность, чувство реальности, чувство истории, — типичные качественные категории, использование которых и отличает исторический труд от естественно-научного, где используются категории количественные. Это различение, которое ввели Вико и Гердер, разрабатывали Гегель и (против своей воли) Маркс, а потом — Дильтей и Вебер, исключительно важно.

Способности историка отличаются от способностей человека, занимающегося естественными науками. Естествоиспытатель должен абстрагировать, идеализировать, обобщать, приписывать значение, разделять вроде бы слитые идеи (ибо природа никогда не устает удивлять нас, и за данность следует принимать как можно меньше), выводить, точно устанавливать, сводить к максимальной регулярности, единству и, насколько это возможно, к не зависящим от времени схемам. Историк, конечно, не станет историком, если он неспособен мыслить общими категориями; однако он нуждается в дополнительных, специальных способностях: он должен соединять, видеть качественные сходства и различия, чувствовать уникальность самых разных комбинаций, которые, однако, не должны так отличаться друг от друга, чтобы пришлось предполагать разрыв в потоке человеческого опыта, и в то же время не быть настолько условными, чтобы казаться порождением теории, а не действительности. Способности историка — скорее ассоциативные, чем диссоциативные, он видит отношение частей к целому, отдельных звуков или цветов — к мелодиям или картинам, видит связь между отдельными людьми, которые и рассматриваются как люди, а не как частные случаи общих законов. Именно такое видение Гегель называл «синтезирующим разумом», противопоставляя его «аналитическому пониманию» и пытаясь снабдить собственной логикой. Оказалось, что логику эту сформулировать невозможно, она бесполезна; именно ее не поместишь в электронный мозг. Такие способности связаны с практикой не меньше, чем с теорией, и отношение их к практике — более непосредственное. Человек, не обладающий здравым смыслом, может стать гениальным физиком, но даже посредственным историком он не станет. Многие способности, без которых историк не может обойтись (хотя сами по себе они еще не делают человека историком), сродни скорее тем, которые нужны в обычной жизни, чем тем, которые необходимы в исследовательской лаборатории. Способность ассоциировать плоды опыта так, что обладатели этого опыта могут отличить, не пользуясь правилами, что в нем центрально, неизменно и универсально, а что локально, периферийно или преходяще, — эта самая способность и придает конкретность, правдоподобие и дыхание жизни историческим трудам. Умение формулировать гипотезы, пользуясь наблюдением, памятью или индукцией, незаменимо для ученых исследований, но не так уж нужно историку, а стремление отыскивать повторения и законы не свидетельствует о способностях к историческим штудиям.

Если мы поинтересуемся, каких историков дольше всего почитало человечество, мы выясним, что это не самые изобретательные историки и не самые точные, не первооткрыватели фактов или неожиданных связей, но те, кто (как гениальный писатель) умел показать людей, общество и события многомерными, показать их на разных взаимопересекающихся уровнях; показать живыми; показать, наконец, что отношения этих людей друг с другом и с окружающим миром таковы, какими они, на наш взгляд, и могут быть. Тем, кто занимается естественными науками, нужно совсем другое: творческое сомнение, смелость гипотез, не вытекающих прямо из опыта, умение доходить до логического конца, выходить за рамки здравого смысла, не боясь, что получишь что-то странное и непривычное. Только так отыщут они новые истины, уверенность в которых (для психологии и антропологии не меньше, чем для физики и математики) не зависит от того, вписываются ли они в рамки обыденного человеческого опыта. Если мы требуем от истории, чтобы она стала естественной наукой в этом смысле, мы хотим, чтобы она противоречила самой себе.

Все, вероятно, согласятся, что полному контакту с реальностью противоположны склонность к фантазии или жизнь в воображаемом мире. Но есть и другие способы отрицать реальность. Что, если «быть ненаучным» значит отрицать устоявшиеся гипотезы и законы, и не по какой-то логической или эмпирической причине, а просто так? Тогда «быть неисторичным» значит прямо противоположное, а именно — подавлять или искажать собственный взгляд на те или иные события, личности, ситуации во имя законов, теорий, принципов, заимствованных из других сфер знания. Принципы эти могут быть логическими, этическими, метафизическими, научными; главное не это, а то, что они противоречат самой природе материала. Как опишешь иначе то, что делают теоретики, которых называют фанатиками, ибо их вера в собственную теорию настолько сильна, что чувство реальности не способно ее поколебать? Поэтому всякая попытка создать дисциплину, которая бы относилась к конкретной истории как чистая наука к прикладной, ничем не отличается от квадратуры круга, и тут неважно, чего еще добьются естественные науки, даже если (как думает всякий, кроме мракобесов) они откроют настоящие, эмпирически подтверждаемые, законы индивидуального и коллективного поведения. Надеяться на успех таких попыток не просто бесполезно, но абсурдно, ибо превратить историю в естественную науку — не идеальная цель, которая пока недостижима по человеческой слабости, а химера, порожденная непониманием самой природы естественных наук, или природы истории, или того и другого.

ДВА ПОНИМАНИЯ СВОБОДЫ«Two Concepts of Liberty» @ Isaiah Berlin 1958пер. Л. Седова

Если бы люди никогда не расходились в своем понимании целей жизни, если бы наши предки пребывали в блаженном неведении Эдемского сада, едва ли могли бы состояться слушания, подобные этим, организованным Чичелской кафедрой социальной и политической теории[36], ибо эти слушания проистекают из несогласия и в нем черпают энергию. Мне возразят, что даже в обществе правоверных анархистов, в котором невозможны конфликты по поводу конечных целей, могут возникать политические проблемы, скажем, в конституционных и правовых вопросах. Но возражение это покоится на ошибке. Там, где существует согласие относительно целей, остаются вопросы средств, а это не политические, а технические вопросы, то есть такие, которые можно разрешить с помощью экспертов или машин, как у инженеров или медиков. Вот почему те, кто связал свою веру с неким грандиозным, преобразующим мир явлением вроде окончательного торжества разума или пролетарской революции, непременно верят и в то, что все политические и моральные проблемы можно превратить в технологические. В этом смысл знаменитого высказывания Энгельса (перефразировавшего Сен-Симона) о том, что «управление людьми должно превратиться в распоряжение вещами»[37], и марксистских пророчеств об отмирании государства и начале подлинной истории человечества. Те, для кого разглагольствования о совершенной социальной гармонии — праздная фантазия, называют такой взгляд утопическим. Однако, марсианина, посетившего английский или американский университет, можно понять, если ему покажется, что там царит именно такая идиллия, хотя профессиональные философы и уделяют серьезное внимание основным проблемам политики.

Это и удивляет, и настораживает. Удивляет, поскольку в современной истории, пожалуй, еще не бывало, чтобы у такого огромного числа людей и на Востоке, и на Западе представления, да и сама жизнь глубочайшим образом изменились, а то и были насильственно опрокинуты из-за фанатического следования тем или иным социальным и политическим доктринам. Настораживает, поскольку такие идеи, выпадая из внимания тех, кому положено их осмыслить, приобретают неконтролируемый размах, вовлекают в свою орбиту массы людей и становятся неуязвимыми для рациональной критики. Сто с лишним лет назад немецкий поэт Гейне предупреждал французов, что нельзя недооценивать силу идей — философские концепции, взращенные в тиши кабинетов, могут рушить цивилизации. Он говорил о том, что кантовская «Критика чистого разума» стала мечом, которым обезглавили германский деизм, а работы Руссо — кровавым оружием, которое, попав в руки Робеспьера, разрушило старый режим. Предсказывал он и то, что немецкие последователи обратят романтическую веру Фихте и Шеллинга против либеральной западной культуры. Действительность не в полной мере опровергла это пророчество. Если профессора могут обладать такой фатальной мощью, разве не обязаны другие профессора или, по крайней мере, другие мыслители (а не правительства и комитеты) их разоружить?

Наши философы, видимо, не отдают себе отчета в сокрушительности их собственных деяний. Завороженные своими достижениями в самых абстрактных областях, лучшие из них пренебрегают предметами, в которых нет перспективы столь радикальных открытий, и дар скрупулезного анализа вознаграждается реже. Со слепым схоластическим педантизмом пытаются они отделиться от политики, но она по-прежнему вплетена во все философские исследования. Пренебрегая областью политической мысли из-за того, что ее неустойчивый, нечетко очерченный предмет не укладывается в застывшие категории или абстрактные модели и не подвластен тонким инструментам, пригодным для логического или лингвистического анализа; требуя единства метода и отвергая все, что этим методом не охватывается, мы остаемся во власти примитивных, неосмысленных политических верований. Только очень вульгарный исторический материализм отрицает силу идей и считает их просто замаскированными материальными интересами. Возможно, без помощи социальных сил политические идеи и остаются мертворожденным