Философия свободы. Европа — страница 22 из 75

и, но очевидно, что эти силы слепы и неуправляемы, пока не облекутся в идеи.

Политическая теория — это ветвь моральной философии, начинающаяся с применения моральных категорий к политическим отношениям. Я не имею в виду (как, возможно, некоторые философы-идеалисты), что все исторические движения или человеческие конфликты сводятся к движениям или конфликтам идей и духовных сущностей или даже оказываются их следствиями. Но чтобы понять такие движения или конфликты, надо прежде всего понять вовлеченные в них идеи и мировоззрения, ибо это и делает их частью человеческой истории, а не просто естественным явлением. Политические слова, понятия и действия можно уразуметь только в контексте проблем, на почве которых и разделяются те, кто пользуется этими словами. Соответственно, наши восприятия и наша деятельность часто остаются для нас неясными, пока мы не поймем основных проблем собственного мира. Наиважнейшая из них — это война, которую ведут между собой две системы идей, дающих различные, несовместимые ответы на то, что издавна стало центральным вопросом политики, — на вопрос о подчинении и принуждении. «Почему я (или кто-то другой) должен кому-то подчиняться?», «Почему бы мне не жить, как мне заблагорассудится?», «Обязан ли я подчиняться?», «Если я не подчинюсь, можно ли меня принудить?», «Кто, в какой степени, во имя чего может это сделать?».

В ответах на вопрос о допустимых пределах принуждения звучат противоположные точки зрения, каждая из которых привлекает огромные множества людей. Поэтому мне кажется, что рассмотрения заслуживают все стороны этой проблемы.

I

Принудить человека — значит лишить его свободы. Свободы от чего? Почти каждый моралист в человеческой истории воспел свободу. Подобно счастью и добродетели, природе и реальности, это слово настолько рыхло, что подлежит любой интерпретации. Я не собираюсь обсуждать его историю или двести с лишним его значений, которые насчитывают историки идей. Я предлагаю рассмотреть только два значения, но центральных, имеющих большую историю и, осмелюсь предположить, еще большее будущее. Первое из этих значений или смыслов, которое, следуя множеству прецедентов, я называю «негативным», содержится в ответе на вопрос: «Велико ли пространство, в рамках которого человек или группа людей может делать что угодно или быть таким, каким хочет быть?» Второй смысл, называемый мною «позитивным», возникает в ответе на вопрос: «Где источник давления или вмешательства, которое заставит кого-то делать то, а не это или быть таким, а не другим?» Вопросы эти различны, хотя ответы на них могут частично совпадать.

Понятие негативной свободы

Обычно можно сказать, что я свободен в той степени, в какой ни один человек или никакие люди не вмешиваются в то, что я делаю. В этом смысле политическая свобода — это всего лишь пространство, в котором я могу без помех предаваться своим занятиям. Если другие не дают мне сделать то, что без них я сделал бы, я несвободен; а если пространство сужают до минимума, можно сказать, что я подвергся принуждению или даже порабощению. Однако термин «принуждение» покрывает далеко не все виды неспособности к действию. Если я говорю, что не могу прыгнуть вверх больше, чем на метр, или не могу читать, потому что ослеп, или не могу понять темные места у Гегеля, то нелепо говорить, что меня принудили или поработили. Принуждение предполагает сознательное вмешательство других людей в ту область, где я без такого вмешательства совершил бы какое-то действие. Вы лишены политической свободы только в том случае, когда достижению какой-либо цели мешают люди[38]. Обыкновенную неспособность достичь цели нельзя называть отсутствием политической свободы[39]. Это хорошо видно при употреблении таких вполне убедительных выражений, как «экономическая свобода» и противоположное ей «экономическое рабство». Если человек слишком беден, чтобы позволить себе нечто, не запрещенное законом, — купить хлеба, объехать мир или обратиться в суд, — он так же несвободен, как если бы его ограничивал закон. Если бы бедность была болезнью, не позволяющей сделать все это, как хромота не позволяет бегать, она, естественно, не попадала бы под определение несвободы, тем более — политической. Если же я полагаю, что не могу что-то получить из-за того, что какие-то люди так устроили и у них достаточно для этого денег, я вправе считать себя жертвой принуждения или порабощения. Другими словами, это употребление термина зависит от определенной социально-экономической теории о причинах моей бедности и немощи. Если они порождены отсутствием умственных или физических способностей, я могу говорить о лишении свободы, только вооружившись соответствующей теорией[40]. Если к тому же я убежден, что в нужде меня держит особое социальное устройство, которое представляется мне несправедливым или нечестным, я говорю об экономическом угнетении и порабощении. Руссо полагал, что естество вещей не злит нас, злит только зло[41]. Критерий угнетения — то, в какой мере мои желания прямо или косвенно, намеренно или ненамеренно подавляются другими людьми. Быть свободным в этом смысле значит «не испытывать чужого вмешательства». Чем шире область невмешательства, тем шире моя свобода.

Именно это имели в виду, употребляя это слово, классики английской политической философии[42]. Они расходились в том, насколько широкой может быть или должна быть эта область, но все считали, что она не может быть безграничной, ибо тогда все непрерывно сталкивались бы друг с другом, и «естественная» свобода привела бы к социальному хаосу, при котором не удовлетворялись бы даже минимальные нужды, а свободу слабых подавили бы сильные. Философы эти понимали, что человеческие цели и действия не обретают автоматически гармонического единства, и — каких бы официальных доктрин они ни придерживались — придавали высокую значимость таким целям, как справедливость, счастье, культура, защищенность или хоть какое-то равенство, а потому охотно соглашались, что свободу надо ограничить ради перечисленных ценностей, да и ради самой свободы, ибо без этого невозможно создать желаемое сообщество. В итоге эти мыслители приходили к тому, что область человеческой свободы нужно ограничить законом. Многие из них, особенно такие либералы, как Локк и Милль в Англии, Констан и Токвиль во Франции, полагали при этом, что должно существовать минимальное пространство личной свободы, вторгаться в которое нельзя ни при каких условиях; если же его нарушить, оно сужается настолько, что человек утрачивает возможность того минимального развития своих естественных свойств, какое позволяет ему исполнять или просто ставить разные задачи, которые он считает благими, правильными или священными. Отсюда следует, что между областью частной жизни и областью общественных прерогатив нужно провести черту. О том, где она должна проходить, спорят и торгуются. Люди очень во многом зависят друг от друга, и действия их не бывают настолько частными, чтобы никак не задевать чужую жизнь. «Свобода для щуки — смерть для пескаря»[43]; свобода одних зависит от сдержанности других. К этому часто добавляли, что для оксфордского профессора свобода — что-то одно, а для египетского крестьянина — другое.

Последнее соображение и верно, и важно, но сама фраза отдает политической демагогией. Да, наделяя политическими правами или гарантиями от государственного вмешательства полуодетых, неграмотных, голодных и больных людей, мы издеваемся над ними. Прежде чем они поймут, что такое свобода, или сумеют ею воспользоваться, они должны получить медицинскую помощь и образование. Что значит свобода для тех, кто не может ею пользоваться? Какова ее ценность, если нет надлежащих условий, чтобы пользоваться ею? Сначала главное, потом — остальное. Согласно высказыванию, которое Достоевский иронически приписывает нигилистам, башмаки важнее Пушкина; свобода личности не для всех — первейшая потребность. Ведь свобода — не просто отсутствие каких бы то ни было помех; это перегрузило бы само понятие, оно стало бы значить слишком много или не значить ничего. Египетский крестьянин нуждается в одежде и лекарствах больше, чем в личной свободе, но тот минимальный уровень свободы, который ему нужен, а еще больше — тот, который ему понадобится, это не какая-то особая свобода, а та самая, в которой нуждаются и ученые, и художники, и миллионеры.

Мне кажется, совесть западных либералов тревожит не столько то, что свобода, которой ищут люди, различается в зависимости от социального или экономического положения, сколько то, что меньшинство, обладающее ею, обрело ее за счет эксплуатации тех, у кого ее нет, или, по крайней мере, пренебрежения к ним. Они не без оснований полагают, что, коль скоро свобода личности так важна для человека, никто не вправе ее отнимать, и совсем уж непозволительно, чтобы одни пользовались ею за счет других. Основания либеральной морали — равенство в свободе: не поступай с другими так, как не хотел бы, чтобы поступили с тобой; плати свой долг тем, кому ты обязан свободой, богатством и просвещенностью; будь справедлив в самом простом и общепринятом смысле. Свобода — не единственная наша цель. Подобно Белинскому, я могу сказать, что, если ее отняли у других, если мои братья живут в нищете, в грязи, в оковах, то и я не желаю себе свободы, отталкиваю ее и всей душой стремлюсь разделить их долю. Однако смешение понятий ничего не дает. Чтобы избежать вопиющего неравенства или повальной бедности, я готов пожертвовать своей свободой охотно и добровольно; но то, от чего я отказываюсь во имя справедливости, или равенства, или любви к собратьям, — именно свобода. Меня вполне резонно замучит совесть, если я не буду готов к такой жертве, но это не увеличит того, чем надо пожертвовать, даже если жертва очень нужна и даст мне большое удовлетворение. Все нужно называть своим именем: свобода — это свобода, а не равенство, не честность, не справедливость, не культура, не спокойная совесть. Если моя свобода или свобода моего класса или моей нации строится на бедствии многих людей, такая система несправедлива и безнравственна. Но если я ущемляю или утрачиваю свободу, чтобы меньше стыдиться неравенства, я не увеличу свободу других, а лишь уменьшу общий объем свободы. Возможно, я выиграю в справедливости, счастье, спокойствии, но потеря в свободе останется, и только путаница ценностей позволяет нам говорить, что, отбросив «либеральную» свободу личности, можно увеличить свободу «социальную» или «экономическую». И все же иногда свободу одних надо урезать, чтобы обеспечить свободу другим. На каких принципах это нужно делать? Если свобода — священная, неприкосновенная ценность, таких принципов нет. Однако, по крайней мере — на практике, каждая из незыблемых, но несовместимых ценностей должна чем-то поступиться, не всегда ясно определяя основания, не говоря уж о том, чтобы обобщить их в общие правила или максимы. Практический компромисс найти надо.