Философия возможных миров — страница 16 из 28

сезонности, необходимая для навигации в океане повседневного и дающая ключ ко всякому сегодня, справедливость ситуативного уклонения и высший пилотаж недеяния – ближе всего к этому подошла метафизика Поднебесной[94]. Стабильность Китая, временами переходящая в беспросветность застоя, вызывала неизменное презрение у парящих буревестников Европы, но стража Вишну по возможности избегает прямых столкновений, предпочитая, чтобы буревестники сражались друг с другом в интересах Хранителя…

Теперь поразмышляем вот о чем. Инсталляция медиасреды учредила новый тип настоящего – современность в строгом смысле слова. Это довольно очевидно, но не менее важно, что одновременно был учрежден и новый тип прошлого, особым образом защищенный от катастрофизма. Замедлилось и даже приостановилось истребление промежуточных форм – ничего подобного прежде не было не только в природе, но даже и в истории. Насчет того, как обстоит дело в истории, весьма проницательно высказался Пелевин:

«Именно это “никто не увидит” является ключевым моментом во всех вопросах, связанных с бабочками и их следами во времени. Отклонения от мирового плана и их следствия чаще всего уходят в ту зону, где у них исчезает наблюдатель, – и самоликвидируются. Это как-то связано, наверно, с той тонкой областью физики, где учитывается роль наблюдающего сознания. Но здесь я не специалист.

Мир не обязан бесконечно продолжать все начавшиеся в нем истории. Главное, чтобы никто из наблюдателей не заметил нестыковки. А для этого стараться обычно не надо. Надо сильно постараться, чтобы кто-то что-то заметил»[95].

Это в целом верное описание истории как катастрофы и способов исхода из нее. Эволюция живого или, скажем так, эволюция видов аннулирует следы катастрофы за счет очень краткого периода полураспада промежуточных форм, «поднявшаяся пыль» стремительно поглощается, так что онтологические знаки препинания всегда расставлены между хорошо различимыми видами. Где-то, впрочем, оседают представители реликтовой памяти. И востребовать их может лишь какая-нибудь очередная катастрофа (ароморфоз).

Этот же механизм присутствует и в истории, но за счет несравненно большей разветвленности хронопоэзиса там преобладает другой механизм. Внезапную актуализацию получает любой из кристалликов событийности, но вслед за этим с той же или даже с еще большей скоростью происходит новое структурирование, в частности, актуализация прежде неизвестного своего собственного прошлого, благодаря чему прежнее прошлое или прошлое прошлое подвергается репрессивному забвению даже без каких-либо особенных усилий – в частности, потому, что всегда есть подходящее прошлое, оно приходит вместе с поворотом калейдоскопа, и в оставляемом теперь прошлом больше нет нужды, поскольку оно ничему не соответствует из имеющегося сейчас. Объявляется как бы незримый конкурс на его перепрофилирование, перепричинение в связи с изменившимися обстоятельствами – собственно, об этом и пишет Пелевин. Фрагменты отменяемого прошлого, равно как и альтернативного, приходящего на смену, разнородны. Некоторые вещи, скажем, «зачатки рациональных знаний», обнаруживаются как бы сами собой, когда господствующей формацией знания становится наука, а другие, например, египетские пирамиды, жертвенники ацтеков, керамическое войско Цинь Шихуанди, не лезут ни в какие ворота. В потоке наступившего (или заступившего на вахту актуальности) времени они абсолютно чужеродны, как кристаллизации иной событийности, которой больше нет в свободно текущем виде.

В этом потоке они, скорее, бесполезные ископаемые неопознанного времени, однако можно представить себе ситуацию (разумеется, катастрофическую), когда эти торчащие реликтовые рифы будут опознаны каким-нибудь поднявшимся из глубин потоком (в силу разбиения сосудов) и обретут внезапную, неожиданную функциональность, которая в свою очередь вызовет к жизни множество исчезнувших промежуточных институций.

Однако ситуация существенно меняется с подключением истории к медиасреде – или с вторжением медиасреды. Если бы у газет был более короткий период «истлевания», ничего существенно не изменилась бы, но бумага, даже самая дешевая, слишком долговечна (не говоря уже о других носителях), благодаря чему чем дальше, тем больше получает шанс на воссоздание и привлечение тот тип связи событий («современность»), который домедийное историческое время не сохраняло.

* * *

С точки зрения общей теории катастрофы такого рода современность предстает в нескольких ипостасях, и прежде всего – как замедлитель катастрофического события. Несмотря на пресловутое нагнетание страстей, действительно являющееся родовой чертой медиасферы, совокупностью СМИ всегда сервируется «супчик дня» – и он, конечно, чрезвычайно скоропортящийся продукт. Но вспомним еще одно точно подходящее по случаю изречение Пелевина: «За давностью времени скисшее добро стало неотличимым от выдохшегося зла». Та к вот удивительно, что пресловутый «супчик» может оказаться вполне к столу даже тогда, когда его оценки утратили не только остроту, но и смысл. Хочется сказать, что несколько экскурсов в зафиксированную медиасредой остывшую современность, вызывая, безусловно, чувство удивления («ну надо же было столько времени уделять беспокойству по поводу левого ботинка, когда их мир уже на всех парусах мчался к гибели»), вскоре как бы самопроизвольно меняют модальность изумления. Ибо выясняется, что крики буревестников слились с карканьем ворон, что слепота Тиресия есть родовая черта всех пророков, – но как хороша и как права девушка-велосипедистка, гордо и в то же время смущенно едущая по набережной…

Или вот зрители, сидящие рядом с Набоковым и Шкловским в берлинском кинозале и с увлечением смотрящие «фильму», – именно они, мгновенно забывшие об одной мировой войне и ничего не желающие знать о следующей, сохраняют некую подлинность, их опыт хочется как-то распробовать… Потому что ничего не поделаешь, зло выдохлось, добро скисло, и только эта странная микроскопическая актуальность как-то эстетически законсервировалась, сохранив свою пряность и терпкость. То есть нелепая озабоченность аборигенов катастрофы, как бы застывших в воздухе, в воздушном потоке, подхватившем их между этажами падения, совсем не так уж смешна и нелепа, как это могло бы показаться при первом удивлении.

* * *

Итак, вглядываясь в катастрофу, в ее стремительное расслоение и отпадение от колыбельных ритмов, мы вновь обнаруживаем мерцающие площадки или ячейки, которые так хорошо вписываются в магический театр времени[96]. Там они пребывали в режиме ожидания, в режиме stand by, взятые явочным порядком, без понимания обстоятельств их появления. Могло показаться, что меньше всего эти сотовые ячейки имеют отношение к катастрофе – скорее к застою, к «Старосветским помещикам», – но теперь мы можем подступиться к ним с новым взглядом.

Обратимся к Льюису Кэрроллу, к знаменитой «Алисе в Стране чудес». Вот она падает в колодец – в глубокий, очень глубокий колодец – и достигает в итоге самого дна катастрофы. Там, на дне, ее ждет перевернутый мир, подлинная Страна чудес, и, разумеется, невероятные приключения. Однако через некоторое время приключенческий драйв был исчерпан и Алиса, стряхнув наваждение («Да вы всего лишь колода карт!»), вернулась в свою старую добрую Англию. В целом ее приключения закончены, их событийность исчерпана и новое погружение для встречи с оболванившимся Шляпником и другими хорошо знакомыми персонажами лишено смысла. Но кое-что все же не дает покоя. Когда Алиса падала в колодец, примерно как наш герой, спрыгнувший с крыши небоскреба, она не просто летела и летела, она все же оглядывалась по сторонам и мельком кое-что замечала. Колодец то расширялся, то сужался, его стены не всегда были видны, и сами стены вовсе не были гладкими и ровными, периодически попадались какие-то полочки, где стояли кувшины, горшочки с медом и, как любил выражаться Гоголь, еще «черт знает что». Но если кувшины стояли, значит, кто-то их туда поставил… и, кстати, помимо полочек с утварью, попадались еще какие-то дверцы, которые, несомненно, куда-то вели, боковые коридорчики, где, быть может, обитал собственный сказочный народец.

Итак, что же было в кувшинчиках и куда вела мимолетная дверца? Какие такие миры размещались, а может быть, до сих пор размещаются между старой доброй Англией и дном катастрофы? Здесь притаилась еще недорассказанная сказка (для нас), а для самой себя – целая Вселенная, в которой однажды было зафиксировано некое периферийное событие – пролет Алисы. Все местные обыватели знают, что она пролетела как фанера над Парижем, так и не увидев самого интересного.

Так мы обнаруживаем один из самых таинственных моментов катастрофы – иллюминацию боковых ответвлений. В совокупном опыте времени они могут образовывать драгоценный продукт, пригодный к бессрочному использованию.

Боковые ответвления или хранящие глубинное тепло соты-ячейки в действительности крайне разнородны. Когда само время является как бы застрявшим, перегруженным скрипучими регулярностями, слепые ответвления служат символом и синонимом застоя. Там шмыгают серые мышки разных размеров и общей приблизительной человекоразмерности, слишком ярко выраженные параметры духа и души не позволяют вписаться туда. Но вот общая интенсивность хронопотока повышается, и он переходит в мерцающий режим, обитатели ниш, проживатели микроисторий проявляют некоторое упорство – они становятся тем самым интереснее; некоторые ниши способны теперь на самостоятельный смыслогенез. И, наконец, наступает catastrophe – которая, конечно, может быть и революцией (но может и не быть). В этот момент, в это время происходит иллюминация боковых коридоров, самых драгоценных рудников исторического опыта, – это они ответственны за объем привлеченных экзистенциальных расширений и за саму содержательность проживаемого проекта. Можно сказать, что тогда распечатываются для всеобщего доступа соты, и с первого раза не определить, что в них – божественный нектар или отравленный мед. Обратимся, как к конкретному примеру, к одному из таких коридоров.