Философия возможных миров — страница 13 из 28

* * *

Во всякой катастрофе можно предположить микромасштаб, позволяющий иногда катастрофу попросту не заметить. Или увидеть ее как нарастание помех, как муху, которая странным образом потревожила Дернятина, а затем куда-то делась (после этого, правда, все дела пошли наперекосяк)[80]. То есть даже нужно поставить задачу, противоположную задаче и самой логике алармизма: как жить в эпоху катастроф и ни о чем так и не догадаться?

О предчувствии великого события, вообще о предчувствии великого написано много и написано в основном в духе неизбывного удивления: как же можно было этого не заметить? Да кто же мы тогда такие и чего стоит вся наша мудрость? И почему, если иметь в виду историю, так расходятся между собой очевидность события, которое уже произошло, и недоверие, ирония, просто какая-то фатальная слепота в отношении того же самого события, когда оно еще не произошло, но уже на горизонте?

Ницше и Шпенглер были мыслителями, внесшими немалый вклад в понимание катастрофы и катастрофизма. Предварительно отметим следующее: «Неслышными взмахами крыл веют из будущего ветра; и до тонких ушей доходит благая весть»[81] – этот тезис Ницше многократно варьирует и ему в резонанс звучит вывод Освальда Шпенглера: «Когда кажется, что цивилизация только расширяет свою экспансию, часто бывает, что непоправимый роковой надлом уже произошел, просто его никто не заметил»[82]. Эти выводы повлияли на Тойнби, на Льва Гумилева и на многие другие последующие концепции истории.

Однако вопрос можно поставить и по-другому. Не со стороны изумления, ужаса и горечи уцелевших (не будь их, понятно, что вопрос нельзя было бы поставить вообще никак) и не со стороны тех, кто, быть может, уже все понял, а с позиций тех, кто уместился в микромасштабе, чья родина и чья повседневность пришлась на промежуток между великими событиями. Как вообще возможно не заметить разлома, ширящегося у тебя под ногами, и какова будет при этом роль отвлекающей заботы и освежающего страха? В порядке формирования экспозиции вопроса можно вспомнить весьма подходящий для данного случая анекдот. Вот он.

Человек сорвался и упал с крыши небоскреба. Упал и летит, асфальт стремительно приближается.

В это время звонит мобильник и падающий автоматически отвечает на вызов.

– Как ты там? Как твои дела?

– Да пока вроде бы все нормально…

Таков анекдот в традиционном виде, но чтобы приблизить его к характеристике тех, кто устроил свой Дом Бытия на краю уже извергающегося вулкана, анекдот следует дополнить.

– Да все нормально, – отвечает падающий, – вот только левый ботинок жмет, что-то надо с этим делать…

Поразмыслив над расширенной версией анекдота, хочется спросить: а что, если беспокойство о левом ботинке и есть основное состояние живущих в катастрофе? Вокруг отчаяние, пророки и поэты взывают к небесам, люди внимают им, но про себя думают: надо наконец что-то делать с левым ботинком.

«Порвалась связь времен», – говорит Шекспир или в буквальном переводе: «Вывихнуты суставы времени». И как раз жизнь в этой ситуации, когда суставы самого времени вывихнуты, нас и интересует: отвлекающие страхи, пустые хлопоты, тщетные предосторожности – и мутноватое окошко покоя посреди бури. Насчет слепоты, «в себе ничтожности» подобного состояния сказано много горьких слов, вопрос в другом: как бы могла выглядеть его собственная правота?

* * *

Сформулируем такой тезис: катастрофа расщепляет привычное, но одновременно и соединяет два других соседних состояния, которые именно в силу этого можно назвать стабильными. Что могло бы значить такое положение вещей? Поразительно, что, если не вникать в детали катастрофических провалов и обвалов (каждая из наук, безусловно, сосредоточена на деталях катастрофизма своего собственного предмета), можно выделить два обстоятельства или даже две стороны одного и того же обстоятельства. Первое из них традиционно обозначается термином hiatus – это разрыв, имеющийся между «хорошими формами». По сравнению с самими формами-эйдосами разрыв может быть конечным, но очень глубоким, может быть и сквозным, на то он и разрыв. Человек обычно легко отличает внутреннюю неоднородность, порой весьма существенную, от попадания в разрыв, такое различие, если угодно, проводит и само сущее, и именно потому оно таково, каково есть. Мы имеем дело с объективной членораздельностью самого сущего. Подобная членораздельность есть след катастрофы, но сама она не катастрофична, членораздельность (дискретность хороших форм) катастрофична только по происхождению, а в дальнейшем распространяется только репродуктивно и воспроизводится только сама собой.

Таким образом, следы катастрофы предстают, с другой стороны, как знаки препинания, включая сюда и пробелы (пробел – важнейший знак препинания). И если в самом слове «хиатус» скрывается содрогание исчезающего, то в пробеле нет ничего исчезающего, только исчезнувшее. Так, впрочем, устроены матрицы, пригодные для репрезентации текста, инфраструктуры текстуальности, начиная с алфавита – но не сам текст. И не человеческая повседневность, не природа, где всегда есть живущие в пробеле, при этом не знающие и знать не желающие о том, что они живут в пробеле.

Вот Ричард Докинз, который в книге «Слепой часовщик» настаивал на идее плавно размазанной постепенности, говоря о том, что и «привилегированный участок кожи уже в некотором смысле глаз», впоследствии вынужден был признать, что в истории видов имеются сравнительно небольшие промежутки времени, пригодные для взрывов мутаций и соответственно для стремительного расхождения (видообразования). Скорость расхождения не есть величина постоянная – такую истину в конце концов установила для себя биология.

Биология вообще таит в себе очень много поучительного для теории катастроф, если взглянуть на дело под этим углом зрения. Вот, например, стремительное завоевание суши млекопитающими после вымирания гигантских рептилий – для динозавров это, понятное дело, была катастрофа, но для тех неприметных тогда млекопитающих, тихо обитавших в своих нишах, – чем для них обернулся этот взрыв? Триумфом? Но ведь этот триумф точно так же погубил и обессмыслил и их прежние экологические ниши. Разве те «млекопиты», что обитали в тени динозавров, смогли транслировать свою самотождественность в новый мир? В космологии Хабада далекий взрыв, открывающий простор собственной экспансии, рассматривается как не менее сокрушительный, чем взрыв под воздействием внутреннего напряжения (цимцум – тиккун – разбиение сосудов). Одна из версий допускает простую наглядную интерпретацию.

Есть внешний сосуд А с прочными стенками, и внутри него сосуд В, о котором можно сказать, что он уравновешен, стабилизирован благодаря давлению жидкости, газа или «еще чего-нибудь», содержащегося в сосуде А. И вот сосуд А разбивается под воздействием внешнего агента, и все его содержимое рассеивается навстречу термодинамической смерти. Что происходит с внутренним сосудом В, можно ли сказать, что он теперь освобождается и получает самостоятельность? Такое возможно, но вполне вероятен и другой исход: после того как сдерживающее давление исчезает, сосуд В тоже взрывается – хотя извне его никто не трогал, на него, можно сказать, просто перестали давить

В философии Хабада таким образом описывается один из этапов сотворения мира, следующий за великим сжатием-цимцум, которое могло произойти где угодно, в том числе и внутри самого сосуда В. Нас, однако, интересует другое: испытывает ли триумф «экипаж» В после катастрофы все время давивших на него агентов из А, и если да, то сколько длится этот триумф?

Механизм разбиения сосудов, описывающий эстафету катастроф, обладает мощным философским потенциалом, он является также хорошим локальным объяснительным механизмом – и для биологии, и для теории литературы (Хэролд Блум), и для истории. В случае истории победители, врывающиеся в новую среду обитания, поначалу всегда удивляются внезапной податливости своих соперников, но очень быстро начинают приписывать успешную экспансию своей храбрости, динамичности, богоизбранности, не задумываясь, что их втянула в себя возникшая пустота, что пройдет совсем немного времени, и они, завоеватели, потеряют себя – с точки зрения автохтонных В-обитателей, они станут далекими чужаками…

* * *

Но задержимся немного в биологии. Пример внезапного, «незаслуженного» торжества млекопитающих слишком уж известен, современная молекулярная биология предлагает и нечто более удивительное:

«Становится все очевиднее, что в клетке, помимо больших, упорядоченных хромосом с их строго регламентированным гавотом, находит приют разношерстный сброд из фрагментов ДНК и РНК, тунеядствующих в благодатной среде, формируемой клеточным аппаратом.

Эти реплицирующиеся попутчики известны под разными именами, в зависимости от своего размера и свойств: плазмиды, эписомы… репликоны, вирусы. Вопрос, кем их считать – бунтовщиками, отбросившими условности хромосомного гавота, или вторгшимися извне паразитами, – представляется все менее и менее значимым»[83].

В этой борьбе бесшабашных, сумасшедших репликаторов по новому вырисовывается роль «организма». Согласно теории эгоистичного гена организм служил всего лишь упаковкой для репликаторов: отложенные фенотипические эффекты давали некоторые преимущества определенной последовательности нуклеотидов. В таком рассмотрении организм предстает как дополнительная площадка или своеобразное «правовое поле», на котором определяются конкурентные преимущества, поскольку с производственным цехом вроде бы все ясно. Однако, учитывая обнаруживающуюся интенсивность борьбы репликаторов в «горячем цеху», на каждом участке горячего производства, борьбу, в которой и вирусы, и плазмиды принимают самое активное участие, оказалось, что