Философия упадка. Здесь научат самому дурному — страница 2 из 38

[1].

Итак, для Горгия слава – это видимость, яркость, заметность. Всё то, что мы называем «умением войти в историю». Кто славен, того и знают, а кто бесславен, того никто знать не будет.

Конечно, сразу можно привести контраргумент (противодовод): были и славные злодеи, которых тоже до сих пор помнят. Но Горгий предупреждает этот аргумент очень хитрым ходом: он говорит, что Елена – страдалица и поэтому не злодейка. Она жертва собственной красоты, собственной прелести. Она не по своей воле, но из-за божественных свойств, роковых для нее самой, оказалась в центре мировой истории. Так что если и винить кого в начале Троянской войны, то не Елену, а богов, которые такой ее создали.

Ноты скепсиса и атеизма начинают незаметно звучать в этих вроде бы просто громогласных и патетических рассуждениях. Горгий хвастается, что только он может показать всем настоящую Елену. Горгий дает целую картину божественного происхождения Елены, которое сделало ее соблазнительницей, но тем самым и жертвой, в том числе жертвой Париса.

Так все подробности мифов, например о двух отцах, человеческом и божественном, начинают работать на одну мысль: Елена не по своей воле стала знаменитой и великой. Это обстоятельства вознесли ее на вершину красоты, и она не могла даже пальцем пошевелить на этой вершине. Так что беды не из-за нее: она прекрасна как статуя и никаких бед сама по себе не несет.

Горгий предвосхищает вопрос о свободе воли: как мы можем быть свободными, если многое и в нашем поведении, и в отношении к нам определяется нашими свойствами? И действительно, чтобы решить вопрос о свободе воли, понадобилось много веков после Горгия. Потребовалось создать такие понятия, как «личность», «совесть», «погружение в себя».

Во времена Горгия этих категорий еще не было. Были представления об индивиде, стыдливости, гадании по снам и оракулам, а названные категории существовали разве что в зачатке. Ведь они требуют особых процедур, выработанных позднейшей философией: чтобы быть личностью, надо уметь определенным образом мыслить себя и общаться с собой.

Что по роду и породе первое место меж первейших жен и мужей занимает та, о ком наша речь, – нет никого, кто бы точно об этом не знал. Ведомо, что Леда была ее матерью, а отцом был бог, слыл же смертный, и были то Тиндарей и Зевс: один видом таков казался, другой молвою так назывался, один меж людей сильнейший, другой над мирозданием царь. Рожденная ими, красотою была она равна богам, ее открыто являя, не скрыто тая. Многие во многих страсти она возбудила, вкруг единой себя многих мужей соединила, полных гордости гордою мощью: кто богатства огромностью, кто рода древностью, кто врожденною силою, кто приобретенною мудростью; все, однако же, покорены были победной любовью и непобедимым честолюбьем. Кто из них и чем и как утолил любовь свою, овладевши Еленою, говорить я не буду: знаемое у знающих доверье получит, восхищенья же не заслужит. Посему, прежние времена в нынешней моей речи миновав, перейду я к началу предпринятого похвального слова и для этого изложу те причины, в силу которых справедливо и пристойно было Елене отправиться в Трою[2].

В приведенном отрывке упомянуты мифологические истории, например, о неудержимой страсти Тесея, пытавшегося похитить Елену. Горгий при этом не отрицает свободы как таковой. Ведь мы из обыденного опыта знаем, что можем отказаться куда-то отправиться. Так и Елена могла в любой момент сказать Парису «нет». Горгий поэтому ловко предполагает, что Елену похитили и увезли силой – тогда она юридически полностью невиновна.

Но даже если допустить ее добровольное согласие, то и это не позволяет ее обвинить, потому что это добровольное согласие тоже может быть дано под влиянием множества обстоятельств. Следующее рассуждение он и начинает с перечисления таких обстоятельств: случайность, воля богов, неизбежный рок. Человеку кажется, что он ведет себя свободно, а на самом деле рок толкает его к худшему исходу.

Горгий создает настоящий спектакль, трагедию, в которой человек оказывается во власти высших могучих сил, и заставляет слушателей поверить. Ведь и боги, и рок, и даже случайность выше Елены. Человек – игрушка для всего, что превышает его. Поэтому если и выдвигать обвинения, то против тех, кто превращает человека в игрушку.

Случая ли изволением, богов ли велением, неизбежности ли узаконением совершила она то, что совершила? Была она или силой похищена, или речами улещена, или любовью охвачена? Если примем мы первое, то не может быть виновна обвиняемая: божьему промыслу людские помыслы не помеха – от природы не слабое сильному препона, а сильное слабому власть и вождь: сильный ведет, а слабый следом идет. Бог сильнее человека и мощью, и мудростью, как и всем остальным: если богу или случаю мы вину должны приписать, то Елену свободной от бесчестья должны признавать. Если же она силой похищена, беззаконно осилена, неправедно обижена, то ясно, что виновен похитчик и обидчик, а похищенная и обиженная невиновна в своем несчастии. Какой варвар так по-варварски поступил, тот за то пусть и наказан будет словом, правом и делом: слово ему – обвинение, право – бесчестие, дело – отмщение. А Елена, насилию подвергшись, родины лишившись, сирою оставшись, разве не заслуживает более сожаления, нежели поношения? Он свершил, она претерпела недостойное; право же, она достойна жалости, а он ненависти[3].

Горгий чувствует, что его рассуждение может покоробить слушателей – ведь тогда никто не несет ни за что ответственности. Поэтому он так долго говорит, что, скорее всего, ее похитили. Ведь проверить это нельзя, а Горгий искусно работает с памятью слушателей: если несколько раз повторить, что Елену похитили, назвать похитителя «варваром» и проклясть, то это все запомнят. Здесь Горгий стоит у истоков агитации и пропаганды: надо часто повторять малодостоверное или ложное, посылать проклятия, возмущаться – и это точно все запомнят, а подробности дела забудут.

Но далее Горгий начинает восхвалять словесность: даже если Елена поехала добровольно, то только потому, что слово иногда сильнее меча. Горгий незаметно перешел к саморекламе, доказывая, что мастер слова не менее искусен и мудр, чем другие мастера, потому что может воздействовать на все эмоции слушателей. Отдельные искусства возбуждают отдельные эмоции, тогда как оратор способен возбудить все эмоции одновременно:

Если же это речь ее убедила и душу ее обманом захватила, то и здесь нетрудно ее защитить и от этой вины обелить. Ибо слово – величайший владыка: видом малое и незаметное, а дела творит чудесные – может страх прекратить и печаль отвратить, вызвать радость, усилить жалость. А что это так, я докажу – ибо слушателю доказывать надобно всеми доказательствами[4].

Итак, Елена просто оказалась бессильна перед красноречием, искусством искусств, перед которым все бессильны. Далее Горгий сравнивает поэзию и красноречие и с театром, и со служением богам – возвращая тем самым театр к его ритуальным истокам. Как невозможно противостоять заклинанию и колдовству, так же невозможно противостоять профессиональному красноречию. Горгий строит свой довод на идее прозорливости: как пророк и жрец знает прошлое, настоящее и будущее, так же и оратор знает всё это. Оратор даже может влиять словом на событие, времена ему подвластны.


 Джузеппе Эмануэл. Горгий. 1818


Но Елена не была оратором. Ее свойство – не быть оратором, а быть прекрасной. Поэтому она не могла предвидеть последствия своего любовного увлечения. Она была заложницей собственных свойств.

Так Горгий, отделяя свойства от человека, возносит искусство красноречия, в котором он главный мастер, на небывалую высоту, ставя его в один ряд со жречеством. Не случайно сама его речь наследует жреческой: с глубокой древности внутренние рифмы, ритм, перечисление имен списком – всё это были признаки священных вещаний.

Поэзию я считаю и называю речью, имеющей мерность; от нее исходит к слушателям и страх, полный трепета, и жалость, льющая слезы, и страсть, обильная печалью; на чужих делах и телах, на счастье их и несчастье собственным страданием страждет душа – по воле слов. Но от этих речей перейду я к другим. Боговдохновенные заклинания напевом слов сильны и радость принести, и печаль отвести; сливаясь с души представленьем, мощь слов заклинаний своим волшебством ее чарует, убеждает, перерождает. Два есть средства у волшебства и волхвования: душевные заблуждения и ложные представления. И сколько и скольких и в скольких делах убедили и будут всегда убеждать, в неправде используя речи искусство! Если б во всем все имели о прошедших делах воспоминанье, и о настоящих пониманье, и о будущих предвиденье, то одни и те же слова одним и тем же образом нас бы не обманывали. Теперь же не так-то легко помнить прошедшее, разбирать настоящее, предвидеть грядущее, так что в очень многом очень многие берут руководителем души своей представление – то, что нам кажется. Но оно и обманчиво, и неустойчиво, и своею обманностью и неустойчивостью навлекает на тех, кто им пользуется, всякие беды[5].

Итак, Горгий говорит, что у человека есть внутренние душевные представления. Мы бы назвали их эмоциями. Эмоции легче всего реагируют на образную речь как на более сильный раздражитель. Горгий создает привычную нам со школьной скамьи риторику: когда нас учили разнообразить речь синонимами, говорить «образно», представлять при чтении стихов происходящее в стихах, нас учили урокам Горгия.

При этом Горгий говорит и об ответственности ораторов за сказанное, хотя сразу же оговаривает, что слово «накладывает печать на душу» – как мы сказали бы сейчас, «формирует нашу картину мира». Просто выражений «картина мира» или «мировоззрение» тогда не было (они появятся только в XIX веке, через двадцать четыре века после Горгия), а метафора печати и отпечатка (оттиска) использовалась очень широко. Отсюда наши представления о типе (буквально оттиске), характере (по-гречески тоже оттиск или начертание).